Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
О КОШКЕ, ГУЛЯЮЩЕЙ САМОЙ ПО СЕБЕ, И КОГНИТИВНОЙ ФУНКЦИИ ГОСУДАРСТВА
Моя судьба в науке — судьба ученого периода перестройки — одновременно и исключительна (в это время разбившихся стандартов почти каждая научная карьера своеобразна, построена на множестве случайностей) и типична, поскольку включает в себя почти весь арсенал характерных для минувших 15 лет структурных элементов деятельности ученого, использование всех новых, невиданных ранее возможностей и свободы маневра. Все что кажется простым везением — было следствием значительного смягчения в те годы структуры академической науки - иначе все мои везения остались бы приятными воспоминаниями, а не кирпичиками научной карьеры. Одновременно и следствием того, что академическая структура осталась и достаточно упругой, иначе сии кирпичики составили бы свалку строительного мусора, а не превратилась бы в целостное строение. «Перестройку начни с себя»Окончив в 1983 журфак ЛГУ, об академической карьере я не мечтала. Понимала, что в академический институт мне не попасть даже лаборанткой, а попади я туда лаборанткой, мне бы ни сил, ни терпения не хватило, чтобы выдержать непременный десяток лаборантских лет, а потом писать диссертацию под строгим надзором научного руководителя по навязанной и, наверняка, скучной теме. Я же хотела заниматься тем, что мне интересно, и сразу всерьез, минуя искусственно длинную стадию ученичества. И потому выбрала для себя стезю жены и матери, то есть домохозяйки и одновременно «частного ученого». Благо родительская зарплата позволяла мне не работать. Свободное же время, когда с дочкой желали нянчиться бабушки-дедушки, я проводила в библиотеке. Кроме того, я любила гостей, интересовалась общественной жизнью первых лет перестройки. Последнее и послужило толчком моей научной карьеры. Из разговоров в моей голове сложилась некая концепция человеческого сознания, которую я записала, но серьезно к ней не относилась. Из интереса к неформалам возникло желание вспомнить журналистскую юность и написать статью для одного популярного журнала. Поскольку в статье я собиралась использовать составленную мною самой анкету, в журнале мне посоветовали показать анкету профессиональному социологу. Так мне в руки попал адрес Андрея Николаевича Алексеева, имя которого самые первые годы перестройки просто гремело благодаря невероятной судьбе социолога. Статья в журнал осталась недописанной, ибо произошло чудо. Самое главное везение во всей моей научной карьере. Алексеев взглянул на анкету и тут же заявил: у Вас имеется собственная социологическая теория. Этот факт я принялась отрицать. Мои наброски я за теорию не посчитала. Алексеев же упорно настаивал, что теория у меня есть, и требовал принести ему прочесть… Через год у меня оказалась готовая статья, которая была охотно принята в немецкий журнал «Dynamishe Psychiatrie». Важна была и сама история этой публикации. Послать ее в выходящий в Западном Берлине журнал мне предложил завкафедрой психиатрии 2-го медицинского института Вадим Семенович Ротенберг, с которым мельком познакомилась на Всесоюзной конференции по проблемам личности в Паланге (1988 год) — моя первая конференция, на которую я попала еще будучи домохозяйкой: этакие первые вольности, которые допускала перестройка. С тех пор я уверовала, что в науке люди очень добры, внимательны и всегда готовы помочь. Эта уверенность, сохранившаяся и до сих пор, бесконечно помогала мне. Зародилась же она во мне, очевидно, под влиянием освежающего ветра свободы научного творчества, который кружил голову в конце восьмидесятых. Старая академическая система строилась на безальтернативности, раз и навсегда установленном шаблоне научной карьеры, когда в тридцать с лишним человек впервые допускался к более или менее самостоятельным исследованиям. Выскочек, даже очевидно талантливых, полагалось осаживать, даже если начальство признавало их талант. Это было как бы обязанностью начальства — строгое соблюдение иерархии и воспитание послушания. Я была откровенной выскочкой. Но мне повезло: моя карьера стала развиваться так, как это было возможно только в первые годы перестройки, в конце восьмидесятых, когда приоткрылись шлюзы допуска в Академию. Журнал «Социологические исследования» объявил анонимный (действительно анонимный!) всесоюзный конкурс исследовательских проектов молодых ученых. Я обратилась за советом к Алексееву. «Что ж, — сказал он, — поставим эксперимент. Не читайте никаких чужих исследовательских программ. Не читайте, как они