Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Реферат*
Книга профессора истории Дитера Гро (университет Констанца), впервые вышедшая в 1961 году под названием «Россия и самосознание Европы. К вопросу о европейской интеллектуальной истории» и переизданная в 1988 почти без изменений, до сих пор не переведена на русский язык[1], хотя, казалось бы, ее тема — восприятие России западным миром — должна вызывать у нас самый живой интерес. Между тем в западной историографии труд Гро давно уже считается классическим, без него трудно представить не только изучение истории западной мысли, но и понять конститутивный для современной политической ситуации дуалистический характер взаимоотношений Запада и Востока, наметившийся в противостоянии России и Европы, каким оно оформилось к XIX веку.
Первоначальное название книги заключает в себе центральную идею Гро: тот образ России, который конструировался в Европе на протяжении последних трех веков, неразрывно связан с представлениями Европы о самой себе, а точнее, с кризисом этих представлений, наиболее остро обозначившимся на рубеже XVII—XVIII веков. Собственно история самосознания Европы есть не что иное, как история кризиса европейского самосознания: европеизация мира, начавшаяся с территориальной экспансии Европы в XVI веке и завершившаяся индустриализацией новейшего времени, парадоксальным образом привела Европу к утрате господствующих позиций, положила конец ее нерефлекторному развитию и поставила лицом к лицу с окрепшими соперниками и партнерами, в первую очередь с Россией. Осознание этого кризиса в системной форме впервые представлено у Лейбница. Согласно его эсхатологической интуиции, на смену Европе, отягощенной пороками, раздираемой бесконечными войнами и пребывающей в плену у собственной истории, должен прийти новый, свободный от исторических оков мир, которому предстоит родиться в России. В спекуляциях просветителей «открывшаяся миру» — точнее, представшая ему в качестве некоей tabula rasa — Россия начинает играть важную роль как модель, как воображаемое место, на которое проецируются возможные (а по сути, утопические) способы решения специфических европейских проблем, как объект отвлеченных историко-философских умозрений.
1.
Образ России впервые становится релевантным для самосознания Европы в тот момент, когда она перестает на средневековый лад ощущать себя единственным воплощением христианской ойкумены, средоточием и катехоном[2] мира, удерживающим его от распада. Историко-философская мысль начала зарождаться в Европе в тот момент, когда на ее тогдашней восточной границе в полный рост встало Московское государство, когда Россия и Западная Европа впервые заметили друг друга, полностью сознавая при этом свое политическое и культурное различие. Этому процессу неизбежно сопутствовала делокализация средневекового, зиждимого прежде исключительно Римом, «христианского мира» (christianitas) и включение в него, в частности, сферы юрисдикции греческой церкви. Одним из немаловажных факторов этого сдвига была «турецкая угроза», защититься от которой папская курия и императорский престол надеялись с помощью Москвы, а его следствием постепенное формирование географического понятия Европы.
Первым, кто обозначил Европу как географическую территорию христианского единства, противостоящего Османской империи, был Эней Сильвий Пикколомини (середина XV века): та часть Востока, что населена христианами, пишет он, принадлежит Европе. Сюда же он включал Московское государство. Лютер, Кальвин и Франческо де Виториа каждый по-своему расшатывали границы christianitas, включая в нее все новые территории. Наиболее полное выражение эта тенденция нашла у Томмазо Кампанеллы и Жана Бодена, которые практически перестали различать духовное и политическое наполнение христианства. Так, Россия, по их мнению, на правах союзника в борьбе против турок должна быть включена в христианский мир невзирая на ее конфессиональные особенности. В сочинениях этих авторов отразился распад средневекового чисто религиозного пространственного порядка и приход ему на смену принципа деления мира на суверенные государства.
Попытки вовлечь русское царство в антитурецкую лигу, предпринимавшиеся на протяжении всего XVI века, потерпели неудачу (Россия присоединилась к «Священной лиге» лишь в 1686 году). Посол Священной Римской империи Сигизмунд фон Герберштейн, два раза посетивший Москву для ведения переговоров о союзе против Турции (также оказавшихся безуспешными), в 1549 году выпустил книгу «Записки о Московитских делах», которая сразу приобрела широкую известность и вплоть до XIX века оставалась одним из главных источников представлений и сведений о России. Главный вопрос (легший в основу целой традиции, позднее продолженной Астольфом де Кюстином), которым задавался Герберштейн: «Должен ли такой народ непременно находиться под деспотической властью, или эта ужасная деспотия делает народ столь негодным?»
После окончательного падения татарского ига Европа как бы вторично открыла для себя Россию. Этот процесс знаменательным образом совпал с периодом Возрождения и эпохой заморских завоеваний Европы. Христианско-универсалистская идея вновь обрела достаточную силу, чтобы Рим мог попытался использовать Россию для реализации идеи религиозно-политического крестового похода на Турцию. Но не менее далеко зашел и процесс секуляризации европейского сознания: в доме Габсбургов зрел план привлечения варваров-московитов в союзники для борьбы с проримским польско-литовским государством. Небывалое расширение географических границ и исторической перспективы породило новую трактовку средневекового понятия christianitas: теперь оно использовалось как инструмент для установления европейского владычества и расширения влияния на новых территориях. Однако эти проекты — касательно России во всяком случае, — были иллюзорными: Ливонская война внушает европейским государствам опасения относительно возможной российской экспансии и ставит перед ними вопрос: не окажется ли со временем российская угроза даже сильней турецкой? Попытки России начать экспансию на Запад расцениваются как первые знаки «нового великого переселения народов», а русские в глазах некоторых политических деятелей эпохи выглядят варварами, стремящимися уничтожить западную цивилизацию. Их сравнивают с пришедшими с Севера племенами, разрушившими Римскую империю. Министр Генриха IV Сюлли в одном из своих памфлетов пишет, что «московиты это варвары, с которыми цивилизованным христианским народам лучше не иметь никаких дел». Между тем в протестантской эсхатологической концепции Квирина Кульмана, воодушевленного вступлением России в антитурецкую Священную лигу, именно такие «варварские» качества русских, как их обособленность и оторванность от европейской цивилизации, выступали главным и неоспоримым преимуществом знаком «избранности» русского народа, которому самим Богом суждено победить турок и католиков. (По трагической иронии судьбы, Кульман, приехав в Москву, чтобы проповедовать свои идеи, вскоре пал жертвой интриг лютеранских пасторов немецкой общины и был сожжен при большом стечении «богоизбранного» народа на Лобном месте.)
