Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
«Какие у вас в деревне бывают праздники?» — спросили этнографы одну женщину из ульчей, коренных жителей Нижнего Амура. «Поминки», — ответила та, подумав недолго.
...На местном кладбище все спокойно. Не очень прибрано: в этих краях не принято посещать могилы. Считается, что посещать там особо некого: те, кого проводили в последний путь, ушли, и вне времени погребальных церемоний кладбище — такое же безжизненное пространство, как пустая платформа ночного вокзала, где никто не ждет поезда в неурочный час. На фоне старых могил свежие выделяются аккуратностью. Своим оформлением ульчские и нанайские погребения в общих чертах не отличаются от русских, за тем исключением, что русские на могилах своих родственников склонны возводить монументальные памятники, заменяя временные, легкие металлические или деревянные знаки — кресты или пирамидки — постоянными: мраморными, гранитными, тяжелыми. Ульчи и нанайцы к смерти относятся легче, позаимствовав у русских форму надгробных конструкций. Что касается смыслового содержания погребального ритуала, оно остается традиционным, связанным с древним комплексом представлений о жизненной силе и спиритуальных компетенциях шаманов. Первые дни, пока душа покойного еще не ушла в миры богов и духов, а бродит где-то здесь, неподалеку, ее следует поддерживать, кормить. Для этого у могил жгут костры, а на самой могиле устанавливают дощечку, которая ниткой сквозь толщу земли связана с погребенным телом. В дощечке есть отверстие, в которое вставляется прикуренная сигарета. Ветер сигарету «докуривает», струится дымок, мертвому хорошо, живому спокойно.
Правила культа предков
Символическая практика, направленная на поддержание связи живого с мертвым, существует и на русских кладбищах, где ее характеризует тот же символический код: физическое потребление продукта. На могилах родственников в России принято принимать пищу, распивать спиртные напитки и оставлять принесенную с собой еду — вареное яйцо, кусок колбасы, конфеты, печенье. Самый лаконичный поминальный натюрморт — граненый стакан водки, покрытый куском ржаного хлеба, — в чистоте стиля мог бы стать гениальным произведением концептуального искусства, если бы его автором был бы не коллективный разум, а какой-нибудь Энди Уорхол.
В зависимости от традиции каждой конкретной семьи на одних могилах устраивают настоящие пиры, после которых надгробные плиты бывают завалены продуктами, на других ограничиваются рюмкой коньяка и кусочком шоколадки — суть не в количестве, а в качестве. Русская традиция поминовения усопших через еду и питье на кладбище качественно не отличается от древней индоиранской тризны, поминального пира по усопшему, равно как и от праздников плодородия Японии, во время которых в южных районах страны божественные предки маребито приплывают из потусторонней страны нираи, чтобы вкусить вместе с потомками плоды нового урожая, а в северных потомки сами поднимаются в горы, чтобы разделить с нисшедшими к ним богами плоды нового урожая. В обоих случаях устанавливается мировая гармония — живого и мертвого, прошлого и настоящего, посюстороннего и потустороннего, явного и тайного.
Русский человек не назовет поминки праздником, но только потому, что слово «праздник» в русском языке имеет светский или профанный характер, связанный с состоянием праздности, тогда как сакрализованный статус превращает событие в событие — акт отношения к основополагающим законам и силам Бытия. Поэтому похороны и поминки относятся в русской культуре к разряду событий, хотя и печальных, но безусловно торжественных. Совершенно неважно, чем увенчана могила — крестом или звездой: собравшиеся в ее пространстве люди одинаково поминают усопшего предписанным традицией способом, символически разделяя с ним трапезу, самим актом вкушения пищи преодолевая смерть и утверждая жизнь. Жизнь есть жито в животе. Есть вместе с покойником — значит бороться со смертью, преодолевать леденящее разум предчувствие Небытия. Человек есть, пока он ест.
