«Войны ведутся ради заключения мира» -- эту фразу можно прочесть в начале знаменитого трактата Гуго Гроция «De iure belli ac pacis»[1], который в разгар Тридцатилетней войны возвещал о рождении буржуазного общества и содержал изложение основ международного права. В «Пролегоменах» и начальных главах первой книги Гроций формулирует все главные предпосылки своего исследования «права войны и мира». Вот некоторые из них: «права» в сфере международных отношений создаются по взаимному соглашению государств из соображений пользы; если законы любого государства «преследуют его особую пользу», то нормы права народов «возникли в интересах не каждого сообщества людей в отдельности, а в интересах обширной совокупности всех таких сообществ»; источник права народов -- природа (ius naturae), законы божественные и нравы людей; соблюдение права народов не менее необходимо, чем соблюдение внутригосударственных законов; частные войны -- это те, которые ведутся лицами, публичные же войны представляют собой войны, ведущиеся носителями гражданской власти (и об этих-то войнах идет речь в трактате); справедливы войны, которые ведутся в ответ на правонарушение, т. е. согласуются с естественным правом и т. д.

1

Представление о том, что мир является, так сказать, causa finalis военного столкновения двух держав[2], безусловно, определяет все войны, которые велись в системе сословных монархических государств. Формируются ли армии за счет вербовки солдат или на основании принципа всеобщей воинской повинности, рожденного эпохой национальных государств, -- в любом случае предполагается частный характер войны. Иначе говоря, война рассматривается не как отрицание, а как подтверждение всеобщего состояния мира. Добропорядочный гражданин государства, всецело погруженный «в заботы войны», не может пребывать в безопасности и вере в Бога, если не будет постоянно иметь в виду мир. В противном случае «звериная сила», проступающая наружу в борьбе, не будет смягчаться человеколюбием и неминуемо создаст опасность для благополучия государства. Стало быть, окончание войны должно ознаменоваться обеспечением «добросовестности и мира», которые приведут к прощению злодеяний, возмещению убытков и расходов, что в общем-то не так уж и плохо для христиан, коим Господь даровал свой мир. Так становится очевидно, что мирное, т. е. безопасное, состояние вещей носит главным образом рациональный и гуманный характер. Более того, оно определяет состояние военное не только юридически (через понятия всеобщей справедливости и естественного права народов), но и метафизически, тем самым изначально помещая войну в рациональные рамки. Свет Разума, который освещает/освящает мир, светит людям и на войне. В самом деле, нет никаких оснований предпочитать частное состояние войны всеобщему состоянию мира и жертвовать человеколюбием, безопасностью и благополучием ради продолжения войны, скрывающей в себе неверные ростки опасности, зла и ночи.

Первая мировая война -- первое крупное вооруженное столкновение XX века -- была ознаменована не только утратой частного характера, отличавшего войны предыдущих столетий, но и стиранием грани между войной и миром. Вместе с тем очевидно, что расширение частичного состояния войны в системе буржуазных ценностей никак не могло привести к отрицанию всеобщего состояния мира. Очевидно и то, что причины утраты мира, сопровождающиеся кризисом юридических и моральных норм, лежат в совершенно иной плоскости. А именно, при сохранении норм международного права, на которое ссылаются воюющие нации, утрачивается «ясное и отчетливое» понимание сущности мира как всеобщего, т. е. общезначимого, состояния. Мир становится легким занавесом, который грозит сорваться при первом же сильном порыве ветра. Тем не менее и к Первой мировой войне долгое время применяли критерии XIX столетия -- столетия, в которое европейский буржуа сумел в последний раз запечатлеть свое рационалистическое представление о мире как безопасности в пышных фасадах акционерных обществ, банков и жилых домов эпохи грюндерства. Мировую войну продолжали рассматривать sub specie мира, дня и жизни, исключая ее темную, ночную сторону.