С распадом концепции единой христианской Европы, начавшимся в эпоху Реформации, меняются и представления о роли и значении Москвы. Европейские империи усиливали свое влияние путем захвата мирового океана, в то время как московские цари расширяли свои владения за счет азиатских сухопутных территорий, долгое время остававшихся неинтересными для Европы. Таким образом, Московское царство было частью единой европейской политической системы и в известном смысле способствовало сохранению баланса сил на континенте. В XVII веке череда межконфессиональных войн расколола Европу. В результате Вестфальского мира в Европе складывается новая система международного права, в котором Россия не играет существенной роли, она (пока) не вмешивается в европейские события и воспринимается как «аутсайдер». Неожиданное осознание западными державами колоссальных масштабов русских земельных завоеваний, превосходящих любые представления о размерах «европейского» государства, и попытки России выйти к морю на северо-западе приводят к тому, что в Московском княжестве начинают видеть угрозу созданному в новой Европе порядку.
Таким образом, подводит итог первой части Гро, в европейском восприятии России уже к концу XVII века намечаются две противоположные тенденции: в Москве видят и союзника, и врага. С одной стороны, русские были соратниками в борьбе за «истинную веру» и распространение ее на Восток, с другой, в них мерещится угроза. Русских, однако, объявляли варварами все партии: и те, кто причислял их к Европе, и те, кто пытался использовать идеологию христианского единства, чтобы включить в его сферу чужеродные элементы: образ варварства был той призмой, сквозь которую в XVII веке Европа воспринимала Россию.
2.
Лейбниц был первым западным мыслителем, в историко-философских построениях которого Россия заняла существенное, более того, центральное место. Положительный образ России в глазах многих просветителей XVIII века связывался с реформами Петра I, которые с воодушевлением были восприняты в Европе. Разумеется, в значительной мере это было вызвано масштабом петровских преобразований, однако резонанс, вызванный на Западе политикой Петра, в первую очередь объяснялся все же ментальным состоянием самого западно-европейского общества: в этот исторический период Европа активно расширяла свои контакты с новыми для нее культурными мирами, и как раз то обстоятельство, что Петр брал за образец европейские институты, а не Европа равнялась на Россию, чрезвычайно возвышало европейцев в собственных глазах.
Лейбниц впервые упоминает о Москве в своем трактате «Specimen demonstratkmum» (1669), где доказывает, что на польский трон нельзя допускать русского ставленника: «московиты хуже варваров», «открыть русским ворота, сдав Польшу, последний оплот Европы против варваров, было бы преступлением». С течением времени, однако, само понятие «варвары», неразрывно связанное с концепцией «tabula rasa», получает у Лейбница иное, положительное наполнение. В предисловии к трактату «Novissima Sinica» (1697) философ обращает внимание на тесные контакты России и Китая; поэтому грядущая миссия России, надеялся он, стать посредницей между Европой и Китаем. Коль скоро обеим варварским странам предстоит распространить у себя европейскую культуру и образование, наилучшим способом достижения этой цели стало бы учреждение в России Академии наук, которая станет переносить в Россию из Европы все лучшее и полезное, отсеивая накопленные Европой пороки и заблуждения. «Россия, — пишет он в одном из писем, — это tabula rasa, целина, которую предстоит вспахать». Необходимо отметить, что лейбницевское понятие tabula rasa своей, так сказать, оборотной стороной индуцирует критику политической, духовной и культурной ситуации в Европе с позиций религиозно-просветительской философии. Утопия Лейбница, смысл которой сводится к тому, что человечество может извлекать уроки из своей истории, зиждется на двух основаниях: его убежденности в том, что институты можно планово насаждать на новой, еще «нераспаханной» почве и что с их помощью можно улучшить общество. Позднее в одном из писем Петру он прибегнет к образному сравнению: дворец получится гораздо прекраснее и гармоничнее, если начать проектировать его с чистого листа и строить на ровном месте, нежели пытаться перестроить и улучшить старое здание. В фантазиях немецкого философа России суждено стать «лучшей Европой», где может быть достигнута гармония, утерянная Европой реальной.
В дальнейшем идея русского цивилизаторского миссионерства далеко отрывается от породившего ее «китайского» сюжета. Более того, Россия все явственней становится главным предметом политических проектов Лейбница, мечтавшего о сближении ее с Германией. В частности, российско-прусский союз, по Лейбницу (1702), должен был ослабить растущее влияние Франции. «Опасна ли Россия для Европы?» — таким вопросом Лейбниц задается после победы его кумира Петра в Полтавской битве. Нет, если она пойдет по западному пути развития. В октябре 1711 года исполняется наконец давнишняя мечта Лейбница: он встречается с Петром. Планы создания Академии наук в России, которая способствовала бы достижению «commune bonum» (общего блага), приобретают реальные очертания. Просветительские устремления Лейбница неотделимы от его антропологической концепции. «Истинное достояние человеческого рода, — писал он российскому канцлеру Головкину, — искусства и науки, и это более всего отличает человека от животного и культурные народы от варварских».
В то же время начинают осуществляться и его политические идеи: в 1712 году по инициативе Лейбница ведутся переговоры между императором Карлом VI и русским послом касательно русско-немецкого союза. И хотя уже через год Утрехтский мир лишил смысла эти переговоры, все же именно Лейбницу принадлежит заслуга включения петровской России в политическую жизнь Европы.
Чтобы лучше понять внутренние мотивы и характер столь глубокого интереса Лейбница к России, нужно отдавать себе отчет в том, что для него европейская культура и христианство — разные грани одного и того же понятия. Лейбниц не принимал во внимание культурного и национального своеобразия России, да и не хотел его видеть. Он лишь угадывал и указывал этой стране ее место и стоявшие перед ней задачи в рамках европейской системы ценностей. Приобщившись к подлинному европейскому христианству, Россия становится достаточно сильна, чтобы противостоять Турции, просвещать Китай и в дальнейшем вывести Европу из глубокого кризиса, в котором она находится. Но совершится это лишь после усвоения Россией богатой европейской культуры. Чтобы привести ее к этой цели, нужны совместные усилия двух архетипических персон: философа и царя, причем последний, обладая неограниченной властью, должен следовать пророчествам и умозрениям первого, а не наоборот.
