Если мы понимаем,
что нельзя помешать науке и технике
изменить мир,
мы можем, по крайней мере, попытаться сделать так,
чтобы эти изменения шли в правильном направлении.
Стивен Хокинг, английский физик-теоретик

Как заметил однажды знаменитый физик Ювал Нееман, «наука — это ДНК социального вида». Однако почему именно наука стала самым мощным, эффективным и авторитетным социальным институтом? Почему, при всех своих несомненных достижениях, на эту роль не могут претендовать другие способы познания окружающей действительности: обыденный, художественный, религиозно-мифологический, философский? Очевидно, на это есть какие-то рациональные причины. Ведь специально никто не занимался, как сегодня сказали бы, «раскручиванием» (маркетингом) науки.

Профессор Борис Кудрин так объясняет происходящее: «Индустриальное общество было создано в конце XIX века. На наших глазах оно неудержимо превращается в “следующее” общество — постиндустриальное, информационное, когда нет отдельных машин, нет отдельных единиц техники, отдельных технологий, единого материала; перед нами — сообщество машин и механизмов, техноценозы. Достаточно обратиться за примером к собственной квартире и убедиться, что вы попали в некоторое сообщество вещей, предметов — в техноценоз. И вы даже не можете сосчитать, сколько у вас вещей, ни технических, ни бытовых. То есть мы задавлены вещами <…> Биоценозы, в старом понимании, конечно, кончились. Они включены в техноценозы как составляющие. Мы всю природу заставили на себя трудиться. Короче говоря, мы вошли в мир, где ничего кроме технического нет. И мы из этого мира не можем выскочить. Никто!»[1]

В этом проявляется какое-то «мистическое» свойство науки и техники (и, соответственно, всей связанной с ними сферы научно-исследовательских и опытно-конструкторских разработок — НИОКР): они легко включаются в любой общественный (политический) метаболизм, постепенно занимая в нем доминирующие позиции. Известный социолог Поль Дракер утверждает: «Единственная вещь, имеющая значение, — это инновации». Возможно, это и преувеличение, но несомненно, что уже в начале XX века основным двигателем прогресса человеческого общества стала технология.

Уже сама антропология дает нам основания для утверждения о безальтернативности техногенного пути развития человеческой цивилизации. Другими словами, создание технологических систем на основе научных исследований — это внутренне присущее человеку свойство. Именно поэтому данный процесс слабо чувствителен даже к типу общественного устройства. (Тут уместно привести высказывание, приписываемое Зигмунду Фрейду: техническая экспансия человечества является сублимированным, то есть принявшим культурно приемлемые формы, садизмом.)

Директор Института философии РАН академик Вячеслав Степин связывает этот феномен с постепенным формированием, начиная с XVII века, культурной матрицы техногенной цивилизации: «Везде культурная матрица техногенной цивилизации трансформирует традиционные культуры, преобразуя их смысложизненные установки, заменяя их новыми мировоззренческими доминантами»[2].

Заметим: используемое академиком Степиным понятие — культурная матрица техногенной цивилизации — имеет много общего с концепцией социально-экономического генотипа (СЭГ), разработанной еще в середине 60-х годов прошлого века известным отечественным экономистом Ефремом Майминасом. «Социально-экономический генотип — это информационный механизм социального наследования и социальных изменений, обеспечивающий воспроизведение структуры, принципов функционирования, процессов регламентации и обучения (отбора, запоминания и распространения позитивного опыта) в определенной общественной системе, — подчеркивает Майминас.Он включает и стимулы к инновациям, и формы обучения, типичные для данного общества. Таким образом, СЭГ предстает как механизм социальной эволюции, совмещающий основные характеристики трех ее сторон: наследственность, изменчивость и селекцию»[3]. 