2

Чешский философ Ян Паточка относится к числу тех, кто попытался разъяснить природу войн XX века, начало которым было положено в 1914#1918 годах. В книге «Эссе еретика»[3] он замечает: «Мысль, что сама война может что-то объяснить, что в ней самой содержится возможность осмыслить многое, чужда всем философам истории». Истолковывая мировую войну через открытие феномена ночи, Паточка опирается на «Летопись военного времени» Тейяра де Шардена. «Величайший, глубочайший опыт фронта и пребывания на линии огня заключается именно в том, что он заставил увидеть ночь и уже не позволяет забыть о ней». С дневной точки зрения жизнь -- это высшая ценность, которая правит человеком через требование избегать опасности смерти. Но на фронте жизнь уступает место жертве, в которой обнаруживается свобода от всех интересов мира, жизни и дня, ибо «от тех, кто приносится в жертву, требуется лишь выдержка перед лицом смерти». Оттого-то самое глубокое открытие фронта, -- повторяет Паточка вслед за Шарденом, -- состоит в переживании «обрыва жизни в ночь, борьбу и смерть, осознание, что их нельзя списать со счетов жизни, хотя с точки зрения дня они кажутся просто небытием». 

Эти важные мысли отсылают нас к другому философу и писателю XX века, Эрнсту Юнгеру, творчество которого позволило Паточке взглянуть на Первую мировую войну как на «решающее событие в истории XX века», определившее характер столетия. То, что война понимается как нечто грандиозное, всеохватное, хоть и осуществляемое через людей, но превосходящее их космическое событие, безусловно, объединяет Шардена и Юнгера. Более того, у обоих мыслителей ключевую роль играет опыт ночи, опасности, жертвы и абсолютной свободы. Существенное отличие юнгеровского анализа войны, однако, состоит в том, что он претендует на определение метафизического характера мировой войны, который есть не что иное, как тотальная мобилизация, выступающая в форме технической революции.

«Мировая война -- событие, превосходящее по размаху Французскую революцию», -- провозглашает Эрнст Юнгер в своем знаменитом эссе 1930 года «Тотальная мобилизация»[4]. Переживание войны и фронтовой опыт (Кriegserlebnis, Fronterlebnis) занимают, пожалуй, центральное место в мироощущении поколения, к которому принадлежал Юнгер, прошедший всю войну и награжденный осенью 1918 года высшим прусским военным орденом «Pour le mérite». Первая мировая война воспринимается как событие, радикально определившее исторические черты новой эпохи, ознаменовавшее поворот, смену эпох[5]. В событии войны Юнгер открывает огромный революционный потенциал. А именно, благодаря осмыслению войны как космического феномена жизни, примиряющего и объединяющего в себе дневную и ночную стороны, он фиксирует переход войны из частичного состояния в состояние тотальное[6] Такое понимание войны как тотальности позволяет Юнгеру увидеть в технической революции современности скрытый «военный потенциал», potentiel de guerre[7]. Более того, в той мере, в какой техника обнажает свой военный характер, она выдает связь с жизнью, является «инструментом жизни»[8]. Превосходный физиогномист эпохи, Юнгер фиксирует рождение «новой действительности» современного мира из «стальных гроз» Первой мировой войны, которая представляет собой планетарный технический процесс. Военный потенциал техники, считает Юнгер, впервые заявил о себе в крупных технических сражениях Первой мировой войны, последовавших за битвой на Сомме 1916 года: «В смертельно искрящихся зеркалах сражения военной техники мы узрели крушение безнадежно потерянной эпохи»[9].

Прежде чем превратиться в «безличную волну уничтожения», potentiel de guerre должен был сформироваться в ходе работы. А если в современном техническом мире война непосредственно связана с «рабочим тактом гигантского производства», т. е. зависит от степени вооружения, то ее исход определяется уже не в битвах армий всеобщей воинской повинности, а в битве армий работы. Это означает, что более невозможно различить «работу в целях мира» и «работу в целях войны» -- иными словами, стирается грань между войной и миром. Тотальность, присущая новому типу войн XX века, не оставляет места подлинному миру. Поскольку отношение к технике является общим знаменателем для воина и рабочего, то функция современного воина получает рабочее определение, а функция современного рабочего -- определение военное. Солдат становится рабочим в гигантском техническом аппарате, а рабочий -- солдатом, от деятельности которого зависит результат войны.