Северная война дала импульс к столкновениям между Россией и Европой на «газетно-публицистическом» фронте: началась параллельная «война памфлетов». В то время как Россия, используя приближенных ко двору иностранцев, пыталась создать в глазах европейцев свой положительный образ (сочинения Гюйсена, Христиана Штифа), шведы и сочувствующие им политики использовали все возможности для того, чтобы Россию очернить. Интересно, однако, что даже в лагере сочувственников России преобладало сугубо антиисторическое, европоцентричное и весьма характерное для эпохи Просвещения восприятие России: так, геттингенский профессор Тройер, чтобы ближе познакомить своих читателей с этой страной, уподобил Россию XVIII века Германии эпохи Каролингов...
Ключевыми словами в развернувшейся полемике были: «равновесие сил». Автор вышедшего в Лондоне памфлета «The Balance of Europe» (1711) предлагал при установлении европейского баланса сил не принимать в расчет Северную Европу, однако военные победы Петра сделали это невозможным — родилось понятие «северный баланс», который был тесно увязан с балансом общеевропейским. Терминологический и идейный репертуар политической мысли того времени был довольно скуден: роль шведов виделась в том, чтобы поддерживать пресловутый северный баланс сил и служить бастионом против русских.
Окончание Северной войны ознаменовало полноценное вхождение России в систему европейских государств. Просветительская философия с помощью абстрактной антропологии релятивизировала понятие «варварства» применительно к русским. Симптоматичен в этом отношении трактат ганноверского дипломата при дворе Петра I Фридриха Кристиана Вебера «Изменившаяся Россия» (между прочим, одна из первых книг, где эта страна называется именно «Россия», а не «Москва»). Чтобы понять сугубо лейбницианскую направленность этого труда, насквозь проникнутого культурным оптимизмом, достаточно перечислить его основные тезисы: Россия вскоре даст приют культуре будущего, которая уже шествует к ней из Европы; главная культуртрегерская роль принадлежит правителю страны; Россия должна остеречься, чтобы вместе с культурой не воспринять у ветхой Европы отягощающие ее грехи.
Великое посольство и реформы Петра I изменили представление о царе-тиране, господствовавшее в XVII веке. В глазах многих европейских просветителей Петр I, в основе реформ которого лежали «исключительно рациональные планы», выглядел образцовым правителем страны, свободной, в отличие от Европы, от традиций и готовой для созидания нового (это представление о Петре было связано, разумеется, с усугубившимся кризисом старого режима и с его критикой просветителями).
Серьезным фактором, определявшим отношение к России в середине XVIII века, стала ее польская политика. Усилившееся влияние России в польских делах западные политики и мыслители расценили как очередную угрозу для своих территорий. Анонимные «Московские письма», появившиеся в 1736 году в Париже, впервые употребляют применительно к России амбивалентный термин «колосс на глиняных ногах», подхваченный затем Дидро. В этом наименовании одновременно отразился и страх перед Россией (колосс развалится и погребет под собой Европу), и презрительное отношение к ее «призрачной мощи» (считалось, что огромные пространства России, захваченные посредством экспансии, являются для нее тяжкой обузой и обусловливают ее фактическое бессилие). В 30-е годы XVIII века Монтескье разделял мнение о слабости России, считая Петра I «величайшим варваром»: фактически отвечая на вопрос, когда-то заданный Герберштейном, Монтескье писал, что народ по своей природе всюду одинаков, и если он потерял свою добродетель, то вина в этом лежит на правителе страны. Однако десять лет спустя французский мыслитель изменил логику своих рассуждений, придя к выводу, что «деспотизм» Петра является вынужденным и служит в первую очередь благу человечества, а не государства, ибо только сильная централизованная власть может удерживать воедино огромное пространство, занимаемое Российской империей.
Вольтер, автор «Истории Российской империи в царствование Петра Великого», также с осторожностью относился к России (в предисловии к «Истории Карла XI» он изображает русских как дикий, нецивилизованный народ, а Петра I как царя, в котором «деспотизм» сочетается с «характером реформатора»; стремление к реформам, однако, сводится на нет отсутствием «основной добродетели» реформаторов «человечности». Позднее, сведя дружбу с Екатериной, Вольтер отмечал «невероятный» прогресс, достигнутый Россией в правление «северной Семирамиды», объясняя это в духе просветительской историософии тем, что при Петре культура все же успела пустить корни в той целине (tabula rasa), какой была в начале века «варварская» Россия.
Руссо был первым, кто в острой полемике с Вольтером преодолел абстрактный просветительский антропологизм и стадиальную схему историописания, стирающую различия между странами. Всевластный царь, планомерно продвигающий свой народ от варварства к культуре, и абсолютно податливая народная масса — эта просветительская концепция оказалась для Руссо совершенно неприемлемой. Не правители, а народы, обладающие собственной национальной спецификой, становятся у него провиденциальными субъектами исторического процесса. В отличие от Вольтера, он считает, что Россия отличается от Европы не уровнем развития, а своими особыми «азиатскими» качествами. При этом Руссо пророчил скорое наступление «неизбежных революций» и нашествие азиатов на Европу. В этом, однако, сказался не столько исторический пессимизм Руссо, сколько его надежда на продолжение неудавшейся революции в Европе.
Если для Руссо подобные пророчества были, в сущности, формой критики старого режима, то Фридрих Великий, отношение которого к России было гораздо более прагматичным, чем у Вольтера и Руссо, и который видел политическую силу государств в богатстве и плотности их населения, считает опустошительное нашествие русских орд реальной и неотвратимой угрозой. Ждать его остается лишь до тех пор, пока Россия заселит земледельцами свои пустые пространства, которые, таким образом, из обузы превращаются в огромный ресурс этой страны. Европа, вдохновленная реформами Петра и подарившая России свою культуру, способствовала возвышению рядом с собой народа, который однажды ее и уничтожит. Историко-философский пессимизм Фридриха напрямую связан с детерминистской неостоической картиной мира, начинавшей складываться в рамках просветительского мировоззрения: вера в божественное провидение, равно как в наличие разумных оснований мирового прогресса, была окончательно утрачена. На передний план выступили казавшиеся непреложными законы развития народов, не зависящие от их воли.