составляются. Пишите, исходя из здравого смысла». Я написала. Данные о себе следовало вложить в отдельный конверт, который вскрывался только после подведения итогов. Там где положено было указать место работы, я честно написала — «домохозяйка». Победителю была обещана научная поездка за рубеж. Итоги были подведены, абсолютный победитель должен был войти в состав делегации, представляющей Советский Союз на XII Всемирном конгрессе социологов в Мадриде, и выступить там с полноценным докладом. Победителем оказалась я — домохозяйка. Ситуация получилась совершенно скандальная. Больше анонимных конкурсов по социологии не проводили. А со мной пришлось решать вопрос индивидуально, а именно подогнать мой формальный статус под тот, что сложился фактически — принять в академический институт на должность МНС, минуя лаборантскую стадию. Еще год-два назад это было бы невозможно. Да и в восемьдесят девятом на меня смотрели как на редкого «зверя», имеющего какой-то невероятный блат, а городская «молодежка» разразилась по поводу такой невиданной карьеры иронической статьей. Алексеев тогда сказал, что это его самый блестящий эксперимент. Впрочем, мне еще долго пришлось жить в условиях эксперимента. Дело не во мне. Время тогда было экспериментальное. Ленинградский филиал Института социологии как эксперимент Повезло мне вдвойне. Я не просто попала в Академический институт, а в институт нового образца. Это была попытка восстановить ленинградскую социологическую школу, практически уничтоженную в конце семидесятых — начале восьмидесятых годов. Директор Санкт-Петербургского филиала Института социологии РАН Борис Максимович Фирсов собирал рассеянных по другим институтам или вообще выгнанных из Академии социологов и предоставлял им право заниматься теми проблемами, которыми они хотят. Свобода для академической системы до тех пор невиданная. Заведующий нашим сектором Б. З. Докторов вообще исповедовал потрясающую теорию научного руководства: не мешать сотрудникам, не вмешиваться в их дела, ограничив весь контроль ежегодным устным докладом на вольную тему. Чем меньше контроля — тем плодотворнее работа. Принцип оказался удивительно верным. Все работали в полную силу и от души, занимаясь исключительно тем, что кому было интересно. «Присутственные дни» превратились в формальность. Ими можно было пренебрегать. Даже общеинститутская отчетность была минимальной. Никто не требовал, как было заведено в Академии, определенного числа исписанных страниц. Лишь краткое описание проделанной работы и список публикаций за год. Именно публикации считались главным. Кроме того, приблизительно раз в три года надо было выступить с докладом о своей работе перед всем институтом. Впрочем, почему я пишу в прошедшем времени? Эти доклады читаются до сих пор ежегодно в последних числах декабря и называются у нас «сессия». Темы этих докладов, как и темы научных исследований, выбираются каждым по собственному вкусу. Сориентировавшись в институтских порядках, уже на второй год работы в институте я заявила о своем желании писать монографию. Без всяких препон она была мне поставлена в план как институтская (т. е. официальная, за которую я и получала зарплату) тема. Вольность это была невиданная. В принципе МНС не имеет права на такую самостоятельность, как правило, он еще «подсобный рабочий», и если он желает писать книгу, то пишет ее в свое свободное время. Практически без шансов ее опубликовать. Поскольку, как правило, монографии писались в преддверии защиты не кандидатской даже, а докторской диссертации. Но наш институт был порождением перестройки, и старые законы нам были не писаны. Точнее, почти не писаны. После того, как моя первая монография была готова, начались первые трудности. При всей «перестроичности» нашего директора моя прыть показалась ему чрезмерной, и он решил меня чуток попридержать. Книгу, хотя я видела, что она ему понравилась, раскритиковал и положил в долгий ящик. Сначала это привело меня в ступор. До сих пор я вообще не знала никаких препятствий. Академическая дисциплина была для меня вещью непривычной. А потому я решила не терпеть, а действовать самостоятельно. Собрала необходимые рецензии, нашла издателя, которому моя книга понравилась, и издала ее. Директору подарила уже готовый экземпляр. Это был мой первый серьезный конфликт с академической структурой. На ученом совете мне устроили классический разнос в лучших традициях прежних времен. Основное обвинение, которое мне предъявлялось, состояло в том, что я «маленькая девочка». Мне оставалось только не подкрепить этот