или
От tecnh Ourania к tecnh PandhmoV
[1]

Шлягеризация — процесс утраты плотью смысла плоти (из несуществующего культурологического словаря).
Tecne — «искусство, ремесло, наука... в пер[еносном значении] хитрость, ловкость; вооб[ще обозначает] средство...»[2]
«Какая-то в державе датской гниль»[3]

Прочитавшему название настоящей статьи, вероятно, нетрудно догадаться, куда клонит ее автор. Тем не менее, даже превратив свой замысел в секрет полишинеля, я намереваюсь как ни в чем не бывало, постепенно и последовательно, вводить прозорливого читателя в интересующую меня проблему, делая при этом вид, что тому ровно ничего не известно об авторском к ней отношении. Иными словами, я приступаю к описанию — признаюсь, беглому и поверхностному — тех метаморфоз, которые на протяжении полутора-двух сотен лет не слишком заметно, но неуклонно происходили (и происходят до сих пор) не только на поверхности, но и в недрах столь труднообозримого феномена, каким является наука. Если же быть более точным, то меня интересуют те своеобразные связи между наукой и повседневной жизнью, которые в прошлом либо не просматривались вообще, либо лишь угадывались. В настоящее же время многое в этом отношении обрело гораздо большую наглядность.

Итак, в прежние, более или менее давние времена науку было принято относить к достаточно далекой от повседневности области жизни. Поэтому и ученый традиционно воспринимался как существо, принадлежащее к совершенно иному миру, что и провоцировало среднестатистического обывателя либо смотреть на него снизу вверх, преисполняясь при этом глубоким уважением к его знаниям, уму и к той непостижимости произносимых им слов и производимых действий, которая воспринималась наблюдателем как нечто таинственное, если не сверхъестественное; либо взирать на него сверху вниз, испытывая немалое удовлетворение (нередко все-таки скрываемое) от ощущения собственного превосходства над человеком глубоко непрактичным и далеким от повседневных бытовых забот.

Однако распространение образования и демократических норм делали свое дело. Со временем обыватель, с одной стороны, перестал, находясь рядом с высокоэрудированными докторами и профессорами, ощущать собственную «гносеологическую» ущербность; с другой же — легко и уверенно вошел в роль члена общества, умело пользующегося всеми гражданскими правами и обладающего ничуть не меньшими, чем высоколобый очкарик, общесоциальными возможностями.

Постепенно зародилась и стала набирать силу, так сказать, «встречная», или, точнее, ответная тенденция, ведущая свое начало из тех сравнительно недавних времен, когда ученый-аскет, он же жрец храма науки, стал замечать, как по стенам храмового сооружения, в котором он не только отправлял службу, но и проводил практически все свое время, побежали трещины. В роли разрушительного фактора выступали некие невидимые, но, скорее всего, генетически близкие самой науке силы. Происхождение их установить желательно (что я и попытаюсь сделать в дальнейшем), хотя и явно непросто. В конце концов наступил момент, когда жрец науки почел за лучшее скинуть жреческие одеяния и, облачившись в партикулярное платье, направить свои стопы «в мир» — «в народ», потому что, с одной стороны, дальнейшее затворничество в помещении, находящемся в аварийном состоянии, не оставляло ему никаких надежд на будущее, а с другой — стало очевидно, что назрела острая необходимость налаживать внехрамовые контакты и связи.

Конечно, можно было бы, найдя какую-нибудь заброшенную келью, вести жизнь анахорета и, гордясь своей бедностью, наслаждаясь свободой творческого полета и изобретая исключительно то, что Бог на душу положит, оставаться независимым. Но если нечто подобное было осуществимо на протяжении многих веков и удавалось еще в XIX столетии, то век ХХ поставил на таком образе жизни большой-пребольшой крест — решительно и окончательно.

Жизнь — не только повседневная, но и «в науке» — существенно подорожала, научный эксперимент значительно усложнился, потребность в подсобных средствах резко возросла. Все это стало требовать от ученого-экспериментатора столь серьезных затрат, что гордому экс-жрецу приходилось все чаще, а со временем — и постоянно, обращаться к высокопоставленному обывателю — тому самому, который с удовольствием и со знанием дела заседал в правительствах, руководил разного рода фондами либо попросту располагал неплохими материальными возможностями.

Постепенно в столь разнившихся еще в недавнем прошлом интересах обывателя и экс-жреца стали обнаруживаться некие общие территории, на которых развернулось становившееся все более интенсивным строительство «совместных предприятий».