Первый раздел Польши и результаты русско-турецких войн показали миру, что попытки России расширить свои территории за счет соседних государств не были единичным эпизодом. Все это внушает серьезные опасения европейским политикам и публицистам. Но теоретическая мысль по-прежнему продолжает идеализировать Россию. Гердер, глубоко продумавший идеи Монтескье и Руссо, наполнил эти идеи религиозным содержанием. Каждая страна, народ, история неповторимы; чтобы развивать и культивировать «дремлющие» в народе силы, нужно прежде их «разбудить», а для этого — глубоко изучить и познать их. Для того, кто поведет русский народ к совершенству, в этом народе не может быть безнадежно дурных качеств. Поэтому Гердер находит семена добра даже в хитрости, лени, легкомыслии русских. И лишь одно внушает ему глубокую озабоченность. Непременным условием и главной движущей силой законодательных реформ, задуманных Екатериной, должны были стать честь и достоинство народа. Но как раз этих качеств в русском народе не обнаруживается. Русский лишен их «по своей природе». Он — «раб, могущий превратиться лишь в деспота». В такой социальной среде законы бессильны. Но в том-то и дело, что ключевую роль в концепции Гердера играют не законы, а личность. Именно на появление такой личности масштаба Монтескье возлагает надежды немецкий мыслитель, готовый взять на себя эту провидческую роль в отношении России. Опираясь на свои теологические и культурно-антропологические построения, немецкий мыслитель пророчествует, что Россия станет наследницей одряхлевшей Европы: европейская культура «переместится» на Восток и на Запад, т. е. в Россию и Америку, которые станут двумя центрами будущего мира.
3.
Эпоха между 1789 и 1830 годом образует новый этап в истории взаимоотношений России и Европы. Сами эти отношения стали толковаться по-иному. Новое восприятие России сложилось в результате окончательного выхода Российской империи на мировую политическую арену в качестве равноправного игрока и под влиянием событий, последовавших за Великой французской революцией. Противостояние Европы и России в конце концов приобретает форму конфликта свободы и деспотии. Английская публицистика рисовала страшные картины вторжения России в Индию, французская опасалась, что «деспотические» государства Россия, Пруссия и Австрия разорвут Францию на части, как это случилось с Польшей. В то же время в стане французских и сочувствующих им немецких мыслителей раздаются голоса против Англии и России одновременно. «Россия хочет править железным скипетром на суше, Англия на море». В этот период антирусские настроения в Европе достигают высокого накала.
Борьба русских на стороне Пруссии и Австрии против Наполеона и воодушевление, с каким были встречены русские войска в Европе, ненадолго изменили образ России, по крайней мере в немецкоязычных странах (1812—1815). «Русские смогут принести с Запада домой зерна высокой культуры... Александр I воплощает собой свободу, Наполеон деспотизм», — писал немецкий автор. Впрочем, вскоре снова стали раздаваться иные, не столь оптимистические голоса: новая политическая система в Европе, созданная после Венского конгресса, хороша для России, но неудобна и опасна для других европейских государств, так как нарушает «традиционный баланс сил», Россия стремится к созданию всемирной империи, «всеобщей диктатуры». Падение «польского барьера», вплотную приблизившее Россию к европейским границам, ослабление Османской империи, чему в немалой степени способствовали русские войска, экспансия России на Восток — все это убеждало Европу в том, что она следующая на очереди.
В это же время европейские авторы впервые начинают относить Россию к «Востоку», а не, как прежде, к «Северу», что явилось важным симптомом изменений, произошедших в мире после Французской революции. Господствовавшая прежде ось «Север — Юг» «сменяется на «перпендикулярную»: «Запад — Восток». «Понятия "Запад" и "Восток"... отныне будут выражать различие между двумя духовными и политическими мирами». В европейском сознании «Восток» ассоциировался с Азией, безграничной властью и деспотией. Таким образом различные «партии» получили возможность в зависимости от политической ситуации включать или исключать Россию из европейского пространства. Антитеза «Запад — Восток» возникает в XIX веке в многочисленных контекстах и увязывается с глобальным противопоставлением моря и суши, контрреволюции и революции, русофилии и консерватизма, с одной стороны, русофобии и прогресса, с другой, и т. п.
Религиозные философы Луи де Бональд и Жозеф де Местр отшатнулись от Французской революции, будучи объединены общим убеждением: люди не могут и не имеют права творить историю своими руками — потому, в частности, что легитимность любой власти обеспечивается длительностью ее существования, иначе говоря, самой историей. Естественные для мыслителей-традиционалистов вопросы состояли в том, сможет ли в сложившейся ситуации Россия стать орудием божественного провидения и возродить Европу и насколько далеко зашло политическое и религиозное разложение внутри самой России? Что касается русского национального характера, то Бональд считал его еще не до конца сформированным; кроме того, Россия сама лишила себя культуры, не только приняв христианство из рук схизматической Византии, но за прошедшие века успев исказить и это наследие: ее религия состоит из причудливой смеси предрассудков, застывших обрядов и зерен истинной веры. Русский народ остановился в своем культурном развитии, он был подобен расслабленному, ждавшему спасительного слова: «Встань и ходи». И такое слово действительно прозвучало из уст Петра, однако царь-реформатор повел Россию по неверному пути, его ошибка состояла в том, что, не утвердив в стране подлинных начал разума — законов, он поспешил ввести и распространить разлагающие его элементы — торговлю и промышленность. Идеалом Бональда является патриархальное крестьянское хозяйство и единство самодержавной власти, не «расщепленной» вмешательством Сената. Дальнейшая судьба русского народа зависит от того, сможет ли он «вернуться к средоточию единства», т. е. в лоно римско-католической церкви, альтернативой такому возврату является новая революция.
Де Местр подвергает Петра еще более радикальной критике, так как видит в нем воплощение революционного, антихристианского духа, присвоившего себе прерогативу творца истории. В результате деятельности Петра средневековые социальные структуры в России смешались — в нарушение нормального хода истории — со структурами нового времени, что чревато новой революцией. Де Местр осуждал также конституционализм Александра (каждый народ имеет то правление, которое заслуживает, поэтому опасно переносить на неподготовленную почву чужие институты), учреждение Академии и распространение образования в России (плодящее высокомерных недоучек, которые опасней полных неучей своим презрительным отношением к тому, чего они не понимают, т. е. ко всему на свете), он также предостерегал от преждевременной отмены крепостного права: самодержавная власть не в состоянии держать в узде многомиллионный народ иначе как с помощью религии или рабства, религия же отнюдь не является в России сколько-нибудь значимой моральной силой... Воспринимая современную ему историю как перманентную серию революций, ведущих мир в бездну, Жозеф де Местр наиболее проницательно среди западных наблюдателей угадал особую уязвимость России для бациллы социальной революции. Революционный эсхатологизм де Местра знаменовал новый этап в европейском восприятии России: если раньше различные партии в зависимости от их отношения к «идеологии 1789 года» либо уповали, что Россия спасет их от революции, либо видели в ней прибежище реакции, то приговор де Местра гласил: не будучи христианской страной в подлинном смысле, Россия не станет оплотом легитимизма и ни от чего не спасет Европу, так как сама надолго сделалась воплощением революции, которая уничтожит и ее самое, и Европу.