тезис, разразившись потоком слез... Впрочем, последствий этот разнос не имел. Наступил уже тот этап в академической науке, когда научный сотрудник мало зависел от собственного начальства. Прежде всего стало возможным самостоятельно и бесконтрольно устанавливать международные научные контакты. Победа в международном конкурсе молодых социологов принесла мне приглашение на очередной Всемирный социологический конгресс в Германию и пару сопутствующих ему семинаров. Присутствовавшая на институтской сессии профессор Мери Маколи пригласила меня на стажировку в Оксфорд. Сцена была забавная и очень неожиданная. Это был период километровых очередей за хлебом, за колбасой, за чаем. «У нас на стажировки очередь, — сказала Мери, — ну так я Вас в нее ставлю». «Ну вот, — подумала я рассеянно, совершенно не веря, что разговор идет всерьез, — кто куда стоит в очередь, а я в Оксфорд». Года через полтора моя очередь подошла. Это было время, когда нам фактически перестали платить зарплату, а наш завсектором Б. З. Докторов заявил, что за те копейки, которые мы получаем, требовать, чтобы мы работали, он не может. Единственное, на что он надеется, так это на нашу привычку работать. Докторов оказался прав, сектор хуже работать не стал. Но это был звонок. Наступило время перехода на вольные хлеба. И это имело свои преимущества. Альтернативность как среда обитания Начать с того, что независимой от начальства стала возможность печатать свои работы и сотрудничать с другими академическими институтами, включая и те, которые раньше были закрыты для посторонних. Это позволяло создавать альтернативность, что для научного работника крайне важно. Что-то не получается в одном месте, получится в другом. С начала девяностых у меня завязались прочные отношения с Институтом востоковедения. То, как они завязались, примечательно само по себе. Произошло это осенью девяностого года. Это было время, когда еще по несколько раз в год устраивались Всесоюзные молодежные конференции (одна из немногих старых традиций Академии наук, о которых можно сильно пожалеть). На такие конференции съезжалась научная молодежь со всего Союза. Все более-менее знали друг друга, рассказывали о своей работе, строили совместные планы. И постоянно находились в поле зрения более старших коллег. На одной из таких конференций (в Ташкенте) присутствовала сотрудница Института востоковедения, с целью понаблюдать за молодежью. Я отдала ей несколько своих текстов: они были напечатаны в журнале «Восток» и в нескольких востоковедческих сборниках. Мои контакты в Институте востоковедения расширялись. Планировались новые сборники, открывались новые журналы, нужны были новые авторы. Начинался издательский бум. Что меня поражало, так это отношение к рукописям и их авторам. Рукописи дарились одним изданием другому без ведома автора, иногда даже сам автор сдавался в аренду. То есть тебя как автора могли подарить или отдать на время «в аренду». Вот так однажды мне позвонили и объявили, что статья принята журналом в печать. На тот момент я ни одному журналу никакой своей статьи не давала. Пришлось окольными путями выяснять, о какой статье речь, о каком журнале и как данная статья в данный журнал попала. Так завязались мои прочные отношения с «Общественными науками и современностью». Научная жизнь воспринималась мною почти как игра. Это помогало работать с огромным удовольствием и быстро. Основой этого была альтернативность, которая появилась в науке к девяностым годам и позволяла маневрировать, выбирать между журналами, институтами и в итоге делать то, что тебе нравится. Именно эта альтернативность помогла защитить мне кандидатскую, а потом и докторскую диссертацию. В Академии девяностых годов начальство уже не могло влиять на защиты диссертаций и имело мало возможностей ставить палки в колеса. После конфликта с книгой начальство моего родного института решило попридержать меня хотя бы с диссертацией. От меня требовалось то, чего я делать не умела и не умею — строить работу на основании жестких количественных методов. В отечественной социологии спор между теми, кто использует качественные методы, и теми, кто их не признает, длится уже много лет. Поэтому на мою работу, предельно социологическую, по моим понятиям, наш тогдашний директор Б. М. Фирсов, смотрел как на вообще несоциологическую. Пока моим научным руководителем был завсектором Б. З. Докторов, мне это сходило с рук, поскольку кредо последнего состояло в том, что социологией считается то, что мы объявим социологией. Тезис был своего рода шокирующим. Он не допускал ссылки