Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Анатоль Леруа-Больё (1842—1912) — публицист и историк, последователь Токвиля и Тэна, начал изучать Россию сразу после франко-прусской войны 1870—1871 годов, когда Франция, оказавшаяся после поражения в изоляции, искала себе европейских союзников. Космополитические убеждения Леруа-Больё заставляли его сочувственно интересоваться судьбой разных народов (он, в частности, выступал в защиту армян, страдавших от турецкого насилия, посвятил несколько работ судьбе евреев в современном обществе и проблеме антисемитизма), но главным предметом его научных занятий стала Россия. Впервые побывав там в 1872 году (рекомендательное письмо к главному редактору «Вестника Европы» Стасюлевичу ему дал не кто иной, как И. С. Тургенев), Леруа-Больё затем неоднократно возвращался в нашу страну, изучил подробно ее историю, экономику, законодательство, религию и изложил итоги своих наблюдений в трехтомном труде «Царская империя и русские» (1881—1889) — обстоятельном исследовании, до сих пор не утратившем ценности. По свидетельству современных историков, более глубокого и объективного сочинения о России до конца XIX века на европейских языках напечатано не было. Интереса к России Леруа-Больё не утратил и после выхода своего замечательного трехтомника (выдержавшего до конца XIX века четыре издания); именно в этот период написана публикуемая здесь статья. Она впервые увидела свет на страницах журнала «Ревю де Де Монд» в августе 1897 года. В переводе сделаны некоторые сокращения; в частности, опущены авторские примечания, носящие справочно-библиографический характер.
Леруа-Больё — один из редких французских авторов, старавшихся видеть в России обычную страну, перед которой рано или поздно встанут те же проблемы, что и перед странами европейского Запада. Этим объясняется, в частности, его полемика с русскими славянофилами (многих из них, в том числе Ю. Самарина и И. Аксакова, он знал лично). Этим объясняется, с другой стороны, его скептическое отношение к русофильским восторгам, захлестнувшим Францию после заключения в 1891—1893 годах русско-французского союза; Леруа-Больё призывал соотечественников не предаваться сентиментальным иллюзиям и здраво оценивать этот альянс: чем меньше обольщений сегодня, тем меньше разочарований завтра.
Могут ли народы, принадлежащие к одной и той же расе, исповедующие одну и ту же веру и достигшие одного и того же уровня экономического развития, подчиняться совершенно различным общественным законам? Иначе говоря, насколько тесно социальная структура связана с экономическим развитием наций? Может ли Россия, желающая заимствовать у Запада не только достижения науки, но также промышленность и машины, сделать это, не претерпев глубинного изменения социальных условий, т. е. не приблизившись в той или иной мере к общественному устройству западных стран? Сегодня этот вопрос встает перед каждым, кто внимательно присматривается к России и славянам, исповедующим, как и мы, христианство, но очень скоро его придется поставить и применительно к народам другой крови и другой культуры; в наступающем столетии те же проблемы коснутся людей не только белой, но и желтой расы, сначала японцев, а несколько позже, возможно, и китайцев.
Русские славянофилы и — если обратиться к противоположному полюсу российского общества — иные из демократов в течение последних пятидесяти лет твердят нам, что народные традиции и древние установления России, особенно русский мир, сельская община, содержат элементы общественного устройства и культуры, превосходящие те, какими располагает Запад. Некоторые из этих авторов доходят даже до того, что видят в мире и аграрном коллективизме единственное средство омолодить дряхлые народы старой Европы. В нашем исследовании, посвященном царской империи, мы уже не раз показывали, как сильно заблуждаются эти самонадеянные теоретики. Неужели, писали мы, русский мир и коллективная собственность на землю способны помочь современному обществу справиться с тем, что нынешние псевдоученые именуют социальной задачей, как если бы жизнь общества можно было свести к алгебраическому уравнению или геометрической теореме! Мир, деревенская община — формы организации, подходящие только для стран неразвитых, полностью крестьянских и сельскохозяйственных, какой была Россия прежде, при крепостном праве. Главная проблема, встающая сейчас перед Западной Европой и особенно перед Францией, — это городской фабричный пролетариат; то, что предлагают в качестве социальной панацеи русские славянофилы, — не более чем деревенское снадобье, годящееся разве что для сельской местности. Больше того, пример самой России с ее безбрежными равнинами доказывает, что это специфически сельское лекарство не способно обеспечить достаток и благополучие даже всем жителям деревень.