Немецкие теологи Йоган Генрих Юнг-Штиллинг и Франц фон Баадер не были столь безапелляционны в своих суждениях об исторической роли России. В их богословских концепциях, проникнутых романтизированными представлениями о православной стране и ее благочестивом царе, ведомом церковью, Россия выступает хранительницей Европы. Если Французская революция понималась как абсолютное зло, а Наполеон воплощал собою антихриста, то православный царь-освободитель Александр I ассоциировался с ангелом Апокалипсиса. Баадер, оказавший влияние на формирование славянофильской мысли в России, первым указал на миссионерское значение русской православной церкви, под знаменем которой должны объединиться разрозненные христианские конфессии, остановив, таким образом, распад «гнилого Запада».
Потрясение европейской государственной системы, вызванное Французской революцией, привело к тому, что уровень присутствия России в политической и духовной жизни Европы чрезвычайно повысился. Игнорировать ее влияние идеологически было невозможно, между тем материальные и моральные потери, понесенные всеми европейскими державами, были столь высоки, что представители обоих лагерей — либерально-демократического и консервативного — направили на нее огонь критики: первые видели в ней очаг реакции, помеху всем «прогрессивным» начинаниям, вторые были горько разочарованы тем, что она не оправдала возложенных на нее охранительных надежд.
4.
Дальнейшее отношение Европы к России в преобладающей степени определяется польским восстанием 1830 года. Впечатление от русско-турецкой войны еще не поблекло, экспансионизм русской политики бросался в глаза, прогрессистские силы все прочнее ассоциировали себя с «благородной» Польшей. В буржуазно-монархической Франции, олицетворявшей достижения континентального парламентаризма, стране, которая уже по этой, имманентной, причине относилась к абсолютистской России с недоверием, вражда к ней обострялись еще и как к душительнице польской свободы. В германских странах, где усиленно начинает циркулировать идея единого национального государства, возникает уверенность, что России невыгодно объединение Германии и что она всеми силами будет ему противиться. Политическая структура немецкого общества в то время складывалась так, что национализм, либерализм и демократия оказались в одном оппозиционном лагере, откуда Россия воспринималась как воплощение реакции, угрожающей свободе, цивилизованному развитию и национальному самоопределению народов Европы. Одновременно усиливается русофобия и в Англии, так как Россия препятствовала ее экономической политике. Конфликт Англии и России был разрешен заключением договора о проливах в 1841 году, после чего русофобские настроения довольно быстро пошли на убыль (они снова усилились в годы Крымской войны).
Немногочисленные попытки выработать относительно беспристрастный взгляд на российскую проблематику надолго затмила знаменитая книга Астольфа де Кюстина «Россия в 1839 году», вышедшая в 1843-м и сразу же переведенная на немецкий и английский языки. В этом сочинении, как в оптическом фокусе, были собраны едва ли не все публицистические мотивы, накопившиеся в европейской прессе, посвященной России, за предыдущие полвека. Де Кюстин цитирует своих предшественников относительно мало, однако из этого не вытекает вывод о его идейной самостоятельности: историко-философским фоном рассуждений писателя был французский традиционализм. Не раз ставившийся вопрос о влиянии на его трактат П. Чаадаева, при всем сходстве их взглядов, не представляется особенно интересным, поскольку русский философ сам находился в тесной зависимости от того же учения. Содержание обличительной критики французского путешественника в адрес России общеизвестно и не слишком оригинально: де Кюстин видит грозное предзнаменование революции во многих особенностях российского общественного и государственного быта: это прежде всего крепостное право, отмена которого чревата взрывом неуправляемой народной энергии; это преобладание иностранного по происхождению «мобильного и либерального элемента» в правящей элите России — элемента, который в сочетании с деспотической формой правления также может стать источником революционной опасности; это ограничивающая самодержавную волю царя «административная тирания» бюрократии, нижний слой которой составляют поповичи, склонные к революционным настроениям; это пресловутое «варварство» русского народа и т. д. Скорее, нетривиальность критики де Кюстина состоит в ее обоюдоостром характере. Предупреждая о возможном вторжении русских, которое может разрушить «космополитическую демократию», «общество, погрязшее в эгоизме», он тем самым обличает правящий режим своей страны. Если Европа не вернется к «религиозному единству», русские станут божьим бичом для этой «дурной цивилизации». Другой аспект его критики состоит в следующем. По мнению де Кюстина, автократию с республиканизмом роднит то, что оба эти государственные устройства ведут к «демократической» нивелировке и обезличиванию общества, что деспотическое правление по своему воздействию на народ ничем не отличается от коммунистического. России, пишет он, как и Франции, недостает «социальной иерархии», что в конечном итоге ведет ко всеобщему равенству и усреднению. Отсюда выученик французского традиционализма делает вывод о хрупком и недолговечном характере французской государственной системы, которой вскоре предстоит выродиться в демократию. Порабощенный народ, развивает он тезис де Местра, сам заслужил свое наказание, поскольку тирания — это всегда детище самого народа. Это неукоснительное наказание вскоре предстоит испытать на себе либо России, если она допустит у себя революцию, либо Западной Европе, если та позволит России себя поработить.
Начиная с 1840-х годов центр тяжести наиболее значимых для европейского самосознания проблем взаимной соотнесенности и противостояния с Россией начинает перемещаться в Германию, которая острее других стран реагировала на революционные события 1848 года. 1ро напоминает слова 1е-геля о том, что главные теоретические формулировки революционных принципов были выработаны именно в Германии. Если расширить это утверждение, включив в него историко-политические теории как таковые, то в целом оно подтверждается фактами. Революция 1848-го как никогда ясно показала современникам, что революционный процесс в Европе давно приобрел качества перманентного и весьма далек от завершения. По общему мнению наблюдателей (Токвиль, Маркс, многие другие), в сравнении с 1789 годом революционное движение исполнилось большей радикальности, стало гораздо более «демократическим» и «социальным». Если либералов и консерваторов старого толка ширящийся революционный процесс подталкивал к уходу с исторической сцены, то воодушевленные радикалы и социалисты увидели в очередной революции наступление «новой эры». Крушение революции смешало все карты и выбило почву из-под ног у многих самоопределившихся социальных объединений. За пресловутым «призраком коммунизма» в Европе замаячил другой «призрак» — России. Бессильное озлобление прогрессистских и революционных групп конкретизировалось в требовании войны с Россией, прибежищем мрачного консерватизма и деспотии, от которых Европе следует освободиться в первую очередь. При этом немецкие националисты гораздо более реалистично относились к перспективе войны, чем демократы. Для последних война с Россией была вопросом принципа, они хотели придать ей наступательный характер и с ее помощью разом освободить от деспотии Германию и Польшу. Предполагалось даже вовлечь в эту войну Францию, которой немецкие демократы приписывали собственные устремления разбить страну, предавшую дело легитимизма, и открыть дорогу свободе и прогрессу. Что же касается националистов, то они, не помышляя о наступательных действиях, лишь хотели использовать эту войну, коль скоро она считалась неизбежной для сплочения немецкой нации и объединения Германии.