на авторитеты, а основывался на совершенно тогда еще неожиданной идее, что научное сообщество — мы и есть. Определять рамки нашей науки надлежит нам самим. Если другая часть научного сообщества с нашим мнением не согласна, возникнет полемика, или даже образуются две или больше научных школ. В этом нет ничего необычного для науки и страшного. Страшно, когда директивы, определяющие рамки той или иной науки, спускаются сверху, ученый скован в своих исследованиях и не может чувствовать себя в науке активным лицом. Именно эта идея — научное сообщество — это мы, стала для меня ключевой. Потом Докторов уехал в Америку, а Фирсов завернул почти готовую диссертацию, сказав, что с моими подходами мне бы надо идти защищаться к историкам. Впрочем, в душе я признавала его правоту. Но ситуация сложилась патовая. Надо было либо забросить мысли о диссертации вообще, либо писать как положено. Меня развернули в родном институте, и идти в другой («к историкам») было абсолютно бесполезно и даже опасно — своеволие было наказуемо. В девяностые дело обстояло уже иначе. Конфликт с дирекцией в своем институте никак не влиял на восприятие меня в другом. Я просто подала документы в Институт востоковедения. Защиту докторской я уже не связывала со своим институтом, искала место, где могу защищаться по своей основной и любимой теме — этнопсихологии, и научного консультанта, которому будет интересно со мной работать. Пригласила на защиту тех, кто хорошо понимал мою тему и, в результате, защита превратилась в интересный научный семинар, где все выступали без домашних заготовок, а я чувствовала себя именинницей. Возможность выбора и наличие альтернативности для научного работника вещь незаменимая. Сколько прекрасных диссертаций остались незащищенными из-за конфликтов в родном коллективе. Сколько талантливых ученых уходило из науки или до старости ходило в МНСах из-за того, что дорогу преграждал честолюбивый и неумный шеф. Скольким приходилось писать монографии за своих начальников, чтобы им милостиво позволили представить на суд научной общественности и свои работы. Я, дитя перестройки в науке, ни с чем подобным даже не соприкасалась. Связи с различными академическими институтами и изданиями помогали самой выбирать дорогу. Эта «перестроичная» и «постперестроичная» научная система оказалась на удивление гибкой и комфортной. Кроме того, она помогла развеять некоторые устоявшиеся мифы. Например, что старшее поколение мешает пробиваться к «вершинам» младшему или что в науке трудно пробивать себе дорогу женщине. С самого начала я встречала только доброжелательное участие, поддержку, помощь, мудрый совет. Мое столкновение с директором было единственным негативным опытом. И то, я думаю, что произошло оно во многом по моей вине, точнее по моей наивности и неосведомленности в своеобразном научном «политесе». Короче, мне кажется, Фирсов дал бы мне «зеленый свет», как только я перестала «переть» вперед как танк. Ведь зарабатывая очки себе, я зарабатывала их и для института. По крайней мере, впредь я старалась всегда заботиться о своем имидже как бесконфликтного, нескандального существа, не противопоставляющего себя другим и честолюбивого лишь в меру, что очень мне помогало. Достаточно того, что сама моя теория могла бы вызвать скандал, но не вызвала. Вокруг меня в моей научной деятельности были друзья или, в крайнем случае, нейтралы. Избрав «свободное плавание», я не имела оснований претендовать на административные посты в своем институте. Но в моем случае они лишь затруднили бы мне работу. Я слишком привыкла заниматься только тем, что мне самой было интересно. Это, пожалуй, еще одна особенность современной научной системы. Раньше я была бы просто обязана, выпустив несколько книжек и тем более защитив докторскую, заняться организационной деятельностью, возглавить в институте какое-либо научное направление. При нынешней структуре научной системы я, зная, что в качестве начальника я полный ноль, а любая административная работа нагоняет на меня смертельную скуку, могла оставаться кошкой, гуляющей сама по себе. Надо сказать, что в своем отвращении к административной работе я, как оказалось, не одинока. В одном нашем маленьком по академическим масштабам институте таких несколько человек, практически все с докторской. Институтское начальство долго размышляло, что с нами делать, распихивая по разным секторам (нарушая при этом субординацию, поскольку нашими непосредственными начальниками были в, лучшем случае, кандидаты наук), а затем приняло весьма мудрое решение. Был создан сектор