По словам многих российских авторов, России необходимо только хранить верность самой себе, оставаться верной миру и периодическому перераспределению наделов, чтобы создать общество, быть может, менее блестящее, нежели наши богатые и больные западные общества, но зато куда более здоровое и крепкое, общество, свободное от классовой борьбы и не подточенное теми пагубными принципами, которые, если верить московским прорицателям, угрожают старой Европе скорой гибелью. Стоит ли напоминать, что мы всегда выступали против этой наивной попытки основать в век пара и электричества новую цивилизацию, лишенную пороков наших западных обществ, исключительно на аграрной основе? Мы всегда утверждали, что на нашем старом земном шаре сегодня, в век машин, невозможно построить высокоразвитую цивилизацию вне больших городов и без крупной промышленности. И вот что происходит сегодня: патриархальная утопия чисто крестьянской цивилизации и сельскохозяйственного общества терпит крушение в самой колыбели славянофильского романтизма; Москву, старую столицу, чью гордость прежде составляли сорок сороков церквей, опоясала черная цепь заводов, и эта новая Москва уже начинает на собственном опыте убеждаться в непригодности аграрных рецептов для исцеления недугов современных индустриальных обществ. Само развитие России и русской цивилизации опровергает пророчества славянофильских оракулов, певцов древних славянских установлений, набожных панегиристов старой России. Мало того, что общинное начало не способно помочь обновиться старому Западу, оно и в самой России, как свидетельствует положение дел на московских заводах, бессильно исцелить язвы современного общества. Двадцать пять — тридцать лет назад, накануне освобождения крестьян и вскоре после него, русские помещики с любопытством досужих зевак взирали с веранд своих усадеб на дальние всполохи европейских пожаров, убеждали себя в том, что славянский мир самим своим внутренним устройством застрахован от политических революций и социальных потрясений, которым подвержен мир западный. Большинство русских были совершенно уверены: беспрестанное брожение наших средних классов и мучительные конвульсии наших демократий проистекают почти исключительно из нашего общественного устройства. Они утверждали, что коллективная собственность мира служит безотказным противоядием от заразы анархии и отравы социализма; благодаря миру, говорили они, Россию не затронут те политические эпидемии и революционные лихорадки, от которых страдает Европа. В последние годы правления императора Александра II мины террористов и бомбы нигилисток показали даже самым рьяным патриотам, насколько опрометчиво полагаться на мнимую неуязвимость русской земли. Сегодня, после того как освободитель крестьян пал от рук террористов, кто осмелится утверждать, что мятежи и революции, регулярно сотрясающие Запад, имеют единственным источником нашу форму собственности? Кто сможет поверить, что России для сохранения покоя и порядка достаточно лишь по-прежнему предоставлять свои степные земли в общинную собственность всем русским мужикам?
Сегодня, слава богу, никто не бросает бомбы под ноги царю, никто не закладывает мины на пути следования царского поезда; заговоры, еще частые в первые годы царствования Александра III, при Николае II прекратились, кажется, полностью. Революционеры в унынии; либералы, жаждущие политических свобод, запасаются терпением; сторонники конституционных реформ молчат, а если и ропщут, то только шепотом. Но общество продолжает эволюционировать, причем эволюция эта совершается быстрее, чем прежде; внутреннее устройство страны изменяется, и пример других наций заставляет нас полагать, что, если России суждено подвергнуться политическим трансформациям, это произойдет лишь после того, как она подвергнется трансформациям социальным. В этом отношении славянофилы, возможно, были правы; ошибка их заключалась в неумении понять, что крестьянский мир вовсе не способен предотвратить подобные трансформации. Вполне вероятно — история знает тому немало примеров, — что политическая эволюция всякой страны зависит в той или иной степени от эволюции социальной; однако социальная эволюция в свою очередь зависит, причем в очень большой мере, от эволюции экономической. Современная Россия, Россия императоров Александра III и Николая II, доказывает это с поразительной наглядностью. Большая славянская империя по праву гордится быстрым развитием своей промышленности; но ни жители двух столиц, ни обитатели губерний скорее всего не подозревают, как сильно этот чудесный промышленный рост изменит в самом скором времени их жизнь.
Если сельские общины и могут оградить кого-либо от вторжения разрушительных идей, то одну лишь старую сельскохозяйственную Россию. Пусть даже они обладают всеми теми достоинствами, какие им приписали славянофилы и народники, защитить они способны только крестьян в деревнях; на города их влияние не распространяется; жители промышленных районов не в силах устоять перед натиском революционной софистики.
А между тем Россия Николая II — страна уже не исключительно сельскохозяйственная; она, вослед западным государствам, становится также и страной индустриальной; она поставила себе эту цель и добилась на пути к ней немалых успехов; именно эта эволюция и не замедлит сказаться на жизни общества во всей огромной империи, не исключая и сельских общин. Развитие промышленности, создание крупных мануфактур ставит перед Россией социальные вопросы и экономические проблемы, отличающиеся от тех аграрных вопросов, которые волновали общину. Россию больше нельзя считать громадной деревней, где живут только земледельцы, привязанные к земле и заботящиеся исключительно о полях и об урожае.
Сельскую общину с ее вековыми обычаями и косными инстинктами теснит фабрика, источник всевозможных нововведений; она революционным образом изменяет национальные привычки и постепенно формирует новых работников сообразно своим нуждам.
В настоящее время в самом сердце России, в старинной Московии, благодаря развитию экономики и росту промышленности рождается новый класс городских тружеников, или, точнее говоря, фабричных рабочих, которых вопрос о земле интересует мало или не интересует вовсе. Правда, многие из них юридически, а порой и фактически остаются членами сельской общины, однако, живя вдалеке от родных деревень и трудясь на больших мануфактурах, они исподволь приобретают новые привычки и заражаются новыми идеями; они медленно отрываются от земли, отвыкают от деревенской жизни и, хотя с точки зрения закона они по-прежнему остаются крестьянами, на деле многие из них крестьянами быть перестали. В окрестностях обеих столиц и фабричных поселках появляется рабочий пролетариат; сейчас он еще только формируется и зачастую не сознает себя таковым, но потребностями и образом жизни он уже схож с рабочим пролетариатом Запада.