В эссе начала 30-х годов «Тотальная мобилизация» (1930) и «Рабочий» (1932) Юнгер приходит к определению техники как «тотальной мобилизации». «Тотальная мобилизация» есть не что иное, как метафизический характер современности, охватывающий все жизненные отношения и без остатка подчиняющий их единственной цели -- вооружению. «Картина войны как некоего вооруженного действа… вливается в более обширную картину грандиозного процесса работы. Наряду с армиями, бьющимися на полях сражений, возникают новые армии в сфере транспорта, продовольственного снабжения, индустрии вооружений -- в сфере работы как таковой… В этом абсолютном использовании потенциальной энергии, превращающем воюющие индустриальные державы в некие вулканические кузницы, быть может, всего очевиднее угадывается начало эпохи работы -- оно делает мировую войну историческим событием, по значению превосходящим Французскую революцию. Для развертывания энергий такого масштаба уже недостаточно вооружиться одним лишь мечом -- вооружение должно проникнуть до мозга костей, до тончайших жизненных нервов. Эту задачу принимает на себя тотальная мобилизация, акт, посредством которого широко разветвленная и сплетенная из многочисленных артерий сеть современной жизни одним движением рубильника подключается к обильному потоку военной энергии»[10].

Один из важнейших моментов юнгеровского диагноза современности заключается в узнавании того, что «в эпоху масс и машин» образ войны изначально «вписан в мирное положение вещей»[11]. Отсюда следует, что огромный революционный потенциал «тотальной мобилизации», понимаемой в «Рабочем» как функция метаисторической фигуры «гештальта рабочего», способен питать военный процесс и после фактического окончания войны[12]. Отталкиваясь от этого диагноза, мы можем трактовать войну как a priori любого экономического, политического, социального или культурного процесса -- в той мере, в какой требования «тотальной мобилизации» актуальны для государств, юридически пребывающих в состоянии мира.

3

Описание (диагноз) технической современности в «Тотальной мобилизации» и «Рабочем» имело большое значение для философа Мартина Хайдеггера, который в 30-е годы размышлял об «истории бытия» и необходимости преодоления нигилизма[13]. Для него «Рабочий» Юнгера «имеет вес, потому что он иначе, чем Шпенглер, делает то, чего до сих пор не смогла сделать вся литература о Ницше, а именно: дает опыт сущего и того, каково оно, в свете ницшевского наброска сущего как воли к власти...»[14]. «В свете» опыта технической действительности, или, говоря вместе с Юнгером, «тотального характера работы», Хайдеггер пытается толковать и «тотальность» «мировых войн» как следствие «бытийной оставленности сущего». В трактате «Преодоление метафизики» (1939) показывается, как человек втягивается в процесс «технического обеспечения» и сам превращается в «ценнейший материал для производства», позволяя своей воле полностью раствориться в этом процессе и становясь «объектом» бытийной оставленности[15]. Согласно Хайдеггеру, мировые войны -- это «миро-войны» (Welt-Kriege), «предварительная форма устранения различия между войной и миром», каковое неизбежно, поскольку «мир» стал не-миром вследствие оставленности сущего истиной бытия. Иными словами, в эпоху, когда правит воля к власти, мир перестает быть миром. «Война стала разновидностью того истребления сущего, которое продолжается при мире... Война переходит не в мир прежнего рода, но в состояние, когда военное уже не воспринимается как военное, а мирное становится бессмысленным и бессодержательным»[16].

Говоря об a priori войны[17] или, вслед за Хайдеггером, о не-мирном (военном) характере мира, мы, конечно, подразумеваем не только гражданский порядок, который выстраивается в силовом поле между полюсами двух мировых войн, но и его превращения -- десятилетия планетарного противостояния двух «лагерей» и провозглашенную в начале 90-х годов эпоху глобализации (мондиализации). Иными словами, понятие a priori войны означает экономические, политические и социальные требования, которые вытекают для Европы и России из тотальности мировых и гражданских войн.