На мой взгляд, сказанное является конспективным, но достаточно точным описанием подходов к нынешней ситуации, неоспоримая реальность которой заставляет предположить, что в современном обществе произошли немалые изменения со времени публикации откровенного и даже попахивающего некоторым высокомерием заявления Х. Ортега—Гассета о том, что «философия не нуждается ни в покровительстве, ни в благотворительности, ни в симпатии масс», что она «гордится своей абсолютной практической бесполезностью, благодаря которой... освобождается от любой опеки среднего человека…»[4]. К сожалению, как выяснилось, испанский мыслитель явно недооценивал тот факт, что в любую историческую эпоху даже философу (за исключением, конечно же, Антисфена, Диогена и компании) для продуцирования своих концепций было необходимо наличие хотя бы минимальных условий и определенных финансовых средств, в поисках которых он нередко обращался к «авторитету» или, в лучшем случае, к доброжелательному меценату. А если вспомнить о тех временах, когда философия превращалась, мягко говоря, в служанку, выполняя при этом социальный заказ и способствуя осуществлению интеллектуальной обработки широких народных масс, то придется сделать вывод о том, что в последнем столетии второго тысячелетия она выглядела не столь уж и «непорочной», как это представлялось Ортега—Гассету.

Но если, обращаясь к прошлому, можно говорить лишь об отдельных эпизодах и ситуациях зависимости науки, то в ХХ веке речь уже идет о перманентном состоянии, в котором оказались жрецы-расстриги. Социальная действительность стала еще более жесткой и даже жестокой, и наука была вынуждена — открыто и сознательно — преклониться перед авторитетом, при этом далеко не всегда научным, но зато в обязательном порядке богатым. Ныне ситуация несколько смягчается тем, что «дающий», трезво оценив возможные выгоды, становится все более заинтересованным в получении конкретных результатов от деятельности «берущего». Последний же чаще всего предпочитает не замечать «глубинного» смысла происходящего.

Итак, ученый, четко уяснив, что, с одной стороны, для развития науки, а с другой (и не менее важной!) — для обеспечения личного благосостояния необходимы немалые материальные средства, вынужденно-добровольно начал все больше внимания и времени уделять новой для себя форме деятельности, которая удивительным образом стала смахивать на предпринимательскую. Все большее значение для проведения научных исследований приобретают мероприятия, подобные тем, которые в деловом мире получили название promotion, которые обычно проводятся исключительно с рекламными целями и перед которыми высокопоставленные сценаристы и режиссеры в качестве главной задачи ставят нахождение источников финансирования, а говоря «научным» языком — получение грантов.

Короче говоря, спрос на научную продукцию стал практически полностью определяться рынком. А это привело к тому, что востребуемыми в первую очередь оказались не столько фундаментальные знания и творческая потенция ученого, оригинальные идеи и глубина замысла исследовательского проекта, сколько умение подать «товар» лицом, найти нужные формулировки и формы для рекламы этого товара, включив в них именно те значимые, ключевые, «магические» слова и аргументы, которые смогли бы произвести решающее впечатление на людей, распоряжающихся заветными фондами. В итоге преимущество получают, не фундаментальные исследования, перспективность которых обосновать и доказать обывателю, сидящему в кресле распорядителя финансами, не просто трудно, но подчас и невозможно, а прежде всего проекты прикладного характера, реализация которых сулит быстрые, конкретные и весомые результаты.

Особый колорит в ситуацию с получением исследовательских грантов добавляет «ненавязчивое» желание «дающих» рассматривать организуемые на их деньги научные акции в качестве специфических promotions, служащих их же интересам. Неплохим средством такого рода могут стать всевозможные семинары, конференции, симпозиумы. Естественно, что для большей эффективности организуемых promotions при формулировке их тем необходимо учитывать множество «политических» и конъюнктурных моментов; поэтому чисто научная сторона дела нередко отходит на второй план. Кроме того, достижение требуемого эффекта оказывается практически невозможным в том случае, когда речь идет о фундаментальной науке. Наконец, организаторы такого рода мероприятий чаще всего страдают гигантоманией: они просто обожают массовые тусовки, не обращая внимания на элементарные подсчеты, говорящие о том, что львиная доля участников подобных действ «в аудиторном режиме» не сумеет сказать ни слова.

Конечно, у меня нет никаких сомнений в том, что профессиональное общение ученым необходимо, и я отнюдь не выступаю в качестве противника научных собраний, постоянно помня о знаменитых Академии Платона и Ликее Аристотеля. Но когда собираются вместе сотни и даже тысячи ученых мужей и жен (по сравнению с такими сборищами группы древнегреческих академиков и перипатетиков в количественном отношении выглядели бы крайне бледно); когда программа заседаний ограничивается зачитыванием целой вереницы докладов, не оставляя места диалектике в ее исходном значении; когда самым ярким эпизодом конференции оказывается заключительный банкет — именно тогда появляются большие сомнения по поводу того, что в этой, пусть даже в высшей степени ученой, толпе, массе может возникнуть новая, оригинальная идея, а на заседаниях с перегруженными программами — атмосфера, позволяющая надеяться на то, что в разгоревшихся спорах наконец-то родится истина.