Русские могилы на любом современном кладбище, воспринимаемом в целом как пространство смерти, представляют собой островки жизни и напоминают... дачи. С дачи сюда привезут сирень и цветы, стаканы и тарелки, на которые положат бутерброды для покойника, привезут доски и сколотят стол и скамейку. Правильно похороненный человек умер, но не исчез, он где-то здесь, рядом. Смотрит на живых и радуется их успехам и ухоженности собственной могилы. Ухоженная могила — это правильно. Это не страшно. Могила становится воронкой Небытия и воспринимается как источник некой скверны лишь в том случае, если она неухожена. Ухаживание за могилами, «любовь к отеческим гробам» в буквальном смысле слова — важный этический код русской ментальности, очевидно происходящий от православного почитания мощей. В исламской же традиции, как известно, ходить на кладбища не принято. «Родителей почитать при жизни надо было, мертвых-то поздно почитать, хоть ты на могиле поселись, мертвым все равно, они уже Там», — комментировал так называемый родительский день таксист-магометанин, недовольный перекрытием Волоколамского шоссе по причине массового паломничества на Митинское кладбище Москвы от станции метро «Тушинская» специально организованным муниципальным транспортом.
Тем не менее потусторонний мир в русском культурном коде если и Там, то все же не в запредельной трансцендентности, а где-то здесь, неподалеку. Вспомним Карла Ясперса и его осевое время, в которое родились мировые религии. Тогда произошла институализация конфликта сакрального и профанного, боги отстранились от земных проблем — и потустороннее стало трансцендентным. В России это осевое время так и не наступило, и любая могильная плита есть дверь в потусторонний мир. Русские сказки все через одну — про отношения с мертвецами, и в детских библиотеках они зачитываются до дыр, а так называемый родительский день, который правильнее называть «днем поминовения усопших», по массовости своей и в советское время конкурировал с любой официальной демонстрацией трудящихся. Думается, что разгром православия советской властью не встретил сопротивления со стороны «народа-богоносца», помимо всего прочего, еще и потому, что ритуально сфокусированная в культе мертвых героев доктрина большевиков с могилами и пантеонами в центрах всех городов на практике оказалась куда ближе к народным представлениям о загробном мире с такими близкими и понятными вурдалаками, чем все эти сложности христианской теософии с ее теодицеями, самоограничениями и моральными рефлексиями. Большевизм устранил самоограничения, отменил моральные рефлексии, взял на себя ответственность за грехи и предложил путевку в рай, причем не в конце света и на небе, а в его начале и на земле.
«Вечная слава героям, павшим в боях...» — эта мантра советского культа перекодирует онтологический смысловой акцент в эсхатологический и придает смерти высший смысл сакральной жертвы, в которой личность обретает свободу и достоинство, при жизни недостижимые. В режимном социуме с его тотальным контролем правильная жертвенная смерть рассматривалась в качестве самоценного акта и являлась способом обретения самости. Личность ребенка в процессе социализации вовлекалась в советский эсхатологический культ, начиная с первой инициации — посвящения в пионеры, требовавшего от посвящаемого обещания отдать системе жизнь. Советский эсхатологический культ был средством социализации личности на разных этапах. Клянущиеся отдать жизнь за дело партии третьеклассники вызывали у взрослых умиление, а старшеклассники, правильно социализированные в русле милитаристских ценностей, постоявшие с муляжами автоматов у вечных огней и мемориальных плит с именами погибших героев, добровольно писали рапорт на службу в Афганистан. Готовность, не рассуждая о смыслах «маленьких победоносных войн», принести себя в жертву системе — «вот и вышел человечек», идеальный гражданин тоталитарного государства. Так или иначе, груз-200 в российском обществе производил не гражданский протест, а фольклор, миф, кино с редкими проблесками рефлексии. Как пели на маевках Новосибирского Академгородка: «Чему научат нас афганские гробы? Неужто романтике фронтовых дорог?». В обществе, где человеческая жизнь ценится невысоко, культ мертвых — жизненная необходимость.
