Жюль Легра (1866—1938), германист по образованию, автор диссертации о Генрихе Гейне, написанной на французском языке, и диссертации о Карамзине, написанной на латыни, настолько полюбил Россию, что переквалифицировался из историка немецкой литературы в историка литературы русской и стал одним из первых во Франции профессоров-русистов. Книга «В русской стране» (1895), заразившая интересом к России многих французов (в частности, Пьера Паскаля, чьи тексты публикуются ниже), вобрала в себя впечатления от первого пребывания Легра в России. Свой анализ русского характера Легра основывает не только и не столько на философских спекуляциях, сколько на реальном знании русских реалий и знакомстве с русскими людьми (в число которых входили, среди прочих, Лев Толстой и Чехов). Легра, конечно, русофил, но его любовь к России далеко не слепа, суждения о ее истории взвешенны, а взгляд на русских достаточно трезв. Мы публикуем заключение книги Легра.

Один из самых проницательных наших историков написал мне несколько лет назад о русских людях: «Не знаю другого народа, который бы так же сильно очаровывал — и так же сильно разочаровывал». Долгое время я разделял это убеждение; сегодня я, пожалуй, сужу о русских более снисходительно. Разочаровываться приходилось и мне, но я полагаю, что разочарование это всякий раз объяснялось разного рода случайностями. Снисходительность же моя объясняется прежде всего тем, что я увидел, как страдает этот народ, и с тех пор полюбил его еще сильнее.

Когда говоришь о «русских», следует вначале определить, что, собственно, имеется в виду. В России я постоянно общался только с буржуазией и с народом; познания мои, таким образом, ограниченны, и я не намерен это скрывать. Мне недостает знакомства с аристократами и чиновниками; впрочем, сразу скажу, что ни те ни другие меня не интересуют, ибо первые слишком порабощены кастовым духом, а вторыми владеет дух слепой покорности либо неизменной скрытности. Да и вообще русское дворянство сходит с исторической сцены: отмена крепостного права нанесла ему смертельный удар. Цари могли бы, конечно, попытаться придать ему новые силы; однако если бы даже эти меры на время вернули дворянам прежнее могущество, они не сумели бы возвратить им ни нравственного авторитета, ни материального богатства. Что же касается простого народа и среднего класса, они, напротив, представляют собой живые силы нации: кровь их покамест свежа, мозг бодр, энтузиазм нерастрачен; вдобавок очень скоро и знания, и деньги будут принадлежать им одним. Очевидно, что будущее России — за этими двумя сословиями; именно они мне интересны, именно с их представителями я охотно общался. Их-то, и только их, я имею в виду, когда говорю «русские».

Проведя некоторое время в обществе немца или англичанина, я чаще всего понимаю — или думаю, что понимаю, — чем его видение мира отличается от нашего; имея дело с русским, я никогда ничего не знаю наверняка: в то самое мгновение, когда мне начинает казаться, будто я проник в его мысли, он от меня ускользает. — Богатство славянской души, ее многогранность! — скажут одни; — двуличность! — возмутятся другие.

Ни то, ни это, полагаю я. Не следует забывать, что истинное лицо России от нас сейчас скрыто; два главных ее сословия, народ и просвещенное общество (те, кого русские именуют интеллигенцией), предстают перед наблюдателем в ложном свете из-за некоторых превратностей русской истории. Народ до сих пор не избавился от последствий крепостного права, тяготевшего над ним в течение нескольких столетий; просвещенное общество живет с постоянной оглядкой на иностранцев, и эта навязчивая идея мешает ему идти вперед.