Есть у обсуждаемой проблемы и другие интересные аспекты. Прежде чем обратиться к одному из них, напомню, что в древности представление о знании носило эзотерический характер, поскольку последнее находилось, по мнению древнего человека, «в прямой связи с самим миропорядком»[5]. Естественно, что благодаря изменениям в жизни общества радикально изменилась и социальная ситуация: знание стало более доступным и в значительной степени лишилось флера таинственности. Однако туман вокруг него рассеялся далеко не полностью, и, на мой взгляд, в немалой степени противился этому сам далекий от науки обыватель, страстно любящий загадки и тайны. В результате фактически никогда не прерывавшаяся связь между наукой и, условно говоря, паранаукой, а точнее квазинаукой, постоянно приносила свои, иногда, правда, вполне съедобные, плоды.

В конце XIX и в ХХ веке эта тенденция обретает новые черты: возникает множество дисциплин, претендующих на научность, но науками по самой своей сути не являющихся[6]. Для иллюстрации сказанного можно привести немало разнообразных примеров: здесь уместно вспомнить о так называемом научном коммунизме, представляющем собой «строго научную» попытку предсказания будущего для всего человечества, или о не в меньшей мере научном атеизме, не желавшем считаться с тем, что вся многовековая история развития мысли убедительно свидетельствовала о невозможности доказательства не только бытия, но и небытия Бога. С другой стороны, на научность начали претендовать и различного рода мистические, эзотерические и даже квазиэзотерические учения, которые и ныне пользуются устойчивой популярностью во многих странах мира.

Как грибы после дождя стали рождаться многочисленные концепции, в качестве авторов которых нередко выступают подлинные пассионарии, возжелавшие сидеть сразу на двух стульях, то бишь соединить в одном учении религиозные догматы и научные принципы, и стремящиеся придать научный статус своим религиозно-научным или научно-религиозным фантазиям. Появился своеобразный тип теоретика (чаще всего это бывший или даже продолжающий практическую деятельность «технарь» или математик), который, ознакомившись со Священным писанием, проштудировав отдельные сочинения разных мыслителей (большей частью выдающихся, хотя нередко дело обходится вообще без обращения к классикам), начитавшись трудов богословов, эзотериков, мистиков, ясновидящих и пр. и применив естественнонаучные познания, открывает «свои собственные» америки, а затем с одержимостью, явно заслуживающей лучшего применения, бросается в «научное творчество». Через некоторое время он начинает в письменной и устной формах пропагандировать новорожденную концепцию, которая, по его замыслу и утверждениям, способна разрешить любые вопросы, накопившиеся у человечества за всю его предыдущую историю. И на меньшее автор концепции никак не согласен.

Самое удивительное, что пламенные выступления новоявленных распутиных от науки, как в свое время проповеди самого знаменитого старца, покоряя страждущих своей неординарностью и даже «революционностью» и привлекая их наконец-то представившейся возможностью заглянуть за казавшуюся до того непроницаемой завесу таинственности (все же так и не становящуюся полностью прозрачной), обретают популярность и привлекают к себе внимание даже достаточно образованных людей, которых, на первый взгляд, можно было бы отнести к интеллектуальной элите общества.

С этим же аспектом проблемы связано появление и многочисленных полунаучных-полурелигиозных сект, чья деятельность по многим причинам вызывает серьезные подозрения, и бесчисленных знахарей, целителей, ясновидцев, разъезжающих по городам и весям с лекциями и «лечебными» психо- и просто терапевтическими сеансами и собирающих толпы людей, готовых им верить, преклоняться и, главное, платить, и многого другого. И все это сопровождается более или менее шумными и трескучими рекламными кампаниями. Декларируемое подобного рода учениями объединение науки и религии (на мой взгляд, все же лженауки и лжерелигии) обманывает многих доверчивых, плохо осведомленных и попросту малограмотных людей. Достаточно вспомнить в связи с этим методы, которыми стремятся расширить круг своих приверженцев так называемая Церковь Объединения преподобного Сан Мун Мюна или дианетика Рона Хаббарда, известная также под названием «сайентологии», — квазирелигиозное-квазинаучное и при этом в высшей степени эклектичное учение.