Казалось бы, именно здесь и возникает непреодолимое противоречие с тем, что принято называть учетом национальных (а шире — социокультурных) особенностей той или иной страны, региона. Однако противоречие это только кажущееся. Так, Майминас, анализируя развитие России с точки зрения концепции социально-экономического генотипа, приходит к выводу, что «вопрос об ином, особом пути развития для России <…> представляется беспредметным. Постиндустриальная модернизация делает следование по пути мировой цивилизации категорическим императивом. Идти не туда, куда идет весь остальной мир, значит идти в никуда!

Иное дело — специфика движения по общему пути. Вот здесь-то и проявляются все особенности российского СЭГ, как, собственно, и в любой другой стране. Поэтому в этом и только в этом смысле правомерно говорить об особом пути»[4].

И действительно, в конце 80-х годов XX века в пересчете на душу населения соотношение расходов на научно-исследовательские и опытно-конструкторские разработки между промышленно развитыми и развивающимися странами Африки составляло примерно 67:1. Этот «градиент НИОКР» и стал определяющим для мирового политического развития. Логика технологической экспансии определяет логику политическую.

Если до середины XVIII века доход на душу населения в различных регионах Земли не сильно различался, то в ходе промышленной революции, начавшейся в Англии, ситуация кардинально меняется.

По оценкам известного исследователя истории мировой экономики Ангуса Мэддисона, в течение первых полутора тысячелетий новой эры объем ВВП в расчете на душу населения в странах Запада (Западная Европа, Канада, США, Австралия, Япония) и во всех остальных был весьма близок и составлял (в долларах 1990 года) в нулевом году новой эры 440 и 400 долларов, а в 1500 году — 624 и 545 долларов соответственно[5].

В 1750 году территории, которые сегодня традиционно относят к «Третьему миру», произвели валовой национальный продукт, оцениваемый в 112 миллиардов долларов, а нынешние развитые страны — всего в 35 миллиардов долларов (вдолларах США 1960 года). Но уже к 1913 году объем производства ВНП составил 217 и 430 миллиардов долларов.[6]

По подсчетам, проведенным в начале 1960-х годов американским социологом Питиримом Сорокиным, «с 800 по 1600 Италия сделала примерно от 25 до 41% всех научных открытий и изобретений в Европе; с 1726 года до настоящего времени этот вклад Италии снизился приблизительно до 2–4%. Вклад Соединенных Штатов составил только 1,1% всех открытий и изобретений за период с1726по 1750 гг.; эта доля увеличилась до 25,3% за период 1900–1908 гг.; в настоящее время она еще более возросла»[7].

Тот же Мэддисон так объясняет произошедшую за исторически малый срок метаморфозу: «Исследовательский аспект в экспериментальной науке имел для Запада исключительное значение и стал главным условием ускорения технического прогресса, проявившего себя в полную силу в XIX–XX вв. Структурные перемены, устранившие ограничения на рынках, свободная купля-продажа собственности, успехи в создании корпораций и бухгалтерской отчетности и формирование надежных финансовых институтов — все это способствовало снижению рисков и развитию предпринимательства»[8].

Именно подобного рода объективные реалии заставляют правительства самых различных стран мира: от США до Ирана, от Японии до Эстонии с такой пристрастностью подходить к формированию своей государственной научно-технической политики (ГНТП).

Собственно, вся современная борьба за углеводороды (нефть, газ, уголь) и некоторые другие виды сырья, непосредственно (или опосредованно) являющаяся стержнем большинства геополитических процессов, проистекает из научных и технологических достижений (идеальный термодинамический цикл Сади Карно, изобретение Рудольфом Дизелем пригодного для широкого использования двигателя внутреннего сгорания).

Кстати, первоначально Дизель создавал свой двигатель в расчете, что топливом будет служить не жидкое топливо, а угольный порошок. Недаром первый рейхсканцлер Германии Отто фон Бисмарк утверждал: «Железо и уголь — вот полюсы, вокруг которых вращается вся жизнь нашего времени». Можно вспомнить и слова великого русского ученого Дмитрия Ивановича Менделеева о том, что каменноугольное топливо определило в XIX веке всю мировую и вытекающую отсюда политическую силу Великобритании.