4

Очевидно, что взгляд на войну как на гигантский процесс работы влечет за собой смену социальной и политической перспективы. Немецкий исследователь антидемократического мышления в Веймарской республике К. Зонтгеймер отметил, что в жесткой реакции на веймарский пацифизм существенным было не столько «переживание войны», сколько политическое целеполагание, которое из него следовало[18]. В частности, опыт фронтовика стал «формой легитимации» нового национализма, который содержал сильные элементы социализма и, соответственно, противопоставлял себя либеральному национализму XIX века[19]. Эта тенденция по-разному конкретизировалась в работах многих представителей «консервативной революции» в Германии. О. Шпенглер предложил свою формулу «военного социализма», указывая тем самым на начавшийся в августе 1914 года процесс размывания границ классового государства, который проявился в национализме фронтовиков и социалистически структурированной военной экономике. Немецкий юрист Э. Форстхоф усматривал в духовной мобилизации нации, обусловленной вторжением в ее жизнь военного опыта, переход к тотальному государству, где больше не будет неполитической сферы. Поэтому Форстхоф предъявлял к немецкому правоведению основное требование: «приблизиться к политической жизни»[20]. Его дополнял К. Шмитт: «Между тем мы познали политическое как тотальное, и поэтому мы знаем также, что решение о том, является ли нечто неполитическим, всегда означает политическое решение, независимо от того, кто его принимает и какими обоснованиями оно оснащается»[21].

Э. Юнгер в своей политической публицистике 20-х годов утверждал, что государство будущего должно строиться на четырех опорах, на «национальной, социальной, военной и диктаторской идее»[22]. Однако уже в «Рабочем» он приходит к ясному осознанию того, что принципы «нации» и «общества» -- «две великие опоры государства XIX века» -- теряют свой смысл там, где «образ войны вписан в мирное положение вещей». В XIX столетии нации представлялись по образцу индивидов, объединяющихся в «коллектив» (собственно, nation), общественный же договор служил, в свою очередь, образцом для межнациональных договоров. Отсюда вытекало то, что гигантские государства-индивиды, руководствующиеся «моральным законом в себе», были лишены возможности образовывать настоящие империи, ибо в рамках общественного договора не существует ни власти, ни права, которые бы ограничивали или согласовывали их претензии. «Усилия наций, претендующих на легитимность за пределами своих границ, обречены на провал потому, что они становятся на путь чистого развертывания власти… Власть нарушает границы отведенной для нее правовой сферы и тем самым проявляется как насилие, вследствие чего, в сущности, уже не воспринимается как легитимная. Усилия общества, претендующего на то же самое, следуют обратным путем; они пытаются расширить сферу права, для которой не отведена никакая властная сфера. Так возникают объединения типа Лиги Наций -- объединения, чей иллюзорный контроль над огромными правовыми пространствами находится в странной диспропорции с объемом их исполнительной власти»[23]. Согласно диагнозу Юнгера, такая диспропорция неизбежно порождает «гуманистический дальтонизм», выражающийся в теоретическом конструировании новых правовых пространств и процедуре санкционирования de iure уже совершившихся de facto актов насилия. «Так сегодня появилась возможность вести войны, о которых никому ничего не известно, потому что сильнейший любит изображать их как мирное вторжение или как полицейскую акцию против разбойничьих банд -- войны, которые хотя и ведутся в действительности, но никоим образом не в теории»[24].

Стало быть, принципы «нации» и «общества» были нацелены на обеспечение индивидуалистического буржуазного понятия о свободе, реализуемого внутри наций при всеобщем состоянии мира. В мире, стоящем под знаком техники и наращивания вооружений, всеобщие принципы XIX столетия превращаются в «рабочие и мобилизационные величины» и уже не являются целью прогресса. Юнгер показывает, как в ходе мобилизации средств национальной демократии во время мировой войны (парламенты, либеральная пресса, общественное мнение, гуманистический идеал) социализм становится «предпосылкой более строгого авторитарного членения, а национализм -- предпосылкой для задач имперского ранга»[25].

Таким образом, в той мере, в какой война обнаруживает свой априорный характер, не только вскрывается глубокий кризис юридических и социально-политических понятий, но и претерпевает изменение взгляд на экономику как на либеральное предприятие. Интересно, что для Юнгера, который был близок кругу национал-большевиков Э. Никиша и посещал вечера по изучению плановой экономики при советском посольстве в Берлине, опыт Советской России стал своего рода парадигмой для описания современной действительности как «тотальной мобилизации»; «рабочий» же -- этот новый тип человека и господин техники -- имел множество сходств с советским социалистическим рабочим 30-х годов. Русская «пятилетка», как замечает Юнгер, впервые явила миру попытку сведения в единое русло совокупных усилий великой империи: в частности, плановая экономика, представляющая собой не более чем итог демократического развития, перерастает схемы экономического мышления и сменяется «развертыванием власти как таковой»[26].