индивидуальных проектов, нас всех собрали туда на должности ведущих научных сотрудников и оставили в покое, требуя лишь короткие годовые отчеты и раз в два-три года доклады о своей работе перед всеми сотрудниками института. Альтернативность, которую я считаю важнейшей и ценнейшей особенностью нашей научной системы, возникла отчасти благодаря определенной дезорганизации нашей научной системы, снятию многих ограничительных барьеров (в частности, характеристик с места основной работы в случае предполагаемой защиты диссертации в другой научной организации), ослаблению дисциплины, что для Академии факт скорее положительный, чем отрицательный (сделавший, между прочим, более доступной и, соответственно, более обычной такую форму защиты диссертаций, как соискательство, которая в отличие от заочной аспирантуры никаких льгот в виде дополнительного отпуска не давала, зато позволяет маневрировать, искать для защиты наиболее подходящее научное учреждение). Стимулировалась же альтернативность копеечными академическими зарплатами, что само по себе, конечно, плохо, но, как говорится, нет худа без добра. Гранты как форма существования Еще одной формой выражения альтернативности стала работа по контрактам и «хоздоговорам» — очень неплохой способ разработать какой-то фрагмент своей научной темы и получить за это деньги. Более распространенным является, конечно, преподавание, но я им почти не занималась, а когда занималась, то просто «из любви к искусству» — ни особого продвижения вперед, ни денег я с этого не получала. Не мое это дело. Альтернативой привычной академической системе явились и гранты, назначаемыми различными как российскими, так и зарубежными фондами и сыгравшие огромную роль для выживания российской науки. Лично я живу на гранты уже двенадцать лет, и в моем послужном списке их около двадцати, исключительно индивидуальных. В такой системе финансирования науки, полностью построенной на конкурсной основе, есть свои плюсы и свои минусы. Плюсы заключаются прежде всего в той же альтернативности, возможности «не мытьем, так катаньем» заниматься любимыми темами и еще менее зависеть от начальства. Основной минус — отсутствие стабильности, уверенности в завтрашнем дне. Система грантов всегда немного лотерея, ты никогда не можешь быть уверен в получение очередного гранта, а потому заявки рассылаются веером. В какой-то момент у меня получилось четыре разных гранта, причем по темам, лишь частично пересекающимся друг с другом, в дополнение к институтскаой «плановой» теме. Денег это, конечно, принесло много, но вместе с тем невероятное количество работы, которую практически невозможно всю выполнить добросовестно. Оказаться снова в такой ситуации я не хотела бы ни за какие деньги. Отказываться — жалко, гнать халтуру — не привыкла, да и не хочется, а силы и время — ограничены. Тогда я начала мечтать о более спокойной жизни — высокой зарплате в институте (пусть даже значительно менее высокой, чем то, что получается при работе на грантах), но стабильной, из года в год, без нервотрепки. Потому что гранты всегда нервотрепка и сколько бы я их не получала, нервотрепка остается. Давно уже, почти до виртуозности, научилась я искусству заполнения «апликейшен форм», а все равно занятие это терпеть не могу. Очень многих научных сотрудников эти «формы» повергают в настоящий ужас, так что они и не пытаются взяться за дело. Между прочим, составление заявки на получение гранта мне всегда казалось намного более трудной задачей, чем сама работа по гранту, и это занятие, как правило, занимало у меня довольно много времени. Заявка уже сама по себе маленькое научное исследование. Кроме того, участие в конкурсах неминуемо предполагает психологию игрока. Неудача должна переноситься легко и быстро забываться, не приводя к формированию комплексов. После одной-двух неудач часто формируется представление о грантах, как доступных только избранным. Моя подруга рассказывала, как слушала полную галиматью о грантах Фонда Сороса, которые будто бы не получить без большой косматой лапы. И на риторический вопрос, и кто их получает, хоть одного знаешь, заикаясь и краснея, она ответила «я». По нашей институтской традиции в одном и том же конкурсе участвуешь до трех раз. Три раза «фишка не легла» — значит, не судьба. Впрочем, обычно все добивались успеха, как правило, со второго раза. Впрочем, здесь многое зависело от традиции института. У нас на гранты стали подавать сразу, как они появились. И это вызвало цепную реакцию, а заодно и передававшиеся из уст в уста тонкости и нюансы заполнения