Правительство империи, само того не желая, сделало все для выделения рабочего класса из крестьянской массы. Именно самодержавная власть, единственный в России источник всех инициатив, способствовала его возникновению и укреплению. Дело в том, что всемогущая верховная власть пожелала превратить Россию в промышленную державу. Для этого были приняты все возможные меры; настойчиво и систематически русское правительство добивалось экономического роста империи. Пусть даже рост этот поначалу был спровоцирован искусственно, сейчас его результаты — исторический факт, который невозможно отменить. Уже сегодня царские министры с гордостью докладывают своему молодому государю, что промышленная продукция империи превышает по объему продукцию сельскохозяйственную.
Промышленность была любимым детищем царского правительства; именно для нее, для нее одной был создан режим наибольшего благоприятствования; именно ради нее в течение долгих лет сохранялись высокие таможенные тарифы. В противоположность тому, что мы наблюдаем во Франции, в России интересы сельскохозяйственных классов и, в особенности, помещиков были принесены в жертву интересам промышленности. Какую бы любовь к верноподданным дворянам и преданным мужикам ни демонстрировали цари не только на словах, но даже и на деле, экономическая политика царского правительства была направлена в первую очередь на поощрение промышленности. Представители власти были убеждены, что самая лучшая услуга, какую они могут оказать России, есть превращение ее из аграрной страны в страну индустриальную. Они своего добились, однако это превращение не могло состояться без переселения в города, где построены заводы, многих тысяч сельских жителей; таким образом, власти своими руками заложили основу нового класса. Сознательно или бессознательно, российское правительство, стараясь сделать Россию индустриальной державой, предопределило судьбу своих рабочих: их уделом стал тот же образ жизни, те же условия существования, одним словом, та же социальная эволюция, что и для рабочих Западной Европы.
Подобно самой России и российской промышленности, русский рабочий стремится модернизироваться и европеизироваться. Принцип разделения труда и экономический закон специализации функций постепенно подчиняют себе старую Россию, проводя границу между рабочим и крестьянином, превращая заводских и сельских тружеников в две различные социальные группы.
Министры и публицисты, а равно и все те, кто способствовал росту крупной промышленности в России, кто не жалел сил и средств для возведения на своей земле мощных мануфактур, судя по всему, не предвидели возможных последствий своей деятельности. Они стремились только увеличить богатства своей страны и сделать ее независимой от поставок иностранной продукции; им было невдомек, что появление больших заводов, ткацких фабрик и доменных печей произведет в социальной структуре и во всем внутреннем устройстве старой России перемены если и не революционные, то, во всяком случае, многочисленные и весьма серьезные. Они не проявили при этом эгоистической и пагубной предусмотрительности и не уподобились китайским мандаринам, которые, желая оградить Китай от перемен, долгое время не позволяли своим подданным перенимать у Запада технические изобретения и прокладывать железные дороги. Всякий, кто желает сохранять неизменными старые порядки, должен следовать примеру властителей Поднебесной; более надежного способа не существует. Промышленность — революционер из революционеров. Уголь, пар, электричество — грозные силы, чье действие не ограничивается сферой чисто механической. Грохочущие машины, которые работают на современных заводах, их поршни и маховики, их валы и челноки — великие творцы преобразований, причем преобразуют они не только неодушевленную материю: металлы и хлопок, шерсть и шелк, — но и человеческое общество; они объединяют людей в новые группы, возводят по соседству с фабриками новые поселки, связывают рабочих новыми узами, прививают им новые чувства, новые стремления, новые потребности. В этом смысле можно сказать, что, изменяя условия труда и жизни масс, промышленные революции готовят почву для революций социальных. Конечно, Россия и Великобритания еще долгое время будут резко отличаться одна от другой и благосостоянием населения, и политическим строем, — но как не вспомнить, что даже в Англии, даже в Шотландии великие социальные и политические трансформации XIX века были порождены в первую очередь ростом промышленности, усовершенствованием машин и использованием каменного угля?
В тот день, когда российские власти решились завести у себя промышленность, подобную западной, они решили участь своей страны: ей предстоит пережить ту же эволюцию, а вскоре, возможно, и те же социальные битвы, какие уже пережили народы Запада.
В этом отношении, как и во многих других, Россия сейчас переживает переходный период. Разные районы страны в зависимости от того, насколько сильно развита здесь промышленность, проходят разные стадии эволюции, медленно совершающейся на наших глазах.