Даже спустя почти 50 лет, в 1980 году, Юнгер продолжал считать, что «марксизм русской чеканки представляет собой сегодня единственную силу, которая что-то значит в метафизико-историческом плане», и называл Советский Союз «застывшей революцией»[27]. Очевидно, здесь имеется в виду не только то, что на Востоке (в СССР, ГДР и Китае) «гештальт рабочего» нашел наиболее полное историческое воплощение. Эти высказывания следует понимать и как подтверждение изменившейся реальности «тотальной мобилизации»: декларируя мир, общество скрывает свои попытки приспособиться к технике, утрачивающей конкретный «механический» характер и становящейся все более «виртуальной». Ведь именно приспособление к атомной технике определило специфику противостояния «социалистического» и «капиталистического» «лагерей», которое получило название «холодной войны». При этом «гонка вооружений» стала экономической и политической реализацией априорного военного требования. Например, продолжение «холодной войны» внутренне связано с развитием индустриальной системы в США, которая не может легко отказаться от огромных экономических выгод, которые приносит гонка вооружений на всей планете (Д. Ж. Гэлбрейт). Сюда, конечно же, относится и феномен ожесточенной идеологической и информационной войны. В частности, С. Хантингтон, исследуя антагонизм Востока и Запада в системе международных отношений, приходит к выводу, что «холодный мир» и «холодная война» будут еще долго определять отношения между группами, представляющими разные цивилизации (после иранской революции 1979 года началась «необъявленная война» между исламской и западной цивилизациями).

5

Впрочем, возможен и иной взгляд на военный характер современного мира. Он замечает иное измерение войн XX века, выходящее за рамки фразеологии «холодной войны», «атомной войны», «третьей мировой войны», «четвертой мировой войны» и других еще неведомых войн. Такой взгляд предлагается в статье Михаила Маяцкого «Новая непрозрачность в эпоху перехода от мирной экономики к военной» (фрагмент был недавно впервые опубликован в приложении к «Независимой газете»)[28]. «Несомненно, что мы вошли в фазу ре-банализации войны… Основным моральным стержнем новой войны стала забота о том, как бы избежать войны. Если кто-то хочет пересмотреть национальные границы (Чечня, Косово), против него начинают войну, чтобы воспрепятствовать прецеденту, т. е. избежать войны (большей, более жестокой). Хотя всем понятно, что это и есть самая настоящая война, больше которой по эту сторону атомного рубежа уже просто не может быть…» М. Маяцкий заостряет формулировку: «объявлена война войне». «Война есть варварский атавизм и должна остаться в прошлом, и нет цены (материальной, человеческой), которую мы не были бы готовы заплатить (т. е. нет войны, которую мы не были бы готовы начать), чтобы она не началась… Современная война ведется не против и не во избежание ядерного конфликта, а против и во избежание а-моральной, до-моральной войны… Наступившая эпоха войны не только не противоречит эре глобализации, как считал/ет Эко, но даже предполагает ее, Интернет является детищем Пентагона в такой же степени, как и цветовое кино является побочным продуктом военной аэрофотосъемки…»