анкет. Пропала неуверенность, рассеялись легенды. Если тот-то и тот-то в твоем институте получает грант, то почему это недоступно для тебя? В конце концов, получаешь и ты. Гранты стали у нас таким обычным делом, что о них почти и не говорят. Чего говорить? «Трясти надо». В каком-то году я заглянула в список грантополучателей Фонда Сороса и обнаружила, что наш крошечный институт получает 5 процентов исследовательских грантов (а деятельностью фонда охвачено довольно много стран). Аналогичная ситуация была и с фондом Мак Артуров. Представители этого фонда даже приезжали взглянуть на наш институт, этакую маленькую «акулу». В свою очередь появились гранты и на длительные поездки за рубеж для работы в библиотеках, краткосрочные — для участия в конференциях. Короче, мы перестали вариться в собственном соку. А Академия? На мой взгляд, вопреки широко распространенному мнению, это полезнейшее и почтеннейшее заведение. И я позволю себе обрисовать мое собственное представление об Академии наук. Академия наук как условие существования Уже один тот факт, что большинство сотрудников Академии после долгих лет мизерной зарплаты, которой едва хватает, чтобы не умереть с голоду, продолжают оставаться ее сотрудниками, говорит, что существование Академии небесполезно и что академическая наука не только не умерла, как нам пытаются внушить наши СМИ, но в некоторых областях, рискну сказать — процветает. Академия доказала, что она не уродливый совдеповский монстр, а мобильная динамичная структура, проявляющая способности к выживанию в самых неблагоприятных условиях. Несколько лет назад в академических кругах ходил такой анекдот. Беседуют два представителя власти об Академии наук: — Да что же это такое. Мы им зарплату не платим, а они на работу все ходят и ходят. — Так может за вход деньги брать? Мы очень смеялись, потому что понимали, что даже если за вход деньги брать, мы и тогда будем работать. Найдем, где деньги взять, вон уже сколько лет находим, а за свой академический статус готовы и платить. На Академию в смысле денег давно рассчитывать перестали, но разговоры о возможном сокращении ставок воспринимались и воспринимаются болезненно. Дело не в деньгах, дело в заветной строчке в анкете, которая и позволяет сотрудникам Академии находить работу, и не какую-нибудь, а по нашим интересам и за весьма приличные деньги. Другой вопрос — зачем Академия государству? Ответ не очевиден и требует понимания сути Академии. Суть и следует прояснить. Заодно выяснится — почему так часто ставится вопрос, иногда в истеричной форме, о том, что Академию следует закрыть. Начнем с того, что наша Академия наук действительно уникальна. Ни в какой западной стране аналогов ей нет. Это часто приводят в качестве основания уничтожения Академии, и это правда. В западных странах ученый зарабатывает себе на жизнь преподаванием, а в свободное от преподавания время волен заниматься хоть рыбалкой, хоть верховой ездой, хоть наукой. На научные исследования в конкурсном порядке дают исследовательские гранты. В среднем на один грант претендует 9-10 ученых. Я уже говорила выше, что эти системы мы тоже вполне освоили. Вначале в тех фондах, которые специально работали на СНГ, потом и в прочих. Имеются и собственные российские фонды. Поэтому вызвать сочувствие западных ученых к судьбе нашей Академии невозможно. Но при этом они признают только наших академических ученых и ученых из Московского и Санкт-Петербургского университетов. Потому что гриф Академии является своеобразным знаком качества, то есть удостоверением некоего уровня квалификации, без которого с ученым и связываться не стоит. Западные грантодатели это быстро поняли. Таким образом, Академия — это сообщество профессиональных ученых. Кроме того, в идеале — это сообщество свободных ученых (в этом отношении в последние годы Академия сильно приблизилась к идеалу), в том смысле что они почти ничем не связаны в выборе темы. Темы выбираются по интересам и относятся к тому, что называют фундаментальными научными исследованиями, т. е., не связаны напрямую с прикладной наукой. Впрочем, как известно, прикладная наука не может существовать без фундаментальной, являющейся источником идей и базой для прикладных разработок. При этом Академия - это парадоксальное учреждение, поскольку, являясь, с одной стороны, сообществом свободных ученых, она является сообществом государственных ученых. Все сотрудники академии являются чиновниками на государственной службе. Это своеобразное служилое сословие. Сословие, которое занимается обслуживанием познавательных