Описанная тенденция подкрепляется тем, что «во многих умах “Наука” занимает место религии; человек науки постигает “законы природы” как объективные реальности, вызывающие в нем благоговейные чувства»[7]. «Обожествление» науки, начавшееся в Новое время и протекавшее в Европе параллельно процессу десакрализации религии, позже было во многом связано с исключительно широким распространением «изобретенного» в XIX веке позитивизма и позитивистских настроений, ставших модными в том же XIX веке и не утративших своей популярности в столетии следующем. Как следствие, вердикт, вынесенный наукой, нередко признается чуть ли не истиной в последней инстанции, хотя, как известно, как раз науке очень часто приходилось «брать свои слова обратно». На обыденном уровне сохраняется едва ли не безграничная вера в беспредельную возможность познания тайн, которыми так богато мироздание, в допустимость использования, условно говоря, алгебры для осмысления тончайших движений души и сложнейших процессов, происходящих в духовной жизни общества и отдельного индивида, и т.п. Таким образом, наука в какой-то степени подменяет религию и становится авторитетом, чья сила основывается не на знании, а на вере.

Разнообразные изменения в жизни социума создали благоприятные условия для возникновения еще одного направления «хождения» науки «в народ». Дело в том, что, с одной стороны, в современном обществе резко возрос спрос на информацию о мнениях рядовых граждан. Естественно, что на научную основу процесс изучения этих мнений могли поставить лишь ученые-специалисты, использующие методики, разработанные в теории и проверенные на практике. С другой стороны, власть предержащие (те, кто власть держат: Даль. Т. 3. С. 385) настойчиво стремятся к распространению в массах, а точнее к внедрению в их сознание и подсознание, нужных представителям этой самой власти идей и образов. Естественно, что и в этом случае выполнение поставленной задачи оказывается по плечу лишь соответствующим высоким требованиям специалистам-ученым.

В итоге впервые в истории науки появилась некая эмпирическая дисциплина, непосредственно обслуживающая самоё власть или людей, к власти стремящихся, в чем можно усмотреть продолжение уже упоминавшейся средневековой традиции. В то же время в данном случае эта обслуживающая дисциплина, уже официально, формально и «структурно» ставшая служанкой, отнюдь не до конца утратила свой научный статус, поскольку все, что она делает, делается именно «по науке». На мой взгляд, мы имеем дело с ярким примером науки нового типа — науки потребительского общества, которая имеет все основания быть включенной в сферу массовой культуры (если существенной характеристикой последней считать потребление и удовлетворение материальных потребностей обывателей) и, таким образом, заслуживает «звания» массовой, или же поп-науки

Выделив и проиллюстрировав отдельные аспекты интересующего меня явления, я уже собирался было приступить к поиску его причин и особенностей, когда все же решил бросить беглый взгляд в далекое прошлое. А подтолкнул меня к этому текст одного из эпиграфов, предпосланных настоящей работе, который свидетельствует о том, что древние греки не просто не делали различий между искусством, наукой и ремеслом, но рассматривали их как нечто единое и неделимое. Иными словами, они умудрялись соединять несовместимое[8]. И, по правде сказать, это им неплохо удавалось. Во всяком случае, особых споров именно на эту тему они не затевали.

Совсем иная и даже, можно сказать, противоположная idée fixe мыслителей Эллады выражалась в их неуемной страсти к дихотомии и анатомированию, в стремлении разделить все на свете на части, а затем противопоставить эти части друг другу. И из-за этого они — приходится это с горечью констатировать — ужасно много спорили (доходило даже до взаимных оскорблений). Но в итоге эллинские мудрецы высказали немало ценных мыслей и в том числе пришли к выводу о существовании высокого и низкого, возвышенного и приземленного, небесного и пошлого.

Но как можно было совместить или хотя бы примирить столь разные по своей направленности устремления? А очень просто: с одной стороны, хотя греки и запаслись практически неограниченным количеством богов, которые время от времени делали друг другу более или менее серьезные пакости, жили эти боги в целом мирно, чуть ли не единой семьей, — и это в общем-то соответствовало упоминавшимся философским мечтам о целостности и единстве. С другой стороны, эллины предприняли попытку представить если и не всех, то хотя бы некоторых из своих богов в двух ипостасях, или образах, различие между которыми выражалось в наделении их характерными и взаимопротивоположными качествами и свойствами, — и это, как видно, удовлетворяло отмеченную их страсть к разделению.

Так, Павсаний, включенный Платоном в число участников одного из первых в мировой истории симпозиумов[9], полные тексты докладов которых были затем опубликованы (правда, лишь в двойном пересказе), в своем блестящем слове высказал, вслед за Геродотом и Ксенофонтом, мнение о существовании двух Афродит: старшей, дочери Урана, и младшей, которую, как отметил он, «мы именуем пошлой». Отсюда уже он пришел к заключению о существовании двух Эротов, поскольку «нет Афродиты без Эрота»[10].