Манифест Николая I от 26 марта 1848 года, в котором европейские революции оценивались как мятежи, до крайности обострил антирусские настроения. В воображении социалистов, демократов и либералов грядущая война с Россией приняла апокалипсический образ последней битвы Востока с Западом, Азии с Европой, деспотии, тьмы, застоя — со свободой, светом и прогрессом. Наконец, славянства — с романо-германским миром. Пропасть, образовавшаяся в это время между «Востоком» и «Западом», оказалась столь глубока, что в течение многих десятилетий ее не удавалось засыпать совместными мыслительными усилиями социалистов и демократов. Ситуация в корне изменилась лишь тогда, когда на месте прежней России, оплота мировой реакции, воздвиглось новое государство, объявившее себя наследником идей Французской революции и тем самым в корне преобразившее все пространство европейской эсхатологии.
Крымская война вызвала новый виток антирусской пропаганды. Прежняя аргументация против России приобретает новую окраску. Так, Эмиль Монтегю в своем сочинении «К идее вселенской монархии», пишет, что эта война явилась выражением духа захватничества, воцарившегося в Европе после крушения средневекового порядка и эпохи Реформации. Восстановить порядок и гармонию в мире может лишь новая всеобъемлющая монархия, на роль которой, однако, претендуют лишь две страны: Америка и Россия, причем последняя, находясь на более высоком уровне развития, представляет собой большую угрозу. В современной ему Европе Монтегю видит лишь два сословия: господствующее и народное, и это делает ее особо уязвимой перед лицом обуреваемых порывом к демократии и равенству славянских орд. Именно поэтому Европа крайне нуждается в новой аристократии духа, которая смогла бы ментально противостоять русским и не допустить насаждения в Европе «принудительного равенства... и братства из-под кнута». Русские, продолжает далее автор, ненавидят Европу. Славянские земли долгое время были отрезаны от благ цивилизации, так как на них происходила борьба между Европой и Азией. В России не было ни Возрождения, ни Реформации, ни социальных преобразований, за которыми последовала бы индустриальная революция, ни буржуазии. И поэтому она страстно жаждет реванша.
Соотечественник Монтегю Эрнест Кёрдеруа оценивает перспективу прихода русских совершенно иначе: в своем памфлете «Ура!!! или Революция от казаков» (1854) он, вдохновленный работами Герцена, пророчит, что русская армия, воплощение здорового социального духа, свободная от «гнилого духа Запада», стремления к наживе и узурпаторству, войдет в Европу и очистит ее от «скверны западной культуры». После этого в Европе, разумеется, воцарится социализм.
5.
В пореволюционный период новую актуальность приобретает дискуссия о будущем Европы и России. Существенное влияние на ее развитие оказали взгляды барона фон Гакстгаузена, прусского государственного советника и специалиста по аграрному законодательству, посетившего Российскую империю в 1843—1844 годах. Он первым знакомит европейский мир, равно как и образованную часть русского общества, с русской общиной («миром»), которая становится предметом пристального внимания не только русских западников и славянофилов, народников и марксистов, но и самих основателей марксизма. Одним из тех, кто подхватил идею русского «мира», усмотрев в нем черты особой религиозной нравственности, был Александр Герцен. При этом научный труд известного правоведа Бориса Чичерина (1856), справедливо утверждавшего, что корни происхождения русского «мира» не в коммунистических склонностях, будто бы изначально присущим русскому народу, а в специфике фискальной политики Российского государства, не был принят во внимание и надолго остался забытым. Герцен, менее всего интересовавшийся научной стороной вопроса, был озабочен созданием мифа о «русском человеке», крестьянине, который должен заменить обанкротившийся в 1848 году пролетариат на исторической сцене и повести мир к социализму. Именно попытка вытеснить «пророческую» историософию архаизированным мифом вызвала столь острую неприязнь к «панславянскому беллетристу» со стороны Маркса и Энгельса. Вообще в сознании европейцев не вполне внятное и плохо очерченное понятие «панславизм» выступало как идеологически враждебное, так как ассоциировалось с намерением обновить, или «омолодить» Европу извне с помощью российского деспотизма, «русского человека», «славянского» влияния и т. п. Особое раздражение панславистская теория вызывала у социалистов, в чьем представлении главным историческим «героем» был, разумеется, европейский пролетариат.
Позиция Гакстгаузена, также далекая от научности, оказалась весьма значима для возникшей полемики. Русские, утверждает он, несомненно европейский народ, что же касается панславизма, то это не более как идеологическая шумиха, а мечтания славянофилов беспочвенны, поскольку «культура — это древо познания, и тот, кто вкусил его плода, никогда не сможет вернуться к чистым нравам древних народов». Да и стремление России к мировому господству сильно преувеличено, ведь она прекратила свои завоевания даже в Азии. По мнению консервативного немецкого наблюдателя, презиравшего всякую идеологию и не верившего в возможность искусственно направлять движущие силы истории, «община» составляет основу русского социального порядка, препятствующую образованию пролетарского класса и в конечном итоге продолжению революции. При этом Гакстгаузен был достаточно проницателен, чтобы заметить очевидное: общинный строй тормозит развитие сельского хозяйства, а крепостное право нетерпимо. Однако революция 1848 года отодвинула эти недостатки на задний план: Гакстгаузен счел, что политическая ценность данного социального института явно перевешивает. Если до революции Гакстгаузен довольно скептически оценивал возможное будущее русской сельской коммуны, то теперь он всячески ратует за ее сохранение, противопоставляя ее органический патриархальный демократизм атомарному демократизму западного общества.
Итак, 1848 год вызвал к жизни два «противонаправленных» мифа о русском крестьянине: страх перед новыми потрясениями заставлял видеть в нем гаранта мирного развития общества; разочарование, вызванное поражением революции, порождало представление о крестьянстве как движущей революционной силе. Сравнивая две концепции, Гро признает теорию консерватора Гакстгаузена, уповающего на благотворное влияние исконных европейских общественных сил (не забудем, что для прусского барона русские европейцы), более последовательной, чем конструкция прогрессиста Герцена, мечтающего о разжигании новой революции с помощью того же мифологизированного архаического общественного класса.