функций государства. Это напоминает старинную восточную модель, когда государь держит при себе ученых людей. Эти ученые люди оплачиваются государством и в основном предоставлены сами себе. Но они готовы в любой момент предстать перед государем и дать ответ ему или другим государственным чиновникам, которые призваны что-то организовывать. От ученых людей не ожидается, что они сами способны действовать в государственных рамках как организаторы. Они поставляют знание. Попытка использовать ученых на государственных постах, где требовались совсем другие навыки, привела только к тому, что вызвала еще больший общественный скептицизм по отношению к Академии. Но ученые создают среду знания, а организовывают деятельность государства специально подготовленные для этого люди. Вопрос: зачем государству так много ученых людей? Очень легко убедиться, что реальные знания вырабатывает только часть из них. Отсюда желание сократить балласт. Но это не балласт в обычном смысле слова. Есть такая история, наверняка фольклорная, как японцы собрали сто изобретателей, в течение трех лет платили им высокое жалование и предоставили полную свободу деятельности. В результате 99 изобретателей не добились никаких значимых результатов, зато один сделал нечто такое, что с лихвой окупило весь эксперимент. И кто окажется этим одним, заранее никогда не скажешь. В России этот эксперимент продолжается многие годы, и результаты налицо. Немало попутешествовав «по европам», могу засвидетельствовать: уровень российской науки в общем и целом выше уровня европейской. Многие с этим, наверное, захотели бы поспорить, но я в своем выводе уверена. Но продолжим об эксперименте. Академия наук устроена очень хитро. В нее трудно попасть, но оказаться изгнанным еще труднее. Если раньше поводом для изгнания могла быть идеология, то сейчас и того не осталось. Каждые пять лет проходит аттестация. В этот пятилетний промежуток закон запрещает увольнение научных сотрудников. Но и аттестационная комиссия никого уволить не может. Если она находит, что ученый не соответствует занимаемому месту, ему может быть предложено место на один ранг ниже. Он может согласиться и остаться в системе Академии, может не согласиться и добровольно уйти. Но только добровольно. На практике и этот механизм используется довольно редко, ибо грозит серьезными конфликтами. Таким образом, Академия устроена так, что у начальства практически нет легальных возможностей избавиться от неугодного сотрудника, разве что моральное давление, которое можно игнорировать. Это может показаться недостатком, поскольку невозможно уволить заведомого лентяя и бестолочь. Но реально это достоинство, поскольку начальство не может выгнать талантливого сотрудника только за то, что у него плохой характер. Система построена так, чтобы защищать этих, с плохим характером, поскольку не редкость, что талантливые люди неуживчивы и некоммуникабельны. Академия, не один отдельно взятый академический институт, а вся целиком — по сути — среда обитания. Наука не может состоять из одних гениев. Она состоит из десятков людей, которые помогают гению. Кроме того, наука нуждается в научном сообществе, которое не столько выдает оценки, сколько помогает адекватной самооценке. Писать «в стол» — невозможно. Именно потому, что нарушается самооценка, научная деятельность в принципе — публична. Конечно, научное сообщество может существовать и вне Академии и реально оно шире Академии, включая, скажем, университетских ученых. Но Академия способна поддерживать эту среду постоянно. И опять парадокс. Наука, что принципиально, — вид общественной деятельности. Она не может быть государственной. Напротив, научное сообщество принципиально межгосударственное. Поскольку наука не может существовать без международных контактов, постоянного сравнения результатов, перетекания идей. Академия же государственное учреждение. Этот своеобразный феномен ученых-чиновников неизвестен Западу, где наука (кроме той, что связана с военной сферой) является принципиально частной деятельностью. Но мне кажется, именно такое положение дел более всего соответствует нашему менталитету. Да, мы можем существовать по западному образцу, т. е. получать в конкурсном порядке гранты и работать на эти деньги. Мы можем, как это принято, отчислять от этих грантов проценты, которые идут на содержание Академии, т. е., частично финансировать ее сами. Более того, составляя очередной пятилетний план работы (простите, у нас в институте все еще пятилетки), я указываю отдельной графой, где собираюсь достать финансирование