Другой участник того же симпозиума, Эриксимах, фактически отождествляя Афродиту Уранию с музой Уранией, в своем докладе противопоставил Эроту, сопровождающему последнюю, Эрота из гипотетической свиты музы Полигимнии. Попутно необходимо отметить, что этот термин, то бишь имя богини, докладчик, по мнению А.Ф. Лосева[11], толкует не просто как «многопоющая», но как «поющая для многих, для всех» (прошу обратить на это особое внимание!). Благодаря такому повороту дел происходит предельное ее, Полигимнии, сближение с Афродитой Пандемос, т. е. Всенародной, а проще говоря — Пошлой. При этом следует иметь в виду, что двойственный Эрот, по утверждению того же Эриксимаха, живет «не только в человеческой душе и не только в ее стремлении к прекрасным людям, но и во многих других ее порывах, да и вообще во многом другом на свете...». Поэтому «и в музыке, и во врачевании, и во всех других делах, и человеческих и божественных, нужно, насколько это возможно, принимать во внимание обоих Эротов, ибо и тот и другой там присутствуют»[12].

Исходя из сказанного, вполне логично предположить, что, в соответствии с представлениями древних греков, и наука — она же искусство, она же ремесло — была не только синкретична, но и двулика и что ее богиня-покровительница должна была бы потенциально содержать в себе черты не только Урании, но и ее антипода — Пандемос. При этом сразу же следует заметить, что в данном случае речь вовсе не идет о том, чтобы богиню, упомянутую первой, наделять всевозможными добродетелями, а на ее вызывающую некоторое недоверие тезку «навешивать» все мыслимые и немыслимые пороки. И чтобы не впасть в эту крайность, стоит вспомнить не только о том, что «институт» поклонения Афродите Пандемос ввел легендарный Тесей, объединитель афинян, признанный если и не «генетическим», то идеологическим отцом мировой (она же европейская) демократии, но и о том, что пороки нередко являются продолжением достоинств.

И еще одно существенное замечание. Как известно, одной из самых популярных в кругах древнегреческих мудрецов тем для рассуждений была проблема меры. Но не трудно догадаться, что наибольший интерес, тем более у людей умных и ученых, чаще всего вызывают именно те проблемы, которые актуальны и далеки от разрешения. Отсюда можно сделать вывод, что с чувством меры у непосредственного окружения первых на земле любителей мудрости (естественно, не хочется думать, что пандемия утраты меры коснулась также и их самих) было далеко не все в порядке. Поэтому-то и в настоящих рассуждениях на первый план выдвигается не примитивное противопоставление хорошего плохому, но гораздо более важное указание на то, сколь чревато опасностями нарушение меры, которая в том числе призвана обеспечивать оптимальное соотношение позитивного и негативного, высокого и низкого, небесного и пошлого, как известно, не существующих в чистом виде. И по той же причине нельзя не прислушаться к замечанию упоминавшегося выше Эриксимаха о том, что «...угождать следует людям умеренным» и что «...любовь умеренных, которую нужно беречь, — это прекрасная, небесная любовь. Это Эрот музы Урании. Эрот же Полигимнии пошл, и прибегать к нему, если уж дело дошло до этого, следует с осторожностью, чтобы он принес удовольствие, но не породил невоздержанности»[13].

А теперь попробуем все же разобраться, как в современных условиях проявляются — и проявляются ли вообще — те два начала, о которых так интересно рассуждали участники древнего симпозиума, внесшие неоценимый вклад в популяризацию высказывания «in vino veritas», столь же древнего, но известного нам (как и название упоминавшейся древнегреческой попойки) уже в своем латинском варианте. 

Итак, что бы там ни говорили Павсаний и Эриксимах о двойственности, наука до сравнительно недавнего времени еще могла быть признана вполне гомогенной, являясь одним из «последних пристанищ» для тех немногих счастливцев, которые были защищены «за ее стенами»[14] от опошляющего влияния богинь типа Пандемос. Однако сегодня становится достаточно очевидным, что ситуация в значительной мере изменилась. Поиск же причин происходящих в науке, или «с наукой», метаморфоз нужно вести, помня о ее корнях, уходящих в эзотерическую и мистическую древность, а также с учетом того, что ее следует рассматривать в качестве социокультурного феномена, и потому «проблема науки не может быть познана на почве науки»[15].

Итак, входя изначально в некое синкретическое духовно-практическое образование, из недр которого в дальнейшем появились на свет религия, искусство, философия, ремесла, на необозримо долгом этапе своего предсуществования наука достаточно робко намекала о себе, обнаруживаясь прежде всего в разнообразных эзотерических учениях и магических практиках. Примерно с XVII-XVIII века она стала постепенно обретать иное, можно сказать противоположное, обличье, представ в наши дни перед обывателем в виде феномена экзотерического и массового.