Соотечественник Гастгаузена профессор истории Якоб Филипп Фальмерайер, напротив, видел в славянах губителей Европы, «прирожденных врагов немецкого народа». Русским глубоко чужды такие исконные качества немцев, как благочестие, рыцарский дух и уважение к отдельной личности. Противоборство Запада и Востока — изначально и неустранимо, как борьба света с тьмой. Сила славян — в сплоченности, в «религиозной идее», которая в их понимании требует свергнуть «тиранию разума», между тем как Европа, при всей ее гордой непримиримости, неоднородна и донельзя измучена внутренними конфликтами. Если западная государственность изначально строилась рядом с церковной структурой, пишет он, то восточная цивилизация основана на слиянии государства и церкви, причем главными носителями идеи их нераздельности являются именно русские (по Фальмерайеру, генетически восходящие к грекам). Залог силы и грядущего мирового господства России Фальмерайер усматривал помимо ее выгодного географического расположения в приверженности к единой максиме: человек должен терпеть и страдать, тогда он сможет навязать миру свою волю в качестве закона. Дихотомический стиль мышления заставлял немецкого профессора антиисторически трактовать всю европейскую историю как борьбу полярных противоположностей: Фальмерайер признает в современной ему Западной Европе лишь две активно противостоящие друг другу силы: революцию и церковь. Чью же сторону, спрашивает он, следует принять в этой ситуации? И отвечает: ни в коем случае не сторону «властолюбивой церкви», чья конечная цель та же, что у «византийско-русских» племен: подавить всякую свободную духовную деятельность и достичь мирового господства. Однако безусловно принять сторону революции ученый не решался: «Конец противоборства наихудшего с наилучшим, — писал он, — будет означать окончание нашего земного бытия». Над Европой нависли три грозные опасности: бич церкви, голодный демос и русский колосс. Чтобы избежать «унизительного ярма византийского скифства», Запад должен немедленно объединиться.
Значительное влияние Гакстгаузена и Фальмерайера испытал немецкий политический философ Аурелио Буддеус, придававший борьбе между Востоком и Западом эсхатологическое измерение. Буддеус полагал, что решающее слово в споре Запада с Востоком, и прежде всего с Россией, принадлежит Германии. В своем исследовании «Россия и современность» (1851) он выразил сомнение в том, что России непременно суждено достигнуть мирового господства. Возвышение этой страны стало возможным благодаря специфической слабости Европы, которую то и дело сотрясают революции. Отсюда — необходимость кропотливой работы по установлению европейского баланса, в котором должны быть учтены не только интересы династий, но и права народов. Что касается России, то главный принцип ее внешней политики, экспансия, есть прямое следствие ее политики внутренней, которая требует вдумчивого изучения. Одним из основных источников информации о России для Буддеуса стало сочинение Гакстгаузена.
Безграничный российский абсолютизм пытается драконовскими мерами обуздать хаос внутри собственного государства и делает это с непревзойденным мастерством, подавляя духовные устремления миллионов своих подданных, однако помимо воли властителей существует природный ход вещей и неумолимый закон истории: косность и застой сменяются прогрессом и развитием. В стране накопилось множество кричащих противоречий, она стоит на пороге социального взрыва. Единственным по-настоящему своеобразным социальным организмом, сформированным в России, является крестьянская община («мир»), ее разрушение после отмены крепостного права повлечет за собой разорение дворянства и разрастание нового класса пролетариата, причем духовная нищета, на которую русское правительство обрекло крепостных крестьян, приведет к катастрофическим последствиям вполне материального свойства. Анализ политической ситуации приводит Буддеуса к такому прогнозу: будущее Европы зависит от ее решимости в предстоящей борьбе не только за собственное существование, но и за нравственную победу; России же не удастся избежать революции.
Густав Дицель в книге «Германия и западная цивилизация» (1852), как и большинство его современников, задается вопросом: куда шагает Европа — навстречу смерти или новой жизни? Дальнейшая судьба Европы, считает Дицель, напрямую зависит от единства немецкой нации; если Германия не найдет в себе сил для объединения, это откроет путь для российской гегемонии в Европе, что равносильно катастрофе, так как у русских «от природы отсутствует способность к развитию», посему они не в состоянии «принять культуру из рук гибнущих народов и усвоить ее». Русские — это «полудикий народ», «лишенный нравственности». Немецкая ментальность, воплощающая принцип индивидуализма, принципиально противостоит русской, «поглощающей» всякую индивидуальность. Все попытки личностного развития сводятся на нет коммунизмом, лежащим в основе русской жизни. Первым революционером в России был Петр I. Если современные русские революционеры возьмут его в пример, произойдет нечто гораздо худшее, чем в конце XVIII века во Франции. Между тем в России, этой азиатской стране, каждый человек потенциальный революционер, поскольку других способов для выражения протеста у него нет. Российская революция увенчается «абсолютным деспотизмом», поэтому революционная Россия представляет для Европы гораздо большую опасность, нежели Россия дворянская.
Либеральный историк Георг Готфрид Гервинус, труды которого проникнуты пафосом прогресса, исключает саму возможность «гибели Европы». Несмотря на враждебное чувство, которое питают к ней славянские племена, он не находит возможным говорить о русской угрозе. Для него противоречие между Востоком и Западом сводится к борьбе двух типов государственности: одна враждебна к собственному народу, другая олицетворяет свободу; судьба континента зависит от выбора самих народов. В благополучном исходе этой борьбы ученый не сомневается: живущее в людях стремление к свободе непременно должно взять верх.