Скифо-цыганский загробный стиль
Смысл погребального обряда — «приручение» смерти, конвертация абстрактного предчувствия Небытия в конкретные и, значит, комфортные, этнически детерминированные образы Инобытия. Происходит семиотическая экспансия знаков всех систем жизнеобеспечения «отсюда», из посюстороннего, «туда», в потустороннее. Соответствующим образом этот обряд оформляется в символах жизненных сил и жизненных благ, отражающих представление общества о социальном престиже в культурных кодах классической этнографической триады: пища — жилище — одежда. На могилах следует есть и пить, сама могила должна выглядеть как дом, покойник должен быть определенным образом наряжен, а живые, приходящие его проводить, должны быть одеты в соответствии с траурно-торжественным дресс-кодом. Степень семиотической насыщенности погребальной символики в истории культуры имеет градиент: чем древнее ритуальная практика, тем более буквально и конкретно оформлена могила, и наоборот, модернизм привносит в захоронения изрядную долю условного и абстрактного, поскольку модернизация чего бы то ни было — это всегда увеличение разрыва между означающим и означаемым.
И наоборот, чем древнее культура, тем в большей степени смерть включена в жизнь, тем в большей мере могила напоминает дом, гостиничный номер, а для особо взыскательных клиентов — так и целый пятизвездочный сьют. На кладбищах сибирских городов Красноярска и Новосибирска есть целые кварталы цыганских погребений. Они объединены общим местом расположения — как можно более престижным, то есть на первой линии от дороги, и фамилией Оглы — одной на всех надгробиях, отмеченных исламским полумесяцем. Оглы — имя клана, вписанное советской властью в паспорта в качестве фамилий. Говорят, что люди эти из ассирийских цыган, ну а что до исламского полумесяца — так очевидно, что это не более чем формально-этническая атрибутика, примерно как серп и молот в шаманском костюме или крест на могиле некрещеного русского. Цыгане Оглы переживают смерть как праздник, и этот сектор Заельцовского кладбища города Новосибирска — самый жизнерадостный. Цыганская могила представляет собой бетонную, облицованную мрамором пирамиду высотой примерно от метра до двух с половиной, которую венчает двухметровая мраморная плита с изображением портрета покойного непременно в полный рост. В пространство надгробного изображения включены атрибуты социального статуса усопшего, символы праздничного пира и транспортное средство. Ключевые элементы атрибутики на фотоизображениях — цепи, кольца, серьги, браслеты — могут быть выделены позолотой.
Символы высокого социального статуса отражают время захоронения и местную моду на момент смерти. Покойные изображаются на ростовых портретах в классических костюмах, в кожаных куртках с меховыми воротниками, в спортивной одежде «Адидас». Некоторые стоят у автомобиля или рядом с конем. Многие надгробия украшены сценами пира: виновники торжества восседают за изящными вакхическими столиками с виноградом, фруктами и шампанским. При виде таких «мусульманских» надгробий с изображениями выпивающих под полумесяцем людей любого исламского богослова, вероятно, хватил бы инфаркт. Впрочем, цыгане в своем чувстве прекрасного не ограничиваются атрибутикой одной конфессии. На том же кладбище встречаются монументы, где восседающего под полумесяцем очередного Оглы сопровождают в рай (а куда же еще?) христианские архангелы.
Если мы посмотрим на оформление могил православных цыган на Красноярском кладбище, то разница будет лишь в том, что вместо полумесяца в углу надгробной плиты будет изображен крест, а фоновую картинку райского сада дополнит мост через Енисей, символ Красноярска, тот самый, что на десятирублевой банкноте. Все остальные детали оформления могилы в семиотике пира и славы мира будут аналогичными.