Русского простолюдина трудно понять, во-первых, потому, что он очень хитер и очень недоверчив, а во-вторых, потому, что он, пожалуй, далеко не всегда обладает теми душевными богатствами, какие ему приписывают. Крепостное право оказало роковое влияние не только на само крестьянство, но и на все русское общество; оно заставило людей, принадлежащих к другим сословиям, восхищаться характером и добродетелями крестьянина и заблуждаться относительно истинной его натуры. Таким образом, совокупное воздействие исторической реальности и человеческих предубеждений сделало черты этой неразвитой натуры еще более размытыми. Душа мужика подобна плодородной, но не паханной степи, где полезные растения растут вперемешку с сорняками; вглядываясь в эту зеленую зыбь издали, отличить одно от другого невозможно. Только после того, как по целине этой пройдутся коса и плуг, станет ясно, что она в себе таит. А пока этот день не настал, нечего и подступаться к здешним зарослям; самое большее, что можно оттуда вынести, это несколько цветочков в огромном ворохе травы.

Что же касается просвещенного общества, интеллигенции, она также ускользает от нашего понимания. Слишком много в ней заимствовано у иностранцев, и эти заемные черты не только заслоняют качества врожденные, но и порождают непоследовательность, которую мы не умеем правильно истолковать. Последние два столетия русская интеллигенция только и делала, что пристально всматривалась в цивилизацию западных стран и поочередно то подражала ей, то ее проклинала. В результате чувства образованных русских остались по преимуществу русскими, т. е. простыми и юными, идеи же, плод просвещения чисто западного, обрели экзотический оттенок. Отсюда — постоянный внутренний разлад, неверие в собственную цивилизацию, вечные метания между безыскусной природой и утонченными абстракциями. Русские еще слишком молоды, чтобы быть самими собой; дайте им время, и они сумеют примирить свои противоречивые стремления; это пойдет им на пользу. Уже сейчас среди них находятся люди, в которых природные чувства и чужеземные идеи образуют единое целое; но люди эти — великие художники, впрочем, не вполне осилившие душевное смятение, не достигшие совершенного равновесия; судить по ним обо всей нации невозможно.

Очень вероятно, что русским мешает двигаться вперед такое прискорбное чувство, как ложный стыд, внушаемый мнимой замедленностью их развития. Они не могут жить и действовать иначе, как сравнивая себя с иностранцами. Часто кажется, что им хочется не столько преуспеть самим, сколько превзойти соседей: детские заботы, ребяческие потуги! Ради победы в этом соревновании они стремятся получить образование скорее блестящее и разностороннее, нежели основательное; они нагромождают вместо того, чтобы строить.

* * *

Англичане, а вместе с ними и вся современная цивилизация, говорят: время — деньги; русские, напротив, временем не дорожат совершенно. У купцов в России есть пословица, превосходно рисующая их нравы — нравы жадного паука, который терпеливо подстерегает добычу: «Дело не волк, в лес не убежит»[1]. В этой пословице выразился весь характер русского народа: и его терпеливость, и его хитрость, и его смирение.

* * *

Среди ощущений, каким я доверчиво открыл душу в бытность мою в России, иные повторялись так часто, что привели меня к некоторым общим выводам. Полностью ли верны мои ощущения? не смею на этом настаивать; единственное, в чем поручусь: я испытывал их постоянно.

К их числу относится прежде всего ощущение незавершенности; пожалуй, оно главенствует над всеми прочими. Я испытывал его везде и всегда, с первого до последнего дня, в деревнях и в рафинированных столичных кружках. Сам физический облик русских людей, кажется, несет на себе печать незавершенности: черты расплывчаты, взгляд загадочен, туманен. Вся умственная и нравственная жизнь русского народа оставляет такое же впечатление вещи, которую не успели доделать. Все — от установлений, принадлежащих, кажется, иному веку, до верований, остановившихся на полпути между приятием и отвержением догматов, — выглядит незаконченным: все еще только возникает, все пребывает в становлении. При виде этой картины мне приходит в голову бабочка, лишь наполовину вышедшая из кокона.