Хотя большинство исследователей относят сознательное, юридически оформленное выделение ГНТП в самостоятельную специфическую отрасль управления национальным хозяйством к периоду окончания Второй мировой войны, вполне очевидно, что культурная матрица техногенной цивилизации стала определять политическое поведение государств еще в начале XX века.

Так, железные дороги на рубеже веков были важнейшим плацдармом для создания и реализации высоких технологий. Их развитию уделялось первостепенное государственное внимание во многих странах мира.

Япония, например, с 1880 по 1900 год увеличила сеть своих железных дорог со 123 километров до 6 480 километров[9].

Поражает, насколько синхронизированы были в то время процессы технологической экспансии в странах, разделенных и географически, и политически, и идеологически. Так, если в 1830 году в США длина железных дорог составляла всего 7,3 мили, то через десять лет, в 1840 году, железных дорог было построено уже3 326 миль. В России в 1840 году имелось 27 километров железных дорог, а в1880 году железнодорожная сеть Российской империи составляла 22 900 километров[10]. В ходе русско-японской войны 1904–1905 годов даже слабо подготовленная к этому столкновению на Дальнем Востоке российская железнодорожная сеть обеспечила, казалось бы, невозможное — перевозку более одного миллиона человек и около полутора миллиардов пудов военных грузов[11].

Согласно технологической версии возникновения Первой мировой войны, ее причиной послужило то, что дипломаты и руководители европейских государств не учитывали невероятную сложность мобилизационного расписания. Они вели свою дипломатическую игру, надеясь, что приготовления к войне обратимы. Но фактически война началась, когда были запущены графики и расписания перевозок военного времени (другими словами, когда была создана технологическая документация). Поломать мобилизационное расписание, все остановить, вернуть в исходное состояние было уже невозможно. Та сторона, которая захотела бы остановить начатую мобилизацию, оказалась бы перед лицом хаоса. И в итоге — в полной беззащитности перед противником, продолжающим мобилизацию. Технико-технологическая логика определила логику политическую.

История Первой мировой войны буквально изобилует примерами, подтверждающими сказанное. Российский историк, профессор Анатолий Уткин задается вопросом: «Готова ли была Россия воевать с индустриальным и научным чемпионом Европы?» и приводит поразительный исторический факт. 

Шестого августа 1914 года началось огромное по масштабам перемещение германских войск: 550 поездов в день пересекали мосты через Рейн, более миллиона человек были перевезены в 11 тысячах поездов. «По мосту Гогенцоллерна в Кельне на протяжении первых двух недель войны поезд шел каждые десять минут — шедевр военной организации»[12].

Мало того, даже продолжительность Первой мировой войны оказалась в прямой зависимости от удачных научно-исследовательских и опытно-конструкторских разработок. Ведь до начала этой мировой бойни все военные специалисты сходились во мнении, что война продлится около шести месяцев, не больше. Генеральные штабы предполагали, что либо Германия одержит быструю победу, либо, если Франция удержится, война быстро завершится поражением Германии. Подобного рода планы были основаны на том простом факте, что Чили была для Германии (да и для всего остального мира) главным поставщиком природных нитратов, необходимых для производства взрывчатки, а во время войны доступ Германии к Чили должен был быть отрезан британским флотом. В 1915 году Германия использовала 225 тысяч тонн азота, половина которого импортировалась. С началом войны запасы азота в Германии действительно стали сокращаться. Нов это время немецкий химик, будущий Нобелевский лауреат Фриц Габер открыл один из наиболее важных процессов промышленной химии — синтез аммиака под высоким давлением. (Дата этого открытия зафиксирована совершенно точно— 04.07.1909.) Производство синтетического аммиака развивалось настолько стремительно, что к 1917 году оно давало 45 процентов всех азотистых соединений. «Ко времени перемирия Германия уже почти полностью удовлетворяла свои потребности в азотистых соединениях, и, в силу ее самообеспечиваемости, Первая мировая война превратилась в затяжную окопную бойню»[13].