Примерно с того же времени или чуть позже особую роль в жизни европеизированного общества начал играть принцип (со временем ставший идеалом) потребления, который постепенно, но достаточно уверенно размеры страшные бессмертья принял вдруг. Распространению этого принципа способствовали и всегда присутствовавшая в европейском быте и культуре тяга к приданию любым формам деятельности развлекательного оттенка (если не характера; вспомним, например, формулу «поучать, развлекая»); и, как это ни парадоксально и ни печально, либеральная демократия, в большей или меньшей степени ориентированная на усреднение; и все более высокая технологизация повседневной жизни[16], также несущая с собой усреднение, стандартизацию последней, что стало особенно важным и актуальным в условиях все большего распространения глобализационных процессов.

Особое значение приобрело вторжение в повседневную жизнь общества техники, с помощью которой, собственно, происходило и происходит превращение, или «омассовление», или шлягеризация, науки. Последняя — прежде всего в своей «прикладной» ипостаси — «обращается» к технике, которая по самой своей сути не может существовать как эзотерическое явление и которая, с одной стороны, для обеспечения собственного роста (распространения) нуждается в привлечении самых широких народных масс и даже толп, с другой же — результатами своего функционирования, а также целями и задачами развития обращена к массовому потребителю (покупателю, посетителю, пользователю).

Очень важной именно для такого понимания роли техники представляется мысль о том, что эта последняя «сможет продолжать существовать только в течение того промежутка времени, пока длится инерция культурного импульса, способствовавшего ее возникновению»[17]. Действительно, развитие, а точнее существование, техники возможно лишь как «инерционный» результат развития науки. Выводимая отсюда зависимость техники (по отношению к науке) и позволяет ей быть незаменимой «посредницей»[18] между наукой — чистой, высокой, «элитарной» — и повседневной жизнью. Подобной ролью техника обязана тому обстоятельству, что «в то время как другие явления культуры со всей очевидностью стали проблематичными (я имею в виду политику, искусство, нормы общественного поведения, даже саму мораль), из их ряда выделилось одно, которое производит столь сильный эффект на толпу, — эмпирическая наука»[19]. Конечно, не следует все проявления последней сваливать в одну кучу, однако в данном контексте очень важно указать на принципиальное значение именно эмпирической науки и подчеркнуть, что это значение обусловлено процессом омассовления общественной жизни в целом. В ходе развертывания этого процесса выясняется, что «экспериментальные науки нуждаются в массе так же, как она нуждается в них, одно без другого не может существовать»[20]. Наука научается петь для всех.

Все перечисленные обстоятельства — становление общества потребления, распространение демократических норм, возведение развлекательности в основополагающий принцип социального поведения, обретение техникой прочного и воспринимающегося как все более самостоятельное и самодостаточное положения в социальной сфере — создали питательную среду для объединения в наиболее многочисленный социальный слой особей зарегистрированного в 20-е годы прошлого века нового типа homo sapiens — «человека-массы»[21], отдельные «экземпляры» которого, вероятнее всего, задолго до указанного десятилетия могли быть обнаружены в европейской повседневности. Проникновение данного человеческого типа в научную среду состоялось благодаря быстро возраставшему уровню специализации и «разделения труда» в этой сфере, чего опасался еще мудрый Козьма Прутков, который, как известно, сравнивал специалиста в силу его односторонности с флюсом. Культуролог же ХХ века, отказываясь от каких бы то ни было метафор, четко указывает на истоки и результаты процесса, набравшего в настоящее время обороты, близкие к максимальным: «Специализация возникает тогда, когда цивилизованным считается энциклопедически образованный человек. <…> В следующем поколении это равновесие нарушается: специализация начинает значить больше, чем общая культура»[22]. Мера оказывается нарушенной. Именно с этим мы и столкнулись — и не сегодня, а уже вчера.

Правда, в связи со сказанным не грех вспомнить, что еще в позапрошлом веке Ф. Ницше, который под «духом науки» понимал «впервые появившуюся на свет в лице Сократа веру в познаваемость природы и универсальную целебную силу знания», именно в факте возникновения «сократического духа», появления Сократа как культурно-исторического персонажа, воплощающего в себе «тип теоретического человека»[23], увидел причины начала процесса деградации древнегреческой трагедии, а по сути — древней культуры вообще[24]. Существование же аналогичных угроз для науки доказывается хотя бы тем, что крестный отец нового социального типа homo sapiens признал: «сегодняшний человек науки является типичным примером человека-массы»[25].