Надгробие на цыганской могиле — это лишь надводная часть айсберга. Самое интересное скрыто под толщей земли, а точнее бетона... Могила успешного цыгана представляет собой бетонный бункер, обставленный, как гостиничный номер, всем необходимым для жизни. Здесь есть бар с вином и коньяком, телевизор, мебель, зеркало, полупрозрачный гроб, иногда с кондиционером, деньги и драгоценности. Внутреннее убранство такой могилы всякому археологу напомнит... скифское погребение. Как и цыгане XX—XXI веков, скифы конца Бронзового века и начала Железного хоронили своих умерших в могилах, напоминавших дома, только погребальными камерами служили не современные бетонные бункеры, а лиственничные срубы. Как и наши современники, скифы обставляли погребальные камеры всеми необходимыми средствами жизнеобеспечения, только вместо коньяка в баре оставляли «напиток бессмертия» сома, по одной из версий приготовлявшийся из галлюциногенных грибов. Пространство погребальной камеры точно так же было устлано коврами, а в захоронении могло присутствовать зеркало. Изображенные на большинстве цыганских памятников низкие столики на ножках, накрытые пиршественной едой, даже внешне — и формой, и размером — напоминают те, что оставляли в могилах скифы. И конечно, и те и другие не мыслили себя без коней, с которыми их и хоронили. На памятниках у современных цыган можно часто видеть автомобили. В отдельных случаях, если масштаб церемонии позволял, могли похоронить усопшего вместе с его «Волгой». Времена меняются, «железный конь идет на смену крестьянской лошадке...» И все-таки конь живой как культурный символ остается любимым и желанным образом и по-прежнему в той или иной степени участвует в оформлении захоронений. Что еще общего у скифских могил с цыганскими? Пожалуй, еще и грабители. Редкий скифский курган дошел до нас неразграбленным, так и могилы цыганских баронов страдали от вторжения мародеров.
Как объяснить такие совпадения в деталях ритуальных практик, пожалуй, не так важно. Константа мировой культуры, мощь самой жизни, пробивающаяся к нам навстречу из древних ли, современных ли могил, покрывает мир облаком смыслов, в котором растворяются как нечто несущественное даже самые научные интерпретации. Тут и культурные универсалии, в которых материализуются проекции фундаментальных когнитивных структур, и культурная непрерывность, органическая принадлежность цыган к древним индоевропейским культурам. Можно объяснить роль бетона в их погребальных камерах стремлением защититься от грабителей, а можно углубиться в семантическую интерпретацию его, бетона, изолирующей функции, но это будет уже не физический, а сакрально-семантический изолятор. Известно, что наследники зороастрийской традиции, при современном образе жизни не имеющие возможности хоронить своих покойников на «башнях молчания», дабы труп не осквернял священные стихии земли, воды или огня, в XX веке стали хоронить их в бетоне... От цыган — народа, на протяжении тысячелетий сохраняющего себя, свою культуру, свою идентичность в условиях планетарной распыленности, среди инокультурного окружения, чаще агрессивно настроенного, можно ожидать и прямого исторического наследования традиций в неменьшей степени, чем воспроизводства архетипа.
Погребальная обрядность, все, что связано с осмыслением смерти, представляет собой одну из ядерных зон ментальности, устойчивую к изменениям. Оттого и культура в отношении к инокультурным погребениям постулирует и утверждает прежде всего саму себя. Отношение к цыганским погребениям со стороны русского населения Новосибирска и Красноярска, как правило, сдержанно-настороженное, переходящее во враждебное. Случаи осквернения этих могил пока не зафиксированы, но если цыгане приходят к мавзолею родственника и накрывают пиршественный стол, всякий прохожий, вступивший с ними хотя бы в визуальный контакт (пересекся взглядом), может быть приглашен выпить, закусить — помянуть усопшего. Однако им же самим часто приходится слышать оскорбления в свой адрес со стороны экзальтированных русских старушек, обвиняющих их в том, что «цыганские могилы отнимают у русских место под солнцем». И в этом — все традиционные русские комплексы и страдания: простые бедные (и значит, нравственные) русские люди ущемлены богатыми иноземцами, оттеснены от мейнстрима жизни, от дороги, где свет, люди, лес. Вопрос — зачем лежащему в земле покойнику близость к дороге, по которой ходят люди, а главное свет, — можно не задавать: русские к покойникам относятся как к живым. И хотя никакие цыгане, даже все вместе взятые, исторически не ущемляли, не подавляли, не унижали и не уничтожали русский народ так, как это делали его собственные элиты — большие и маленькие начальники, претензии по поводу лучших кладбищенских мест традиционно предъявляются именно цыганам. При том что самое лучшее место на этом же самом кладбище — справа от входа, у ворот, и там спонтанно самоорганизовался пантеон городской элиты. Кроме людей, при жизни заслуживших почет, уважение и посмертное место под солнцем, близость к дороге, свет и лес, в пантеоне покоятся и те, кто это место заслужил принадлежностью к сословию, то есть по праву родства с начальником. Упрекающие мертвого цыгана в том, что его мавзолей отбрасывает тень на могилы простых русских людей, не спрашивают, что успел сделать для города, дабы заслужить себе могилу в престижном углу пантеона, сын бывшего городского главы по фамилии Индинок, трагически погибший подростком, разбившись на мопеде. Сословность справедливости — еще один ментальный код русской этичности, реализуемый посредством этничности: свой барон в отличие от чужого — право имеет.