Поразил меня и русский энтузиазм, особенно тот, который заметен в просвещенном обществе. Многочисленными делами, не имеющими отношения к основному их ремеслу, русские занимаются с величайшим энтузиазмом. Самые вздорные идеи, как и самые благородные начинания, вдохновляют их на отчаянные поступки, кажущиеся нам удивительными: стоит русским отрешиться от повседневной рутины, как они во всем доходят до крайностей. Между тем энтузиазм сродни лихорадке: он рождается мгновенно, из пустяка, но от такого же пустяка и сникает. Точно так же и русские быстро вспыхивают, но не умеют поддерживать огонь. Они скоро устают — не оттого, что им недостает сил, а оттого, что их одолевает скука: окружающий мир производит на них, бесспорно, куда более сильное действие, чем на нас; однако, воодушевившись одним впечатлением, русские тотчас его забывают и переходят во власть другого. Образованная Россия не шествует к просвещению ровным шагом, как Германия; она продвигается вперед рывками и скачками. Отсюда эти вспышки нежных чувств, эти всепоглощающие увлечения, которые внезапно сменяются полным забвением, равнодушием беспричинным и безмерным.

Помимо незавершенности и шального энтузиазма отмечу еще одну черту русских — беспечность, умение не думать о будущем; черта эта поражает нас тем более сильно, что она совершенно противна нашим привычкам. У нас забота о завтрашнем дне лежит, пожалуй, в основании всего нашего душевного порядка; русским эта забота чужда. Они живут сегодняшним днем: будущее для них не более чем призрак, ради которого никто не собирается приносить в жертву насущные интересы. В материальной жизни эта неспособность подумать о том, что случится завтра, нередко навлекает на русских серьезные неприятности, однако в жизни душевной она подчас дает плоды, вызывающие наше восхищение. То, что мы именуем фатализмом и смирением русского народа, — в сущности, не что иное как беспечность, способность не думать о завтрашнем дне. К чему суетиться? — думают русские. Ведь мы не в силах изменить все то плохое, что есть в нашей жизни сегодня; зачем же в таком случае думать еще и про завтра? Апатия, естественно присущая народу, который из-за слишком сурового климата вынужден проводить многие месяцы взаперти или облачаться в тяжелые одежды, лишь усиливает это ленивое нежелание хоть что-нибудь предусмотреть. Русские предпочитают экономить силы и идти по пути наименьшего сопротивления: пассивная покорность требует меньше сил, чем бунт, — особенно если эта покорность не вытекает из подчинения нравственному закону, понуждающему вас к насильственным мерам.

В то же самое время способность не думать о завтрашнем дне вдохновляет и на решительные поступки; люди расчетливые достигают, пожалуй, большего, но идут вперед не так быстро, как люди непредусмотрительные. Тот, кто бросается в бой, не надеясь извлечь из победы какие-либо выгоды и не готовя себе плацдарма для отступления, наносит удары более сильные и более меткие; именно так и поступают русские. Вот почему они ни в чем не знают удержу, вот почему им нет равных ни в доброте — в тех случаях, когда они ее проявляют, — ни в самоуничижении.

Народ, чье становление еще не завершено, народ, еще не вполне обретший свое лицо, народ, обуреваемый неумеренными чувствами, переходящий от энтузиазма к апатии, нетерпеливый и смиренный, самоотверженный без меры, а порой и без меры эгоистичный, — по этому портрету легко узнать народ совсем юный. Русские так сильно пленяют нас, когда мы общаемся с ними у них дома, именно потому, что они еще очень близки к природе; но по этой же причине они так часто нас изумляют. Они охвачены энтузиазмом, самоотверженны, добры и сердечны, как юноша в двадцать лет, но они так же непостоянны и беспечны, как этот юноша, и так же легко впадают в уныние. Как у юношей, чувства у них дольше сохраняют живость, а страсти отличаются большей глубиной; в то же время им чужды раздумчивость и умеренность, приходящие с годами; радости их более шумны, слезы более горьки, отчаяние более мучительно, иллюзии более пленительны, чем у нас; они способны на грубость, на какую не способны мы, но они же обладают неисчерпаемым запасом сострадательной нежности, какую мы не способны выказать, даже если по случайности и сохранили ее на дне души; порой их охватывают порывы безумной доверчивости, вызывающие у нас снисходительную улыбку, а порой — припадки уныния, нам непонятные; они отважны, мы осторожны; они великодушны, мы расчетливы; все дело в том, что они едва вышли из подросткового возраста и силы их льются через край, нам же, давно повзрослевшим, подобная невоздержанность в высшей степени чужда.