Русский рабочий до сих пор зачастую связан с «миром», с землей. Юридически он, как правило, остается крестьянином, членом той сельской общины, к которой принадлежит от рождения; там у него есть изба, которую он покинул и в которую вернется умирать. На городскую фабрику он нанимается лишь для заработка: крестьян после освобождения обязали платить немалые подати. Нередко рабочий возвращается в деревню летом, когда наступает пора жатвы, а затем осенью, чтобы заготовить семенной материал на следующий год. Все остальное время в поле работают остающиеся в деревне женщины и дети. На севере есть много деревень, где в течение долгих месяцев не встретишь никого, кроме женщин, детей и стариков. Эту полупромышленную, полуземледельческую жизнь многие русские авторы, от старых славянофилов до молодых народников, считают преимуществом России и своеобразной привилегией русского человека. Они забывают, что и в Европе, даже в старой Англии было время — до тех пор, пока не наступил век машин, — когда прядильщики и ткачи жили в деревнях, трудясь одновременно и у станков, и в поле.
Нас уверяют, что русский рабочий, в отличие от городских пролетариев Запада, оторванных от родной почвы и никогда не покидающих зловонных городских трущоб, может сочетать работу на заводе с работой в поле; мир сохраняет за ним его домашний очаг и земельный надел. Разумеется, если бы мужик в самом деле мог чередовать сельскохозяйственный труд с трудом промышленным, как это происходит до сих пор в России в тех общинах, где сохраняется мелкое кустарное производство, это было бы огромным преимуществом и для индивида, и для общества. В подобных случаях мужик действительно летом работает в поле, а зимой, не покидая деревню и семью, занимается каким-либо ремеслом; у него действительно есть свой дом, в котором он живет с женой и детьми и который он может оставить им в наследство. Пусть даже материальное благополучие кустаря, мужика-ремесленника, не так велико, с точки зрения социальной и моральной его существование можно признать более здоровым и менее шатким, нежели жизнь многих западных рабочих. Впрочем, следует сказать, что этих сельских ремесленников часто эксплуатируют маклеры, посредники, ростовщики; что, трудясь дни напролет, крестьяне едва могут свести концы с концами; что они становятся жертвами мироедов, аналогичных англосаксонским sweaters [эксплуататорам].
Но дело даже не в этом, а в том, что развитие крупной промышленности делает подобный образ жизни все более затруднительным. Мелкое кустарное производство приходит в упадок; скромные семейные мастерские не выдерживают конкуренции с большими фабриками. Крестьянину-рабочему приходится искать работу вдали от родной деревни и собственной избы. Конечно, если бы фабрика располагалась неподалеку от его села, он мог бы возвращаться домой по вечерам или, по крайней мере, проводить в деревне воскресный день. Если бы заводы строились вокруг деревень, поставляющих им рабочую силу, это, безусловно, было бы для мужика наилучшим выходом. Наличие деревенского домашнего очага давало бы ему огромные социальные и моральные преимущества. Однако чаще всего дело обстоит иначе: рабочий покидает деревню на много месяцев, а порой даже на много лет; он разлучается с женой и детьми. Жена остается в деревне, а муж живет в городе или на фабрике — опасное испытание для нравственности обоих. Семья в деревне существует без своего главы, а рабочий на фабрике — без супруги и детей. Пусть даже община сохраняет за рабочим домашний очаг, семейную жизнь ей сохранить не под силу. Вместо того чтобы сближать членов семьи, этот деревенский очаг их разъединяет.
Связь с миром и почвой, призванная охранять мужика от участи пролетария, рискует сделаться для фабричного рабочего цепью, приковывающей его к земле, которая давно перестала его кормить. Мир не позволяет ему обосноваться в том районе, где ему удобнее жить, и выбрать то ремесло, каким ему выгоднее заниматься. Не имея возможности пустить корни нигде, кроме своей деревни, мужик-рабочий привыкает к кочевой жизни; выходит, что мир не только не обеспечивает ему оседлой жизни, но, напротив, ее у него отнимает. Юридическая связь с миром не усыпляет, а, напротив, пробуждает в мужике кочевые наклонности. Северный крестьянин-рабочий скитается по уездам, переходя с завода на завод и не задерживаясь надолго ни на одном месте.
Стоит ли говорить, что ни сельское хозяйство, ни промышленность не выигрывают от того, что имеют дело с постоянно сменяющимися тружениками — полукрестьянами-полурабочими. Обеим областям, но особенно промышленности, это причиняет большие неудобства. Коллективная собственность и зависимость от мира, на первый взгляд имеющие отношение только к аграрной сфере, в реальности тормозят развитие не только сельского хозяйства, но и промышленности. <... >
Приходится констатировать, что связь с миром вовсе не ставит русского рабочего выше рабочих Запада. Напротив, зависимость от земли, от сельской общины часто становится для русских рабочих причиной экономической и нравственной отсталости. Владение земельным наделом не только не освобождает крестьянина-рабочего, но, напротив, способно парализовать его силы, воздвигнуть еще одно препятствие на его пути к экономическому освобождению. <... > Поэтому не стоит удивляться тому, что связь с землей, столь любезная сердцу славянофилов, становится все слабее и вот-вот порвется совсем. Рабочий-крестьянин, трудящийся на большом заводе, — архаический социальный тип, существование которого не может длиться бесконечно, во всяком случае, за пределами слаборазвитых северных областей. Для крупных городов, для больших индустриальных центров такая фигура уже сейчас представляет собой своеобразный анахронизм. В России, как и на Западе, мало-помалу, несмотря ни на что, происходит отделение сельскохозяйственного труда от труда фабричного. Промышленный рабочий и крестьянин из общины, хотя еще часто соединяются в лице одного и того же мужика, стремятся к разъединению; одного рабочего-крестьянина заменяют два разных человека. В недрах общины вызревает новый рабочий класс, который скоро порвет пуповину, до сих пор связывавшую его с миром.