Дело в том, что обесценивание значения общей культуры неизбежно приводит к выходу на первый план культуры массовой — доступной, понятной, развлекательной. И удовлетворяющийся ею узкий специалист, легко и незаметно для самого себя обходящийся не только без энциклопедической, но и без общей образованности, с одной стороны, добивается успехов, и иногда выдающихся, в своей профессиональной деятельности, а с другой — приходит к выводу, возможно даже не формулируемому им самим, что «высокая» культура только наводит скуку, а следовательно, должна быть признана устаревшей и ненужной. Поэтому мы сталкиваемся с «невероятным, но очевидным фактом»: «экспериментальные науки развивались в основном благодаря усилиям посредственностей»[26].

Таким образом, «человек-масса» — интеллектуальная посредственность, но при этом «добротный» специалист в своей области, хотя и нередко практически полный невежда за ее пределами, — становясь «большинством», начинает играть существенную, а подчас и определяющую роль в современном обществе, на жизненном пространстве которого он захватывает все ключевые позиции и получает возможность определять пути развития самых различных социальных сфер, в том числе и сферы науки, которая в результате, незаметно утрачивая самоценность и автономность, обретает черты шлягера — яркой и блестящей вещицы на потребу. 

Предложенные вниманию читателя рассуждения, пожалуй, не должны были оставить никаких сомнений в том, что рассуждающий не испытывает к массовой (или, как мне все же представляется, точнее — потребительской) культуре особых симпатий. В то же время необходимо подчеркнуть, что я отнюдь не являюсь и ее противником. Просто кесарево — кесарю, а Божие — Богу. Потребительская культура — это естественный и необходимый продукт общественной жизни, в случае отсутствия или «недоразвитости» которого напряженность в социальных отношениях значительно бы возросла. Общество — вероятнее всего и несмотря на категорическое несогласие с этим адептов постмодернизма — и в дальнейшем будет разделено на массу и интеллектуальную элиту, в большей или меньшей степени немногочисленную, и всегда в нем будут существовать «верх» и «низ». Более того: и масса, и элита — это лишь условные понятия, поскольку, с одной стороны, стоящие за ними социальные образования не обладают хотя бы относительно четкими контурами, а с другой — сами по себе они также неоднородны.

Будучи убежденным в недостижимости гомогенизации общества путем стирания границ между массой и элитой, я также не допускаю, что нечто подобное может произойти как в культуре в целом, так и в отдельных ее сферах[27], в частности в науке. В то же время я склонен предположить, что наука изначально несла в себе типичную для многих социальных феноменов двойственность, или раздвоенность, проявлявшуюся как в неудержимой устремленности к небесным вершинам, которую, в соответствии с соображениями, высказанными еще на упоминавшейся выше греческой пирушке, символизирует обобщающий образ богини Урании, так и в менее заметной — во всяком случае до поры до времени — склонности ее к омассовлению и шлягеризации, гипотетическим символом которых, с моей точки зрения, выступает богиня Пандемос. В настоящее время мы являемся свидетелями (правда, нередко не понимающими сути происходящего) постоянного и стремительного расширения экспансии со стороны масскульта по отношению ко всем сферам жизни современного общества. И этот процесс, учитывая, кроме того, хотя бы частичную утрату чувства, или ощущения, меры, представляет собой серьезную опасность для всей культуры.

На мой взгляд, в условиях неустранимой социальной поляризованности наука должна уметь противостоять проникновению в нее, если можно так сказать, гомогенизирующих тенденций, угроза со стороны которых особенно возрастает в связи с активизацией глобализационных процессов. Я уверен, что, будучи специфическим социальным феноменом, наука — как и искусство, и религия, и философия — должна стремиться к сохранению «чистоты», не отказываясь при этом от самых широких контактов с другими сферами проявления духа, но в то же время следя за тем, чтобы в результате расширения этих контактов она не утрачивала собственной специфики, не уступала неоспоримой притягательности религиозного символа веры, соблазну художественного образа, искушению магического действа, диктату политической воли, чтобы она не превращалась в выхолощенную игру в бисер, не становилась красочным и безудержным фантазированием, не унижалась до роли служанки — каким бы привлекательным ни казался ей «господин», на службу к которому она нанялась; а с другой стороны — сама не опошляла и не дискредитировала бы своим неосторожным вторжением в сферу религии или искусства ни символ веры, ни художественный образ.

И поскольку я соглашаюсь с утверждением о том, что «наука не может существовать, если она перестает быть чистой наукой», что «она не может развиваться и в том случае, если люди перестают относиться с благоговением к общим принципам культурного развития»[28], что она шлягеризируется, если стремится к тому, чтобы ее «пение» нравилось всем, я фактически имею в виду науку «высокую», «элитарную», присутствие которой в жизни общества естественно и необходимо, а потому, несмотря на постмодернистский бунт, не может быть «отменено» даже самым аргументированным и изощренным философским дискурсом.