Симбиоз креста и звезды
«И наши руки-ноги-головы лежат в кустах, и над нами наши дети не ставят креста. Я молчу о звезде, мы не стоим звезды...», — поет время от времени лидер рок-группы «Несчастный случай», и устами певца, сравнивающего крест со звездой, звучит музыка сфер.
Полумесяцы или кресты на цыганских могилах — такая же второстепенная деталь на фоне древнеиранских ритуалов, что и кресты или звезды на русских могилах на фоне тектонических потрясений, выпавших на долю народов в XX веке. Куда важнее то, что в древнейших и, по всей видимости, универсальных погребальных и поминальных ритуальных практиках запечатлены когнитивные константы, сохраняющие общество при разрушении политических, идеологических, религиозных институтов, государств, империй, формаций.
Звезды Кремля рассыпались по могилам Советского Союза так же, как и крест Голгофы — по христианским могилам всего мира, обозначая отношение окраин к центру. Звезда на могиле в конце XX века была таким же знаком, как и звезда на лацкане школьной куртки октябренка — знаком формально пройденного переходного обряда с выхолощенным содержанием таинства. Точно таким же, каким является крест для формально крещеных христиан, либо даже совсем некрещеных «православных», путающих религиозную принадлежность с этнической, а то и вовсе с этическим кодом абстрактного добра. Русские в оформлении могил использовали на протяжении XIX—XXI веков кресты, звезды, снова кресты не потому, что погребенный под ними разделял теософию христианства или марксизма-ленинизма, а потому что было так принято. Желающие иметь на могиле знак не формальный, а осмысленный, в котором отражалась бы уникальность личности, получали возможность обозначить могилу символом профессии, хобби или субкультуры. На могилах врачей вместо звезды можно встретить чашу со змеей, у музыканта в изголовье — лиру, у пилота — самолет, у байкера — мотоцикл, у учителя — раскрытую книгу. У заслуженных деятелей на надгробии перечисляются прижизненные титулы, статусы и состояния, актуальные на том свете ровно настолько, насколько актуален винный бар в могиле цыгана. Богатство в цыганской или скифской могиле, так же как и звезды Героя Советского Союза, несомые на атласных подушках в похоронной процессии, в ритуальном символизме суть одно и то же — субститут всех жизненных сил человека, прожившего жизнь достойно в понимании тех, кто его провожает.