Уже сейчас для многих рабочих сообществом, в которое они входят в качестве активных членов, социальным микрокосмом, которым ограничено их жалкое существование и в котором они черпают поддержку, является не столько деревенский мир, сколько заводская артель.
На заводе, как и в деревне, мужик не стремится к обособленности; он охотно растворяет свою личность в общине; ему страшно быть одному, ему необходимо чувствовать рядом себе подобных, трудиться с ними бок о бок. Жизнь в большой патриархальной семье, подчиняющейся отцу, старику, или в деревенских общинах, подчиняющихся миру, приучают к совместному существованию, а стало быть, и к образованию ассоциаций. Поэтому, берясь за какую-то работу, а тем более за работу вне родной деревни, мужики объединяются в артели. Так, в частности, поступает большинство рабочих-крестьян на крупных фабриках. Они знают, в чем сила ассоциации, и образуют временные артели, заменяющие им семью и общину на все то время, которое они вынуждены проводить вдали от родной деревни. Артель — их прибежище и опора во время вынужденного фабричного изгнания; благодаря артели они не так остро чувствуют свое одиночество и оторванность от родного края. Артель с ее коммунистическими тенденциями и взаимовыручкой — спонтанная, национальная форма ассоциации. Артели бывают самые разные, смотря по тому, каким ремеслом занимаются их члены и каковы их потребности. Зачастую артели никак не узаконены, у них нет уставов, они живут по обычаю, подчиняются устной договоренности, а не писаному договору. Порой артели рабочих-крестьян представляют собой странствующие ассоциации тружеников, которые переходят из края в край и за оговоренную заранее плату выполняют сельскохозяйственную или промышленную работу, порой — временные товарищества для производства или сбыта продукции.
Артель — это нечто вроде большой семьи или маленькой общины, построенной на принципах равенства и взаимовыручки; в рамках завода она воспроизводит патриархальные деревенские нравы. Некоторые авторы называют русские артели своеобразными «фамилистерами»[1], заменяющими рабочему семью. Нередко пищу здесь готовят в огромных котлах на всю артель разом; едят ее все вместе за одним столом, подчас даже из одного котелка. Эти крестьянские артели, иногда возникающие спонтанно, а иногда — набираемые подрядчиком, берутся за самые разные работы под руководством старосты, выбранного или назначенного начальника, который получает от заказчика плату за труд и распределяет ее между работниками. Помимо мужских артелей существуют артели женские и даже детские. Может показаться, что русская артель — зародыш синдикатов, тред-юнионов, способных защищать профессиональные интересы своих членов. Возможно, конечно, что однажды на базе этих сельских ассоциаций в самом деле возникнут тред-юнионы, профессиональные союзы. Сегодня, однако, русская артель от них очень далека; она не имеет притязаний и амбиций наших синдикатов; мало того, что она сохраняет характер первобытный и почти ребяческий, она отличается от рабочих синдикатов еще и тем, что зачастую не имеет профессиональной специализации. Как правило, это просто временное объединение крестьян или рабочих, не имеющих ни технической подготовки, ни ощущения принадлежности к одному цеху; члены такой артели просто живут одной семьей и питаются из одного котла. Иначе говоря, артель — это чаще всего не столько профессиональный союз, сколько своего рода товарищество с весьма гибкими формами.
Впрочем, сегодня артель, судя по всему, изменяет свой характер и зачастую портится, утрачивая по мере превращения мужика в фабричного рабочего свою патриархальную простоту. Нередко она страдает одновременно и пороками коммунистического порядка, при котором крестьянин-рабочий, вступивший в нее, утрачивает индивидуальность, и пороками эксплуататорского режима, при котором интересы рабочего приносятся в жертву интересам, ему чуждым. Глава артели, вместо того чтобы играть роль старшего брата в большой семье, зачастую превращается в некоего посредника, подрядчика, который преследует только свои собственные цели, нанимает рабочих за полцены, порой за ведро водки, и затем на определенный срок отправляет на фабрику, причем большая часть их жалованья остается в его руках. Артель станет надежной защитой для рабочего лишь после того, как сделается похожей на тред-юнионы, а для этого необходимо, чтобы русский рабочий «раскрестьянился», чтобы интеллектуальный уровень мужиков, попавших на фабрику, вырос.
Правительство, надо заметить, слишком мало доверяет любым ассоциациям, чтобы поощрять развитие тред-юнионов и синдикатов. Оно уже сейчас запрещает рабочие союзы, забастовки — все, что способно вызывать смуту, все, что может привести к революции. В подобных случаях вмешательство властей не заставляет себя ждать; для усмирения бунтовщиков используется полиция, а при необходимости и армия. Методы действия администрации в самодержавной стране заставляют и рабочих, и хозяев подчиняться всем требованиям властей.