для своего научного проекта — те деньги, которые нужны на оплату труда технических помощников, обработку материалов и т. д. В этой графе я указываю те гранты, которые надеюсь получить. То есть я ищу, кто оплатит мою работу в Академии — можно считать, что за вход, как в том анекдоте, деньги, хоть и завуалировано, но все же берут. Бюджет современной полунищей Академии взять эти расходы на себя не может. Получается парадоксальная ситуация — я ищу за рубежом деньги, чтобы работать на свое государство. Ко всему, конечно, привыкаешь. Но минимум логики должен оставаться. А по этой логике получается, что де-факто мы функционируем как общественная сила, научное сообщество. Зарубежные коллеги (спасибо им) находят деньги, чтобы оплатить нам дорогу и номер в гостинице, наем квартиры и, простите, даже пропитание, чтобы мы могли представить на конференциях, семинарах, симпозиумах, конгрессах результаты своей работы и месяц, два, три посидеть в библиотеке, ксерокопируя материалы, которые в России недоступны. Чтобы мы не замыкались в себе, а существовали в контексте мировой науки. Сколько раз бывала в разных странах — и ни разу за свой счет. Находился «добрый дядя», который приглашал и финансировал. Причем почти каждый раз Академия наук как постоянное место работы была немаловажным фактором. Не буду рассуждать о том, что это «полное финансирование», включающее трехразовое питание, вызывает как минимум чувство неловкости. Но иного выхода нет. Наука должна быть интернациональной, но научные учреждения — национальными, точнее, государственными. И я не хочу, чтобы распалась система государственной науки. Я не только ученый, но еще и чиновник достаточно высокого ранга. А государственная наука не может существовать на иностранные деньги. В этом случае государственная наука рано или поздно распадется. Исчезнет тот тип чиновника, который создает знания для своего государства. Да, мы готовы «платить за вход», чтобы сберечь ту уникальную структуру, которая является нашей гордостью. Но это не может продолжаться вечно... Вместо грантов, я предпочла бы госзаказы. Да, в науке я представляю кошку, гуляющую саму по себе. А вот поди же, без Академических структур и мне не обойтись. Когда-то, в начале перестройки, я читала статью, претендующую на прогноз дальнейшего состояния отечественной науки. Конечно, представлялось, что Академия вот-вот отомрет, большинство ее сотрудников сменят профессию. А те, кто действительно талантлив, в любом случае пробьют себе дорогу. Жутко наивный взгляд. Пробьют себе дорогу только те, кто найдет себе достойное место на Западе, то есть пристроится к чужой научной иерархии, вольется в чужие структуры. Остальные, вне зависимости от их талантов, обречены на роль непризнанных гениев. Потому что без структуры и иерархии наука существовать не может. Это среда, система со своими законами. Кошка я, конечно, кошка, но о получении всех положенных степеней своевременно позаботилась. Мне удобно существовать в свободной, не ограничивающей меня системе, но больше всего на свете я боюсь остаться вне системы. И потому всегда буду соблюдать ее писаные и неписаные законы. И оставаться патриотом Академии. Да, я хотела бы реформ в Академии, которые закрепили бы те плюсы, которые сами собой сложились на данный момент. Но я одновременно и боюсь любых реформ в Академии, поскольку в результате одной-двух ошибочных мер она может пострадать и действительно начать деградировать. По мне так лучше бороться с определенными частными препонами, но сохранить то научное сообщество, в которое я когда-то так неожиданно и счастливо попала. И мне, «кошке, гуляющей самой по себе», нужна система госзаказов, без которой часто моя работа повисает в воздухе. Порой я не понимаю, зачем моя работа и к чему. Даже опубликованные книги порой не занимают своего места, а существуют как вещь в себе. Последнее время я стала писать учебники. Так плоды моего труда получают государственный гриф и занимают свое место в образовательном процессе. Но я не могу писать только учебники. Как совместить свободу с целесообразностью? Выросшая в среде абсолютной свободы научного творчества, я-таки поняла необходимость структуризации этой среды, иерархичности, подчиненности государственным целям. Но с одним условием — всепроникающей альтернативности. Печально известные «шаражки» — не государственная наука. «Государственный ученый» в своей работе должен быть стеснен как можно меньше, иначе он не сможет выполнять свою государственную функцию — поставлять знания. Этакую когнитивную функцию государства. |