Однако историки не зря окрестили Первую мировую войну «войной моторов».

В начале войны у Франции, например, было всего 110 грузовиков, 50 тракторов и 132 аэроплана. А в 1918 году французский парк грузовиков составил 70 тысяч грузовиков и 12 тысяч аэропланов! Добавьте к этому 100 тысяч грузовиков британской и американской армий, находившихся на территории Франции. Нет ничего удивительного в том, что потребление бензина войсками союзников доходило до 12 тысяч тонн в сутки[14]. В итоге к концу войны родилось даже крылатое выражение: «Победа союзников над Германией — это победа грузовика над паровозом». Любопытный штрих: Владимир Набоков в своей автобиографии «Другие берега» мимоходом вспоминает «красный автомобиль, отдающий чаем (так пах бензин в 1910 году…)»[15]

Впервые в истории человеческой цивилизации война оказалась закономерным продолжением развития технологий. Именно после начала Первой мировой войны стало очевидно, что нефть превращается в важнейший стратегический фактор. Отсутствие собственных источников и запасов нефти стало главной причиной поражения Германии и ее союзников. Накануне Первой мировой войны импорт нефти в Германию составлял 1 250 тысяч тонн. Из них 749 тысяч тонн ввозилось из США, 220 тысяч тонн — из Галиции, 158 тысяч тонн — из России[16]. Естественно, что после начала войны Германия лишилась этих источников.

В прикладной политологии давно известен эмпирический закон: средство политики, доказавшее свою эффективность, само становится субъектом политики. Применительно к рассматриваемой теме это позволяет нам перефразировать знаменитый афоризм Карла фон Клаузевица о том, что «война — это продолжение политики другими, насильственными средствами»: сегодня уже очевидно, что политика сама по себе — это концентрированное выражение научно-исследовательских и опытно-конструкторских разработок.

«Многие из высших руководителей существующих правительств, корпораций и профсоюзов в значительной степени уже скорее номинальные фигуры, чем самостоятельные, энергичные правители, — отмечал еще в 1963 году Питирим Сорокин. — Политика, которую они проводят, свидетельствует о том, что значительная их часть стала просто исполнителями “безмолвных предписаний” современных научных открытий и изобретений. До 1940 года ни администрация Трумэна, ни Сталина, ни Эйзенхауэра, ни Хрущева, ни генералы и адмиралы, ни кто-либо из современных руководящих государственных и политических деятелей не имели ни малейшего представления об “атомных”, “водородных” и “космических” политиках, которые сейчас проводят все современные высшие руководители. Вэтом смысле, современные руководящие государственные и политические деятели все более становятся просто номинальными фигурами исполнителей “безмолвных приказов” науки и технологии, передав им свои права распоряжаться научными экспертами, советниками и членами комиссий.

Такая тенденция знаменует угасание существующих в настоящее время правительств политиков, посредством политиков и для политиков и их замену, в конечном счете, “правительствами ученых и экспертов”»[17].

Этот же автор цитирует высказывание Ч. Берда (1928): «Если когда-нибудь Восток сокрушит Запад на поле сражения, то это произойдет из-за того, что Восток полностью овладеет западной технологией»[18]. Волей-неволей возникают ассоциации с событиями 11 сентября 2001 года в Нью-Йорке и Вашингтоне.

В этом — вся современная политика и геополитика. 

Сейчас уже не выглядит шуткой высказывание одного из американских сенаторов, который, узнав, что система СОИ требует мгновенно действующих компьютеров для принятия решения — а это фактически исключает вмешательство Белого дома, — предложил во время предстоящих президентских выборов1984 года избрать на пост главы государства компьютер системы управления Вооруженными силами США.