Власти дорожат патриархальным характером своей промышленности и стремятся его сохранить. При Александре III государство начало выступать в роли посредника между рабочими и хозяевами. Трудно назвать страну, где подобное вмешательство выглядело бы более естественным и более простительным. Трудится ли мужик на заводе или работает в поле, царю надлежит по-отечески печься о здравии и свободе своих подданных. В России, где частная инициатива еще мало развита и рискует показаться подозрительной, государство обязано брать дело в свои руки. Правительство империи эту обязанность осознает, свидетельство чему — законы и указы, изданные при Александре III и Николае II. Закон теперь защищает женщин и детей от непосильного труда. Недавно была законодательно ограничена продолжительность рабочего дня. Промышленникам предписали выплачивать рабочим жалованье в определенные сроки и запретили взимать с них денежные штрафы. Фабричные инспекторы обязаны следить за соблюдением законов и за санитарными условиями в рабочих поселках.
К несчастью, как это часто случается, и не только в России, далеко не все подданные строго исполняют приказы верховной власти. Страна чересчур велика, фабричные инспекторы слишком малочисленны и имеют слишком мало полномочий для того, чтобы надзор их приносил плоды. Ведению некоторых инспекторов подлежат области, превосходящие по размеру целое королевство. Вдобавок, если к властям в России представители всех классов, от мужиков до хозяев, относятся с почтением, то закон они презирают. И тем не менее социальное законодательство постепенно обретает зримые формы. Рабочий вопрос уже сейчас занимает большое место в прессе, он живо волнует и публику, и представителей власти.
Ничего удивительного во всем этом нет; можно ли удивляться тому, что страна, где испокон веков все инициативы спускаются сверху, рано или поздно обгонит самые демократические страны Европы на нелегком пути к государственному социализму. Самодержавное правительство в силу самого своего устройства постарается взять рабочих под свою опеку. Простота функционирования законодательной машины в государстве, не знающем парламентских проволочек, облегчит принятие любых законов, касающихся рабочих. Патриархальное государство, к которому привыкли русские, без труда может превратиться в государство всеобщего благоденствия: ни традиции, ни нравы, ни идеи этому не препятствуют; аграрные законы, принятые при освобождении крестьян, показали, как много может себе позволить самодержавная власть; есть лишь одно препятствие чисто материального свойства: территория государства слишком велика, способы контроля недостаточны, ресурсы правительства относительно скромны.
В каком бы, однако, направлении ни развивалось социальное законодательство и как бы велико ни было желание властей помешать возникновению индустриального пролетариата, ни законы, ни указы не смогут надолго отсрочить превращение фабричного мужика в европейского рабочего, в рабочего новой эпохи. Как бы крепки ни были узы, связующие мужика с миром, с сельскими общинами, превращение это уже совершается на наших глазах. Можно предсказать, что на московских и подмосковных фабриках оно полностью закончится еще прежде середины ХХ века.
Самыми передовыми отраслями промышленности оказываются те, в которых рабочий-крестьянин быстрее всего превращается в рабочего как такового. Так формируется на московских прядильных фабриках новый класс, образом жизни, привычками, промышленной специализацией подобный западному пролетариату, хотя, пожалуй, пока еще не усвоивший его идеи и стремления. Крупная промышленность на век позже, чем в нашей старой Европе, создает здесь для себя те же живые орудия труда, те же одушевленные инструменты. Это одно из неизбежных следствий социальной эволюции. Огромная Россия не сможет сделаться индустриальным государством, если на ее просторах не возникнут и не сформируются промышленные классы и городское население, проникнутое совершенно новым духом. Как бы всемогуща ни была самодержавная власть, она не сумеет этому помешать. Она убедится на собственном опыте, что развитие народов повинуется историческим и природным законам, которым не в силах противостоять ни мечтания теоретиков, ни воля правительств, ни сила законов человеческих. Будущее покажет русским, что их мужик — такой же человек, как и все прочие; мир не помешает рабочему «раскрестьяниться», модернизироваться, европеизироваться, а для всего этого ему придется порвать наследственные узы, связующие его с общиной, разбить древнюю форму аграрного сообщества. Превращение, разумеется, чреватое многими опасностями, но совершенно неизбежное; оно наверняка причинит и нации, и империи страдания и беды, но предотвратить его Россия сможет лишь в том случае, если погасит свои доменные печи и разберет на детали фабричные машины.
Развитие науки и просвещение народа очень важны, но, на мой взгляд, именно промышленность, именно одновременное формирование новых классов, рабочих и буржуазии, станет главным источником социальных трансформаций в огромной империи, а эти трансформации, быть может, увенчаются однажды политическими реформами, о которых тщетно мечтают сегодня студенты и те, кого русские высокопарно именуют умом нации, т. е. интеллигенцией. Ибо, перестав быть крестьянином, русский рабочий скоро обзаведется новыми идеями, понятиями, обретет, можно сказать, новую душу. Скромные артели мужиков с их старинными привычками и ограниченным горизонтом превратятся в гордые синдикаты, в деятельные тред-юнионы, с которыми придется считаться хозяевам, а возможно, и самому правительству. В каком бы направлении ни пошло развитие России, можно, я полагаю, сказать наверняка, что любые политические трансформации в ней произойдут лишь после трансформаций социальных.