На советских кладбищах звезды, кресты, полумесяцы были не столько знаками партийной или религиозной принадлежности, сколько событийным отношением — отношением к метазнакам сфер универсума, а чаще всего просто знаком поколений. Так в одной атеистической семье без выраженных идеологических предпочтений над могилой прабабушки устанавливают крест, над могилами умерших новорожденных внучек — звезды. В этом нашла воплощение поколенческая детерминанта прошлого и будущего в советской интерпретации: «религия — пережиток прошлого», ее символы — для прабабушки, «коммунизм — это молодость мира», его символы — для новорожденных. Характерно, что в среде коренных народов Сибири и Дальнего Востока эти противоречивые импульсы, исходившие от русских, чутко улавливались, их знаки заимствовались, интерпретировались и адаптировались со свойственным традиционным культурам стремлением к гармонии. Если на русских кладбищах почитаются и кресты, и звезды, а мы русских уважаем, то почему бы нам и не выразить это уважение, объединив оба символа в звездокрест, вырезав его из цельного куска жести?
Симбиоз креста и звезды из единого куска жести, венчающий одну из нанайских могил на берегу Амура, — это ключ к пониманию истинного значения двух главных идеологий утомленной российско-советской империи. Это отражение, условно выражаясь, ритуального формализма или, научно выражаясь, религиозного синкретизма, или, культурно выражаясь, идеологического компромисса, или, популярно выражаясь, банального пофигизма. В результате мы имеем психологический комфорт от нейтрализации дилеммы, вызывающей когнитивный диссонанс.
Нанайское изобретение «звездокрест» так и просится на будущую могилу и лидера современных коммунистов, молящегося в церкви, и церковных иерархов, оправдывающих сталинизм Божиим промыслом. Они вполне заслужили звездокрест уже при жизни.
Смерть, культура, генезис
Если мы обратим внимание на тот факт, что все без исключения религии мира имеют в своем фокусе приручение смерти, все без исключения цивилизации мобилизовались в своих ресурсах вокруг той или иной эсхатологической идеи, — станет очевидной краеугольная роль осмысления смерти в культурогенезе.
Размышления у могилы благородного нанайца или безродного японца, царственного скифа или статусного цыгана помогают выстроить над немыслимыми, то есть не подлежащими осмыслению, безднами небытия мост мысли. Если мы возьмемся подводить знаменатель, пытаясь охарактеризовать одним словом все жизненно важные инстинкты (а не жизненно важных инстинктов в природе не бывает), то любой инстинкт можно обозначить как системообразование. В этом смысле самое абстрактное мышление являет собой инстинкт, лишенный материально-предметной конкретности и, соответственно, факторов сдерживания, ограничивания. Разум, мышление — вот высшая степень реализации жизненных сил, основа эволюции культуры и эволюции видов.
Ученые-этологи добились немалых успехов в изучении когнитивных и коммуникативных способностей высших животных. Наиболее образованными оказались наши ближайшие родственники — шимпанзе, с которыми наш генный набор различается всего на 1,6 %. Шимпанзе охотно учатся разговаривать на языке глухонемых, а также складывать специальные символы в словосочетания и простые предложения. В этом они преуспели настолько, что даже изобретают ругательства.
Одной из таких образованных обезьянок исследователи задали вопрос, где ее котенок. А котенок, который с ней жил и был ее другом, накануне умер. Обезьянка была в депрессии. Она плакала. (Да, обезьяны плачут.) И на этот жестокий вопрос, сформулированный человеком, она выложила из соответствующих символов ответ: «Он ушел. Нельзя вернуться». Животное осознало смерть и сумело выразить это осознание в системе коммуникативных символов, тем самым доказывая, что культура как таковая не есть исключительная прерогатива человека.
Разум формируется в неких когнитивных сверхусилиях — осознать неосознаваемое. Между невообразимым образом Небытия и живописным образом Инобытия существует, словно между электрическими «минусом» и «плюсом», напряжение, ставшее, по всей вероятности, изначальной энергией культурогенеза. Напряжение мысли, возникающее в попытках осмысления смерти, — это ток информационной эволюции если и не всех видов живых существ, то, очевидно, тех, которые способны создавать и использовать системы коммуникативных символов — культуру. Культура не прерогатива человечества как вида, и обезьянка, оплакивающая смерть своего друга-котенка, не менее убедительно доказывает тезис, сформулированный Клиффордом Гирцем, о том, что человек создавал культуру в неменьшей степени, чем культура создавала человека.