Известная доля близорукости не мешает автору отчетливо видеть военный характер мира (в хайдеггеровском смысле) или a priori войны также и после провозглашения эпохи глобализации (мондиализации). Здесь М. Маяцкий любопытным образом повторяет Я. Паточку, к которому мы хотели бы вернуться в конце этой статьи. Разница состоит в том, что, в отличие от современного философа-публициста, Паточка отталкивался от войн и революций начала XX века. Из них родилось не только острое ощущение иллюзорности мира, т. е. дневной стороны жизни, но и осознание «бессмысленности идей социализма, прогресса, демократии и свободы». Вместе с тем гуманист Паточка не может не сожалеть, что опыт абсолютной свободы, объединивший врагов в акте солидарности и любви, этот «великий опыт, единственно способный отвратить человечество от войны», не нашел применения в истории XX века. Впрочем, проникнутый глубокой грустью вопрос: «Почему этот опыт не играл и до сих пор не играет в нашей жизни той роли, которую играла и играет в большой войне XX века мнимая война за мир?» исходит из глубокого понимания реальности новой «войны против войны». Генеалогию европейского феномена борьбы за мир Паточка прослеживает с поразительной точностью. Его первые ростки можно найти еще у Барбюса[29], в полной же мере он проявил себя в исторически важной и недооцененной форме при переговорах в Брест-Литовске, а позже -- во время Второй мировой войны и после нее. Решимость покончить со всем, что делает возможной войну, свидетельствует, по мнению Паточки, о том, что и в этом движении «ощущается нечто „эсхатологическое“, нечто подобное концу всех ценностей дня». Осознанная бессмысленность прошлой жизни и войны ведет, таким образом, к оправданию новой -- войны против войны.

Очевидно, что размах социальных и экономических успехов и не меньший размах нищеты в странах «третьего мира», планетарные конфликты и «борьба с терроризмом» доказывают неспособность глобализированного человечества победить в войне, которая понимается как «борьба за мир». Ведь условием возможности мира уже давно стала война, а мир уже давно перестал быть мирным. Вправе ли мы тогда искать в «подключении» к процессу глобализации (мондиализации) вкупе с ее сомнительными «вызовами» шанс исхода в безопасный мир, если она сама рождается из опыта утраты мира?


[1] Гуго Гроций. О праве войны и мира. Кн. 1. Гл. 1, ї 1.

[2] Примечательно, что в таком определении мира Гроций ссылается на Августина и даже на Аристотеля (Политика. Кн. VII. Гл. II и XIV).

[3] Отрывок из этой книги был опубликован в журнале «Век XX и мир» (1994. № 5-6). Также см. интернет-версию «Русского журнала» [www.russ.ru/antolog].

[4] Юнгер Э. Тотальная мобилизация // Юнгер Э. Рабочий. Господство и гештальт / Пер. с нем. А. В. Михайловского. СПб.: Наука, 2000. С. 450.

[5] «Эта война сделала людей и их времена тем, что они есть. Такой род, как наш, никогда еще не ступал на арену земли, чтобы распространить власть над своей эпохой. Ибо никогда еще силуэт поколения не являлся на яркий свет жизни столь темным и мощным, каким он вышел из-под сводов этой войны. И мы не сможем отрицать, как бы ни хотели этого некоторые: война, отец всех вещей, есть также и наш отец; в этом горниле, под этим молотом и резцом мы стали тем, что мы есть. И до тех пор пока вертится в нас вибрирующее и жужжащее колесо жизни, эта война всегда будет служить ей осью. Она воспитала нас к борьбе, и мы будем оставаться борцами, пока мы живы» (Juenger E. Der Kampf als inneres Erlebnis. Sämtliche Werke. Bd. 7. Stuttgart: Klett-Cotta, 1980. S. 11-12). «Война -- наш отец, он зачал нас, новое племя, в раскаленном чреве боевых окопов. Это юношество в самых страшных ландшафтах мира завоевало себе знание того, что старые пути пройдены до конца и его ждут новые пути» (Juenger E. Einleitung // Juenger F. G. Aufmarsch des Nationalismus. Hrsg. v. Ernst Juenger. Vormarsch-Buecherei. Berlin, 1926. S. XI, XIII).

[6] Иными словами, тотальность войны обусловлена отождествлением войны и жизни. Ср.: «Ибо война -- не такое состояние, где все подчинено своим собственным законам, а обратная сторона жизни, редко выступающая на поверхность и, однако, тесно связанная с жизнью. Как война не выражает какую-то одну часть жизни, а целую жизнь во всей ее мощи, так и сама эта жизнь в сущности имеет военную природу» (Juenger E. Feuer und Bewegung // Juenger E. Blaetter und Steine. 3. Aufl. Hamburg: Hanseat. Verl.-Anst., 1942. S 90-91).

[7] Juenger E. Das abenteuerliche Herz. Aufzeichnungen bei Tag und Nacht. 1. Fassung. 2. Aufl. Stuttgart: Klett-Cotta, 1995. S. 54.