Казалось бы, сегодня все должно подталкивать нас к тщательному анализу самого понятия ГНТП. Анализу методологическому, философскому, экономическому, науковедческому и собственно политическому. Однако в России этой проблемой более или менее систематически до сих пор занимались только экономисты.

В середине 80-х — начале 90-х годов прошлого века в СССР, а затем в России начался настоящий бум публикаций, посвященных вопросам формирования и реализации государственной научно-технической политики. Страна к 80-м годам прошлого века — а на самом деле еще раньше! — буквально истосковалась по высоким технологиям. 

До сих пор, даже после развала СССР, наша страна располагает огромным национальным богатством. Но при этом в 1993 году Россия по уровню своего экономического развития (годовой объем ВВП в долларах 1972 года) находилась на уровне США… 1900 года (sic!), т. е. разрыв составлял почти 100 лет[19].

В начале 90-х годов XX века во всех развитых индустриальных странах наблюдается замедление или даже снижение уровня инвестиций в основной капитал при одновременном росте прибылей. Известно, например, что Япония за двадцатилетний период (1965–1985 годы) увеличила свое промышленное производство в два с половиной раза при почти неизменном потреблении энергии и сырья. ВСтране восходящего солнца в 80-х годах свыше 40 процентов затрат на НИОКР направлялось на разработку трудо-, энерго- и ресурсосберегающих технологий.

В США в период с середины 80-х до середины 90-х годов прошлого века энергоемкость единицы ВНП снизилась на 25 процентов. За этот же период потребление материалов и сырья на единицу ВНП упало на 20 процентов. В Японии в1984 году было потреблено 60 процентов сырья для того же объема промышленного производства, что и в 1973 году.

«Противоположным примером будет советская индустриальная экономика, которая отличалась невиданным потреблением материальных ресурсов, — отмечает доктор экономических наук Ральф Цвылев. — По некоторым подсчетам, на единицу конечной продукции в СССР расходовалось исходного сырья в 10 раз больше, чем в США и странах Западной Европы»[20].

На научную основу во всех развитых странах мира перешли или переходят основные направления государственной деятельности — социально-экономическая, внешняя, внутренняя, оборонная, структурная и т. д. политики. Государственная научно-техническая политика в этих условиях становится базисом, ядром всех этих видов государственной политики.

Тем не менее, до сих пор «плавает» даже определение понятия ГНТП. Экономический «флюс» при этом слишком заметен. Зачастую, например, происходит простое отождествление научно-технической и промышленной политик. Государственная научно-техническая политика вроде бы и присутствует, подразумевается, но четко о ней не заявляется, она не формулируется как вполне самостоятельная. ГНТП оказывается как бы имманентно вложенной в экономическую (или в социальную, в индустриальную, в промышленную и проч.) политику государства.

Можно согласиться с тем, что строго детерминированная вертикальная иерархия государственных политик, действительно, вряд ли возможна и эффективна. Сегодня речь скорее может идти о некой сетевой структуре взаимодействующих государственных политик. Но беда в том, что в СССР, как и до сих пор в России, государственная научно-техническая политика не была даже строго сформулирована как самостоятельная часть такой системы. Вот, например, как определяет российский законодатель цели и средства ГНТП: «Государственная научно-техническая политика — составная часть социально-экономической политики, которая выражает отношение государства к научной и научно-технической деятельности, определяет цели, направления, формы деятельности органов государственной власти Российской Федерации в области науки, техники и реализации достижений науки и техники»[21].

Здесь очевидно проявляется распространенное отождествление ГНТП с рутинным хозяйственным управлением сферой НИОКР, доминирование в ГНТП экономико-управленческой, «госплановской», а не политической составляющей.