[1] Разъяснение включенных в название греческих словосочетаний (техне Урания, техне Пандемос) будет дано позже.

[2] Вейсман А. Д. Греческо-русский словарь. М., 1991. Ст. 1240.

[3] Шекспир У. Гамлет. Акт I, сцена IV.

[4] Ортега—Гассет Х. Восстание масс // Он же. «Дегуманизация искусства» и другие работы. Эссе о литературе и искусстве. Сборник. М., 1991. С. 112.

[5] Хёйзинга Й. Homo ludens. В тени завтрашнего дня. М., 1992. С. 125.

[6] Говоря об этом, не следует все же забывать, что мы, по существу, до сих пор не знаем, что такое наука как таковая, точно так же, как никто не может дать точного определения искусству как таковому или философии в ее «чистом» виде.

[7] Джемс В. Многообразие религиозного опыта. СПб., 1993. С. 59. О самом человеке науки см. ниже.

[8] Добавлю к сказанному, что достигали они своей цели исключительно в умозрении, и напомню, что высказанное замечание, кроме всего прочего, принадлежит человеку, живущему в XXI веке.

[9] См. знаменитый диалог Платона «Пир». Следует иметь в виду, что слово &-963;&-965;&-956;&-960;&-972;&-963;&-953;&-959;&-957; по-гречески означает «попойка, пирушка».

[10] Платон. Собр. соч. В 4-х т. Т. 2. М., 1993. С. 89.

[11] См.: Лосев А. Ф. Примечания // Платон. Цит. соч. С. 447-449.

[12] Платон. Цит. соч. С. 94, 96.

[13] Там же.

[14] См.: Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 50.

[15] Ницше Ф. Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм // Он же. Соч. В 2-х т. М., 1990. Т. 1. С. 49.

[16] Ср., к примеру: «…Отличительными признаками того этапа цивилизации, которого она достигла к XIX веку, следует считать либеральную демократию и технический прогресс». И именно это обстоятельство фактически и позволяет испанскому философу сделать вывод о том, что развитие цивилизации с неизбежностью привело к появлению в XIX веке «человека-массы» (см.: Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 134). См. об этом ниже.

[17] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 134.

[18] Эта мысль в значительной степени связана с разделяемой мной и в целом трактуемой в духе О. Шпенглера и Н. Бердяева идеей дифференциации социальных процессов на процессы культурного и цивилизационного плана. См. об этом подробнее: Акопян К.З. Пределы глобализации (культура в контексте глобализационных процессов) // Материалы постоянно действующего междисциплинарного семинара Клуба ученых «Глобальный мир». Вып. 5 (17). М., 2002.

[19] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 111 (курсив мой — К.А.).

[20] Там же. С. 112-113 (курсив мой — К.А.).

[21] Справка: в 1923 г. состоялась премьера пьесы Эрнста Толлера «Человек-масса», а в 1929 г. этот термин обрел статус научного понятия благодаря работе Х. Ортега—Гассета «Восстание масс».

[22] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 137.

[23] Ницше Ф. Цит. соч. С. 123, 113.

[24] Ради справедливости следовало бы отметить, что существует и принципиально иной, противоположный, взгляд на ту роль, которую личность Сократа сыграла в развитии мировой культуры. Суть его заключается в том, что древнегреческий философ фактически признается создателем особой формы «серьезности», которая была «лишена догматизма и односторонности (в принципе)», и что «карнавальные формы античности… оплодотворили сократический диалог и освободили его от односторонней риторической серьезности» (Бахтин М. Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1990. С. 135-136). Подобная двойственность суждений, во-первых, в высшей степени соответствует идее двойственности, на которую я опираюсь в настоящей работе при рассмотрении науки как социального феномена, а во-вторых, обусловлена тем, что, с одной стороны, практически любое неординарное социальное явление по своему содержанию амбивалентно в ценностном отношении, и потому зачастую его интерпретация в значительной степени зависит от позиции, занимаемой интерпретатором, а с другой — в обоих случаях образ Сократа используется лишь как субъективно истолкованный символ, как некий культурный тип, в котором как раз и выдвигаются на первый план черты, в наибольшей степени привлекающие внимание исследователя. Иными словами, как это ни парадоксально, мы можем говорить о Сократе Ницше и Сократе Бахтина как о разных культурных типах либо — что точнее — как о двух ипостасях одного исторического персонажа (алаверды к участникам греческой вечеринки!).

[25] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 136.

[26] Там же. С. 138.

[27] См. об этом: Акопян К. З. Указ. соч.

[28] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 109.