<...> Без революций и сильных потрясений, медленно и последовательно, под действием экономических факторов внутренняя структура огромной империи и социальное положение ее подданных претерпевают изменения. Одно из главных различий между Россией XIX столетия и германо-латинскими нациями старой Европы заключалось в том, что Россия оставалась страной полностью сельскохозяйственной, империей крестьян, которой управляла дворянская бюрократия. Ей недоставало двух социальных слоев, городских по своему происхождению, — тех самых, без которых невозможно представить себе историю Запада после Французской революции. В России не было ни рабочего класса, порожденного развитием промышленности и городских ремесел, ни буржуазного класса, сформировавшегося из торговцев и людей свободных профессий. В России имелись крестьянство и дворянство — впрочем, совсем не похожие на то, что подразумеваем под крестьянством и дворянством мы на Западе! — но не было ни народа в европейском понимании этого слова, ни средних классов. Что бы ни говорили местные панегиристы или иностранные клеветники, это отсутствие средних классов не являлось отличительным признаком русской натуры, характерной чертой «духа Московии» или «славянского гения». Ни раса, ни природа не имели к нему ни малейшего отношения; все дело было просто-напросто в молодости страны, в ее относительной социальной и экономической неразвитости. И вот сейчас Россия вступила на тот путь европейского развития, которого многие русские люди, уверенные, что Россия не подчиняется тем законам, какие властны над дряхлым Западом, надеялись избежать; несмотря на заклинания этих людей, непосредственно на их глазах она движется сегодня в том же направлении, что и наши старые романо-германские нации. Конечно, природа и история наложили на Россию особую печать, крепостное право и мир придали ей социальную структуру, по видимости совершенно отличную от нашей, но близится время, когда эти отличия, до сих еще весьма разительные, начнут стираться, и тогда обнаружится, что, несмотря на многовековое несходство, у России и Запада есть немало общих черт, которых не желали признать старые славянофилы. Самый могущественный творец этой эволюции — не кто иной, как промышленность. Происходящее благодаря ей отделение промышленного труда от труда сельскохозяйственного производит в России те же следствия, что и на Западе.
Мир, до сих пор живой и влиятельный, может замедлить этот процесс, но остановить его он не в силах. На том новом, просторном и самобытном экспериментальном поле, каким является Россия, в очередной раз на наших глазах будут доказаны единство и универсальность фундаментальных экономических законов. Человечество не может изменять эти законы, управляющие развитием общества, по собственному желанию; оно не вольно их отменить, и потому русские славяне, хотят они того или нет, будут вынуждены покориться их власти точно так же, как покорились ей народы романские и германские.
Дело в том, что, по мере развития цивилизации и прогресса экономики, социальная стратификация России усложняется. Два класса, которых в этой стране до сих пор не было и которые, если верить самонадеянным патриотам, вообще не могли родиться на русской земле, — буржуазия и промышленный рабочий класс, — почти одновременно являются сейчас из глубин нации, вопреки древним установлениям и многовековым обычаям. Тяжелый каток мира и деревенских общин, безжалостно утрамбовавший великорусскую почву, не способен этому помешать.
Гордые прорицания славянофильских пророков очень скоро будут опровергнуты. Два новых социальных типа, ненавистных многим русским и долгое время остававшихся ей чуждыми, два продукта блестящей и скороспелой культуры Запада, капиталист-буржуа и рабочий-пролетарий, формируются в лоне старой Московии, которая долго тщеславилась тем, что неподвластна новым веяниям. Пролетариат постепенно формируется из деревенских мужиков и неотесанных городских мещан; ряды буржуазии, благодаря правительственным реформам и экономическим трансформациям, пополняются одновременно старыми русскими купцами и представителями древних дворянских родов: купцы, развивая коммерческие отношения с Западом и превращаясь в крупных заводчиков, приобретают европейский лоск; дворяне теряют наследственные земли, разоряются из-за сельскохозяйственного кризиса и, точно так же как их бывшие крепостные, оказываются перед необходимостью зарабатывать на жизнь новыми способами и в новых условиях, осваивать новые, современные, городские профессии. Эволюция здесь совершается параллельно. Двум крупным классам, исторически привязанным к земле, помещикам и бывшим крепостным крестьянам, земельная собственность больше не обеспечивает средств к существованию; для тех и для других деревенская жизнь тесна; и тем и другим, причем дворянам даже больше, чем крестьянам, требуются новые источники заработка, новые сферы приложения сил; сколько бы частные лица или правительство ни старались сохранить за ними прежние должности и удержать их в прежних социальных рамках, старания эти обречены на неудачу. Часть дворянства растворится в новой буржуазии, а часть крестьянства пополнит рабочий класс. У современной России возникают новые потребности, а значит, она нуждается в новых людях и новых социальных группах. Старинные социальные ячейки с их непроницаемыми перегородками сделались для общества непригодны. Самое время напомнить русским евангельскую мудрость, так прочно ими забытую: «Никто не вливает молодого вина в мехи ветхие». Промышленность и глубокие реформы — две силы, которые рано или поздно разорвут ветхие мехи старой Московии.