Официальная жизнь не дает никакого представления об истинном характере русских людей; здесь царят чопорность, лицемерие и взяточничество. Уезжайте подальше от столицы, где являет себя во всем блеске чиновничья Россия, и там, в провинции, вы увидите, что такое Россия юная. Порой ее наивность вызывает у нас усмешку; порой ее недостойные сыны нас возмущают; но, как бы там ни было, имея дело с теми прямодушными русскими, чей энтузиазм не знает границ, мы молодеем и начинаем гораздо больше ценить жизнь.

***

Вот уже полтора дня, как в сером тумане я еду к немецкой границе; я перечитываю восхитительный рассказ Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича», и чтение наводит меня на некоторые размышления. Рассказ этот, куда более нравоучительный, чем любая проповедь, жесток и безжалостен... Жить и действовать, не зная, что такое доброта и милосердие; жениться и плодить себе подобных, не зная, что такое любовь и подлинный союз сердец, — вот жизнь Ивана Ильича; такова же и смерть его, вполне заслуженная. В этом заключается заветная идея великого Мистика; в этом же, в сущности, заключается и тот вывод, который можно извлечь из длительного общения с самыми благородными представителями молодой русской нации; все они мыслят сходным образом. Разумеется, мысли эти обличают в них неискоренимых мечтателей, чуждых реальности, и я прекрасно это сознаю, но мечтать так сладостно! Так приятно хоть на время отвлечься от нашей западной действительности и, припав к роднику, совсем недавно вырвавшемуся из скалы, почерпнуть из него хоть толику прямой и здравой веры в жизнь!..

К вечеру серый туман слегка рассеялся и превратился в полупрозрачную дымку, сквозь которую едва различимы зыбкие контуры равнины. Серые невспаханные поля под серым сумеречным небом простираются до самого горизонта — там глаз упирается в тоненькую светлую полоску. Поле наискось пересекает грязная дорога, она теряется вдалеке, у края земли, и, кажется, ведет прямо на небеса. Совсем рядом с железнодорожным полотном остановилась крестьянская телега; низкорослая лошадь стоит неподвижно, и длинная ее грива развевается по ветру. Подле лошади стоит мужик в истрепанном армяке и в лаптях; он смотрит вдаль, словно пытается что-то разглядеть в тумане.

Промелькнувшая картинка потрясла меня: крестьянин в лохмотьях показался мне настоящим символом русского народа, и эта мысль тотчас преобразила для меня весь пейзаж. Грязная дорога, разрезающая в вечернем полумраке унылую равнину и теряющаяся у светлой линии горизонта, — это дорога цивилизации, по которой идет народ-ребенок, безвестный мечтатель; на дороге полно рытвин, она постоянно петляет и все-таки неуклонно поднимается, идет вверх. А крестьянин в лаптях, устремивший куда-то туманный взор и не обращающий никакого внимания на проносящийся мимо поезд, это и есть воплощение русского крестьянского смирения: он не оглядывается назад, он движется вперед вместе со своей верной лошадкой, невзирая на расстояние, усталость, скуку; движется почти бессознательно, не торопясь и не теряя надежды; дорога грязна, ухабиста, тосклива, но все-таки она ведет вверх, к светлеющему небу...

Что же станется с этим мужиком, когда он одолеет подъем?



[1] В оригинале по-русски.