Ответ на «реплику» Гервинуса в дискуссии о будущем Европы поступил из города, находившегося на крайнем востоке тогдашней Германии. Пауль Фолькмут, профессор из Позена (Познани), в работе «Гервинус и будущее славян» (1853) разрабатывает свою историософию с опорой на четырехстадиальную историческую концепцию Гегеля. Падением Рима отмечено начало третьей, современной стадии, на которой вечный антагонизм духа и природы реализуется в форме борьбы между светской и духовной властью, что, в свою очередь, позволяет глубже понять радикальное различие между отношением восточной и западной церквей к государству в Средние века и Новое время. Если истории, проходящей через эту стадию, не суждено в третий раз остаться «безрезультатной», должно произойти воссоединение обеих церквей. В Европе, однако, нынешнее развитие демократии идет рука об руку с ростом безверия, поэтому примирение церквей совершится под эгидой славянства, склонного к монархической форме правления. При завершении каждого из четырех исторических циклов демократия, по Гегелю, неизбежно сменяется монархией, которая на сей раз обернется всемирной славянской гегемонией. Если внимательно присмотреться к историческим спекуляциям католического консерватора и — не забудем, — европейца Фолькмута, пророчащего гибель Европы, все глубже тонущей в демократии и атеизме, можно заключить, что четырехтактная гегелевская схема понадобилась ему затем, чтобы превратить грядущую в конце третьего цикла вселенскую монархию славян в промежуточный момент истории. Иначе трудно объяснить его непоследовательность: ведь, исходя из гегельянской логики, вселенская монархия должна была бы примирить в себе противодействующие силы и тем самым лишить историю дальнейшего импульса к развитию.
В стане западноевропейских младогегельянцев не было единодушия относительно будущего Европы и России. Важную роль здесь сыграла полемика с Герценом, в результате которой складывается новое представление о судьбе Европы. Так, Мозес Тесс упрекает Герцена в невосприимчивости к динамике истории, связывая последнюю прежде всего с экономикой. Эту черту русского писателя Гесс объясняет его чуждостью Европе и принадлежностью к «северо-восточному» народу, которому, как свидетельствует, в частности, герценовское же описание русского «мира», больше свойственна философская созерцательность. Отсюда идеологизм Герцена и его «славянские иллюзии». Между тем заря нового мира («свет севера»), которую пророчит Герцен, если и наступит, то обернется вечной ночью. Европейская революция, по мнению Гесса, сама несет в себе зерна умиротворения; если же Европа не сможет снять классовые и расовые противоречия своими силами, тем более это не удастся славянам. Альтернативой европейскому социализму является гибель Европы.
И Гесс, и другой заметный младогегельянец Арнольд Руге идентифицируют Европу как романо-германскую по преимуществу, и оба исключают русский культурно-исторический элемент из процесса ее развития и формирования: первый по причине экономической иммобильности России, второй — потому что ей глубоко чужды принципы индивидуализма и политической эмансипации, которыми искони живет Запад.
Бруно Бауэр, напротив, предрекает, если не констатирует, конец европейской истории, культуры и христианства: в Европе окончательно победила буржуазия, неустойчивый и разрушительный социальный элемент. Прогноз близящейся гибели Европы звучит апокалиптически, однако гегельянство Бауэра побуждает его к поиску возможных путей продолжения мирового развития. Не в последнюю очередь под влиянием Гакстгаузена и Герцена он разрабатывает концепцию нового переселения народов, в которой решающая роль нового, «молодого» народа, долженствующего спасти Европу, отводится России.
В мировоззрении Карла Маркса и Фридриха Энгельса Россия занимает периферийное место, и едва ли оценка ее этими авторами помогает прояснить их отношение к европейским событиям и Европе как таковой, поэтому, исходя из общей концепции своей книги, Гро уделяет им относительно мало внимания. В трудах этих авторов Россия выступает как реакционная сила во многом из-за своего «крестьянского» характера. Россия интересует их в первую очередь в связи с вопросом, когда и в какой форме там произойдет революция. Энгельс — теоретик и публицист — видел свою задачу в том, чтобы разоблачить «опасных европейских реакционеров» вроде Бруно Бауэра и опровергнуть панславянский миф Герцена. По Марксу и Энгельсу, исполнить исторический приговор буржуазной Европе призван пролетариат, поэтому «славянское вторжение» могло бы лишь затормозить прогресс, а то и вовсе его остановить.
6.
На исходе XIX века, когда непосредственная угроза революции в Европе стала сходить на нет, интерес к России как «спасительнице Европы» тоже начал угасать. Этому способствовали также начавшийся рост национальных движений и бурная индустриализация. Новая эпоха ставила перед европейцами так много новых задач, требовала столь больших затрат энергии, что вопросы рефлексии сами собой отошли на второй план: Европа оптимистически осознавала себя двигателем технического прогресса, очагом индустриализации, а крепнувший национализм дробил общеевропейскую духовную проблематику.
Одним из немногих, кто пытался глубже разобраться в сложившейся ситуации, был Константин Франц, призывавший к созданию в Европе мощного государственного образования — под немецким водительством (рефлекс национализма), — которое стало бы третьей силой наряду с Северной Америкой и Россией, второй «мировой державой в полном смысле этого слова». Принципы, на которых строятся две названные державы, по Францу, полярно противоположны: на одном полюсе индивидуализм, свобода и полный отрыв от традиции, на другом автократия и столь же полное оцепенение. Призвание Европы в том, чтобы культивировать свою исконную традицию, проявляя тем самым истинную человечность, ибо только «в жизни животных нет ни прошлого, ни будущего, она целиком протекает в настоящем».
* * *
Первая мировая война оказалась первым шагом к полному изменению структуры и соотношения основных мировых сил: от господствовавшей прежде идеи европейского баланса к дуализму мировых систем. Все попытки спроецировать в будущее довоенные европейские структуры оказались неудачными. Гро называет лишь одного проницательного мыслителя, шведского профессора Рудольфа Кьелена, который накануне войны вышел из привычного круга идей, включив в свои политологические рассуждения и прогнозы китайский, т. е. внеевропейский фактор.
Революция 1917 года внезапно воплотила в жизнь самые смелые построения западных либералов, демократов и социалистов; более того, если на протяжении всего XIX века идеологическая война против России (Востока) велась под лозунгами «свобода против деспотии», «прогресс против косности» и «культура против варварства», то внезапно Восток сам стал олицетворением свободы и прогресса и европейские левые интеллектуалы с надеждой обратили свой взор к России. Для консерваторов же, напротив, Советская Россия стала воплощением всего того, с чем они долгое время боролись. Как бы то ни было, осуществившаяся в России революция лишь углубила противоречия Запада и Востока.
С окончанием же Второй мировой войны, как предсказывали философы и геополитики XIX столетия, Европа стала ареной влияния Америки и России (СССР). Европейско-русское противостояние XIX века окончательно стало достоянием истории, уступив место противостоянию «Запада» и «Востока».
Богдан Горохов
* Dieter Groh. RuBland im Blick Europas. 300 Jahre historische Perspektiven (Россия глазами Европы. Триста лет смены ракурсов). Frankfurt am Main, 1988.
[1] Отрывки из нее были опубликованы в журнале «Дружба народов» (1994, № 2, 3).
[2] Катехон (греч.) — хранитель, держатель.