Наивные московские патриоты мечтали завести на святой Руси мощную промышленность исключительно силами набожных и послушных мужиков, навеки привязанных к миру и родной деревне. Пустые грезы, прекраснодушные фантазии, еще более далекие от реальности, чем буколические вымыслы поэтов или полотна, изображающие нарядных пастушков! Крупная промышленность несовместима с деревенскими идиллиями. Она строгая госпожа, требующая безраздельного повиновения; ее слуги, придя на фабрику, вынуждены будут навсегда проститься с деревней и с миром.
Впрочем, мир в конечном счете должен быть за это благодарен. Очень возможно, что промышленность, уменьшая число его членов, продлит и облегчит существование деревенских общин. <... >
Итак, крупная промышленность, изменяя экономические условия жизни в России, скоро изменит и ее социальную структуру. Времена, когда русские могли заявлять, что Россия и Европа имеют в основе своего существования два диаметрально противоположных социальных принципа, уходят в прошлое. Не за горами тот день, когда уже нельзя будет утверждать, что в России, в отличие от европейских обществ, подчиняющихся анархическим принципам конкуренции, торжествуют органические принципы общины. Промышленность опровергает утверждения славянофилов. На русских равнинах она развивается по тем же законам, что и на Западе; в Москве, точно так же, как в Лионе и в Манчестере, она порождает конкуренцию; вместе с новыми потребностями она формирует новые нравы. И как бы ни старался мир уберечь огромную славянскую империю от наступления индивидуализма и превратностей классовой борьбы, исполнить эту миссию ему не удастся.
Вместе с промышленностью и конкуренцией в сердце старой Руси рождается чувство индивидуальности. Личность выделяется из традиционных сообществ. Конечно, русский рабочий, постепенно освобождаясь от уз мира, сохраняет склонность к жизни в коллективе, в артели, однако склонность эта скоро обретет новые формы; подобно рабочим Запада, русские рабочие вскоре отвернутся от земли, чтобы сосредоточить все свои усилия на фабричном труде; «раскрестьянившийся», предоставивший обработку земли мужику из сельской общины, рабочий в свой черед начнет мечтать об индустриальном коммунизме и фабричном коллективизме. Ибо за экономическими трансформациями должны последовать трансформации нравственные. Сегодня московские и петербургские рабочие еще сохраняют мужицкие представления о жизни, мужицкие чувства и душу. Однако работа на фабрике и народное просвещение постепенно произведут в этой крестьянской душе серьезные перемены. Мне бы очень хотелось надеяться — хотя я сам ощущаю, сколь зыбка эта надежда, — что, порвав с миром и деревенской жизнью, рабочий еще долго будет питать наивные мужицкие чувства, будет хранить веру в Бога и в царя. Эта двойная вера прочно укоренена в сердце русского человека. Однако изменение социальных условий произведет рано или поздно радикальные перемены и в самом этом сердце. Ум человека, его мысли, чувства и устремления изменяются вместе с его привычками и интересами. Как бы ни старалось правительство империи с помощью своей бдительной цензуры уберечь сельское и городское население от новых веяний, как бы строго ни надзирало оно за газетами для народа и народными библиотеками, все эти усилия не принесут плода; цензура и полиция могут преградить доступ иностранным учениям, но они не смогут помешать идеям и чувствам рождаться непосредственно на русской почве, в душном заводском цеху.
Русская земля — не исключение из правил; ничто не может оградить ее от классовой борьбы. В прежние времена Россия гордилась тем, что старинный мир защищает ее от социальных потрясений, от политических революций, бушующих на Западе; она с жалостью взирала на нации старой Европы, из-за своей социальной структуры и политического устройства обреченные постоянно становиться жертвами классовых войн и революций. Все это — не более чем иллюзии, навеянные национальной гордыней; Россия смогла бы избежать проблем, встающих перед западными странами, уберечься от классовой борьбы и столкновения интересов лишь одним способом: не заимствуя у Европы ни ее наук, ни ее машин. Она, однако, пожелала сделаться современной промышленной державой — а значит, сама того не желая, подвергла себя тем опасностям, какие грозят всем современным государствам. Правда, в ХХ веке Россия, хотя и не избегнет социальных столкновений, сохранит перед надменными западными нациями существенное преимущество: наличие сильной, уважаемой всеми власти, которая, возможно, лучше, чем выборные правительства наших республик или конституционных монархий, способна исполнить важнейшую миссию — сыграть неблагодарную роль третейского судьи и миротворца, разрешающего споры между защитниками различных экономических интересов и представителями различных классов. Если однажды, рано или поздно, самодержавная власть ощутит потребность оправдать свое существование в глазах 130 миллионов подданных, царь, быть может, сошлется именно на эту миссию, исполнение которой по плечу только ему одному.
[1] Фурьеристский термин, обозначающий общежитие для рабочих; слово образовано от латинского familia (семья) по образцу «фаланстера» — другого термина, изобретенного социалистом-утопистом Шарлем Фурье для обозначения рабочих мастерских и жилищ.