[8] В таком взгляде на технику, разумеется, присутствует влияние позднего Шпенглера.

[9] Juenger E. Feuer und Blut. SW. Bd. 1. Stuttgart, 1978. С. 451.

[10] Юнгер Э. Тотальная мобилизация. С. 449-450.

[11] Там же. С. 453.

[12] Так мировая война перетекает в гражданскую войну, носящую еще более жестокий характер.

[13] См.: Михайловский А. В. Значение языка «Рабочего» для хайдеггеровской критики метафизики // Историко-философский ежегодник 2001. М.: Наука. (В печати.)

[14] Heidegger M. Zur Seinsfrage // Wegmarken. 3., durchges. Aufl. Frankfurt a. M., 1996. S. 390.

[15] Хайдеггер М. Преодоление метафизики // Хайдеггер М. Время и бытие / Пер. с нем. В. В. Бибихина. М.: Республика, 1993. С. 188.

[16] Там же. С. 188-189. Подробный анализ понятия «тотальности» войны и вытекающих отсюда метафизических следствий содержится в недавно опубликованном трактате Хайдеггера «Koinon. Из истории бытия» (1939/1940), главным образом посвященном критике «коммунизма». «”Война“ -- многие понимают это слово как противоположность “миру”, к которому, быть может, приводит завершение войны. “Мировые войны“ получают свое имя прежде всего потому, что охватывают весь мир, в смысле обжитого земного круга, без остатка. Но более существенное содержание этого имени указывает на нечто иное. “Мир“ становится военным в том смысле, что он, как некая система отсылок, подчиняет своей власти все проекты исторического человека. Война больше не отвоевывает состояние мира, но заново устанавливает существо мира… “Тотальная“ война включает в себя мир, а такой “мир“ исключает “войну“. Различение войны и мира становится сомнительным, потому что они все более очевидно обнаруживают в себе равно-правные проявления “тотальности“» (Heidegger M. Die Geschichte des Seyns. Gesamtausgabe. III. Abt., Bd. 66, hrsg. v. Peter Trawny. Frankfurt a. M., 1998. S. 228. S. 180-181).

[17] A priori понимается здесь не как то, что «до опыта», а скорее, как «первое по природе».

[18] См.: Sontheimer K. Antidemokratisches Denken in der Weimarer Republik. München, 1968. S. 93-113.

[19] В связи с этим многие исследователи обращают внимание на невозможное для XIX века слияние «социализма» и «национализма», определившего всю идеологическую борьбу в Веймарской республике и наложившего отпечаток, в частности, на восприятие германскими национал-большевиками истории Советской России. См., напр.: Werth Ch. H. Sozialismus und Nation. Die deutsche Ideologiediskussion zwischen 1918 und 1945. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1996.

[20] Forsthoff E. Staatsrechtswissenschaft und Weltkrieg // Deutsche Blätter für Philosophie, V (1931). S. 292 ff.

[21] Шмитт К. Политическая теология / Пер. с нем. А. Ф. Филиппова. М.: КАНОН-пресс-Ц, 2000. С. 12.

[22] См., напр.: Juenger E. Schlieuszlig;t Euch zusammen! Schluusswort // Standarte 22.7.1925.

[23] Юнгер Э. Рабочий. С. 281.

[24] Там же. С. 282.

[25] Там же. С. 351.

[26] Юнгер Э. Тотальная мобилизация. С. 452.

[27] Юнгер Э. Из переписки по поводу «Рабочего» // Юнгер Э. Рабочий. С. 435.

[28] Маяцкий М. Новая непрозрачность. Во имя чего сегодня гибнут на войне хорошие парни // НГ Ex Libris. 24.10.2002.

[29] Примечательно, что «воин гуманности» Барбюс причисляется к первым противникам войны и в «Тотальной мобилизации» Юнгера. Ср.: «Он… не видел никакой иной возможности соответствовать своим идеям, кроме как с самого начала сказать “да“ этой войне, поскольку в его сознании она отображалась как борьба прогресса, цивилизации, гуманности и даже самого мира против сопротивляющейся всему этому стихии» (Юнгер Э. Тотальная мобилизация. С. 462-463).