(Весьма характерный пример формирования такой «политики» дает цитировавшийся уже выше отечественный экономист Ефрем Майминас: «Я вспоминаю разговор двух госплановцев (рангом не выше главных специалистов), стоявших передо мной в очереди в госплановской столовой. Один говорит другому: “Петр Петрович обещал дочку мою устроить в институт и не сделал — провалилась она. Так вот теперь он хер получит дибензолтрамтарам”. Этот трамтарам был, видать, сильно дефицитным продуктом малотоннажной химии. И я подумал, что присутствую при зарождении новой диспропорции в народном хозяйстве…»[22])

Итак, в России до сих пор не сформировался подход к государственной научно-технической политике именно как к государственной политике, а не просто как к научно-технической деятельности.

И выражается это максимально наглядно. Чего стоит одно перманентное преобразование федерального органа, отвечающего за формулирование и проведение ГНТП (сначала — Государственный комитет РСФСР по делам науки и высшей школы; затем — Министерство науки, высшей школы и технической политики; затем — Министерство по науке и технической политике; на короткий срок— Государственный комитет РФ по науке и технологиям; Министерство науки и технологий РФ и, наконец, Министерство промышленности, науки и технологий России).

* * *

Пора, давно пора бы уже определиться… А то ведь пока мы лишь меняем вывески на здании министерства в Москве на Тверской, 13. Между тем как уже подсчитано, что после 2000 года до 70 процентов всей продукции в мире будет производиться за счет наукоемких отраслей. А по прогнозу на 2015 год внешний рынок наукоемкой продукции должен достичь шести триллионов долларов в год, из которых до двух триллионов могут составлять информационные услуги.


[1] Ваганов А. Г. Миф. Технология. Наука. М.: Центр системных исследований, 2000. С. 146.

[2] Степин В. С. Теоретическое знание. М.: Прогресс-Традиция, 2000. С. 21–22.

[3] Майминас Е. З. Российский социально-экономический генотип // Вопросы экономики. 1996. №9. C. 131–132.

[4] Там же. С. 141.

[5] Цит. по: Европа: вчера, сегодня, завтра / Институт Европы РАН; отв. ред. и рук. авт. колл. академик Н. П. Шмелев. М.: ЗАО «Издательство «Экономика», 2002. С. 746.

[6] Иголкин А. А. Источники энергии — экономическая история (до начала ХХ века). М.: Ин-т росс. ист. РАН, 2001. С. 211.

[7] Сорокин П. А. Главные тенденции нашего времени / Пер. с англ., сост. и предисл.
Т. С. Васильева. М.: Наука, 1997. C. 12.

[8] Цит. по: Европа: вчера, сегодня, завтра. С. 747.

[9] Авдулов А. Н., Кулькин А. М. Государственная научно-техническая политика Японии: основные этапы и направления. М.: ИНИОН, 2000. C. 34.

[10] Иголкин А. А. Указ. соч. C. 122, 172.

[11] Независимое военное обозрение. 3 августа 2001 г. C. 3.

[12] Уткин А. И. Забытая трагедия. Россия в первой мировой войне. Смоленск: Русич, 2000. С. 36.

[13] Белл Даниел. Грядущее постиндустриальное общество. Опыт социального прогнозирования. М.: Academia, 1999. С. 27.

[14] Иголкин А. А. Указ. соч. C. 207.

[15] Набоков В. В. Собр. соч.: В 5 т. СПб.: Симпозиум, 2000. Т. 5. Русский период. С. 227.

[16] Иголкин А. А. Указ. соч. C. 207.

[17] Сорокин П. А. Указ. соч. С. 80.

[18] Там же. С. 93.

[19] Вопросы экономики. 1994. № 4. С. 16.

[20] Цвылев Р. И. Постиндустриальное развитие. Уроки для России. М.: Наука, 1996. C. 54, 70.

[21] Гордеева Н. А., Филь М. М. Комментарий к Федеральному закону «О науке и государственной научно-технической политике» / Под ред. акад. Б. Н. Топорнина. М., 1997. С 11.

[22] Майминас Е. З. Анкета. М.: ООО «Полиграфикс», 2000. С. 304–305.