Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
«Отечественные записки»: Александр Владимирович, почему вы стали патологоанатомом?
Александр Эдигер[1]: Патанатомия, или, точнее, общая патология, — самая интересная область не только в медицине. Это вообще самая интересная область знания. Я так думаю. А после тридцати лет в патанатомии и семи тысяч вскрытий результат такой: если вы смотрели американский фильм Alien, там есть некий персонаж... Так вот, боюсь, что с так называемой общечеловеческой точки зрения я alien.
Но поверьте, если я приведу вас в секционный зал, поставлю рядом и начну рассказывать обо всем, что вижу — от первого разреза до последнего, — вы тут же обо всем на свете забудете, вам будет бесконечно интересно, вы немедленно избавитесь от ряда заблуждений... Впрочем, последние несколько лет я уже не практикую.
ОЗ: А чем вы занимаетесь сейчас?
А. Э.: Исследовательской работой. Экспериментальной и клинической фармакологией.
ОЗ: Что конкретно вы исследуете?
А. Э.: Несколько направлений. В первую очередь — испытания противоопухолевых препаратов, во вторую — игры с болью.
ОЗ: Что вы называете «играми с болью»? Вы психологический аспект боли имеете в виду?
А. Э.: Ни в коем случае, я имею в виду фундаментальные физиологические аспекты и фармакологию боли и обезболивания. Любая фармакология — это игра, пробы и ошибки. Модель в целом напоминает (это не я придумал) пульс-терапию: дали лекарство — подождали, дали — подождали. Эксперименты с дозами, интервалами, путями введения — это непростая и безумно интересная работа.
ОЗ: Влияет ли как-то на ваше отношение к смерти тот факт, что вы являетесь мастером масонской ложи?
А. Э.: У масонов принято относиться к смерти как к этической категории. Смерть, которая должна произойти, связана с понятием «высокое», она высокоэтична.
Лет десять тому назад в автобиографии я описал свои собственные похороны. Ритуальные, разумеется. Дело было в Израиле в 1993 году. Я проходил искус на третью, мастерскую степень Шотландской ложи. Мастерская степень — это колоссальная честь, она означает твое признание, ты допущен уже практически ко всему. Я выучил урок и примерно представлял, о чем меня будут спрашивать, что мне делать, но вышло нечто невозможное. Неожиданное. Я прихожу в наш уединенный домик — ложа, простите, на кабинку, из которой выглядывают театралы, не похожа. Ложа — это дом. Итак, вхожу, и мне братья с ходу говорят: «Раздевайся!» «Совсем?» «Совсем». Ладно. Меня укладывают на носилки, заворачивают в саван, физиономию закрывают лоскутом и говорят: «А теперь закрой глаза и расслабься». Меня несут, загружают в машину и куда-то везут. Прошло около часа. Везут. Сплю. Думаю. Опять сплю. И вот вынимают меня оттуда бережно — и куда-то погружают. Откидывают мне лоскут с лица, и я вижу, что я... в могиле. Летняя ночь. И я вижу пейзаж: оливы, громадные, чуть ли не двухметрового обхвата. И вокруг могилы — братья — 13 рыцарей с клинками. Они рассказывают мне о смерти, и каждый наносит легкий укол — острием клинка — в лоб, в надглазья, в сердце... Каждый из них говорит со мной о смерти — о госте, о вестнике, о друге. На старом английском. Потом меня опять пеленают, поднимают и везут. Я одеваюсь, мы все в смокингах, у нас торжество — новый мастер инициирован. Передать не могу, что творится, приехали десятки гостей из Англии, из Америки, отовсюду, высоких степеней — ложа была высокого уровня. Белый стол, все замечательно, вино, мясо, тосты, и вдруг мой патрон и друг, досточтимый мастер Кейт Гарднер, говорит:
— А тебе не интересно, где могила-то была? — я, совершенно обалдевший от происходящего, вяло отвечаю:
— Очень интересно, — и получаю немыслимое, невозможное:
— В Гефсиманском саду!
Вот такая история. Оказывается, Великая ложа договорилась с арабской частью Иерусалима — и видел я оливы, которые, возможно, росли еще во времена Спасителя.
ОЗ: Есть ли у масонов специальные посмертные ритуалы? Одинаково ли провожают в последний путь простого масона и «самых посвященных», элиту?
А. Э.: В братстве смерть всех уравнивает. Брат остается братом — в жизни и в смерти. Князь Вяземский, хороня Пушкина, положил в его гроб белую перчатку — попрощался с братом.
ОЗ: Вы как-то определяли отношение масонов к смерти как надрелигиозное. Это такая масонская инновация?
А. Э.: Я осторожно предположу, что любые инновации в отношении к смерти вряд ли возможны, за последние две тысячи лет уже много надумано и наговорено о ней — включая творческую обработку того, что было сказано ранее. Масоны используют, что называется, «избранные места», метатеоретическую комбинацию разных воззрений на смерть. Главная идея состоит в том, что смерть с этической точки зрения хороша, ожидаема. В смерти нет Зла. Да здравствует смерть! Это означает, что в отношении к ней нет ужаса, нет избегания, что вполне логично, учитывая направленность масонства на улучшение себя самого.
ОЗ: Почему важно как-то относиться к смерти и нужно ли это вообще? Большинство людей старается избежать этого отношения в принципе. Человек говорит: «Я еще молодой, зачем мне думать о смерти?» Интересно, что и люди старшего возраста — 50— 60 лет — заявляют: «Нет, я об этом не думаю, я еще собираюсь пожить». Это инфантильный уход от рефлексии на тему смерти?
А. Э.: Нет, здесь нет инфантилизма. Стремление уйти от мыслей о смерти вполне физиологично и нормально. Познаваема ли смерть? Нет, по-видимому.
Один мой знакомый психолог сказал мне: «Ты купаешься в смерти». «Только поэтому я и живу», — ответил я. Чрезвычайно интересно жить, когда ты поглощен изучением смерти. Мы живем антитезами, и вот эта антитеза просто восхитительна. Роза пахнет, и она покрыта капельками росы, и она совершенно особенная после того, как ты, например, вскрыл двенадцать трупов в течение дня.
Про смерть можно говорить бесконечно. Смерть, кроме всего прочего, — это потрясающий материал для познания жизни. Смерть — это есть результат массы биологических процессов, которые не могут быть познаны без познания финального результата. Отматывая пленку назад по времени или по последовательности событий, патологоанатом может рассказать о человеке почти все.
ОЗ: Существует ли в этом определенная эстетика? Эстетика смерти для вас лично?
А. Э.: Эстетика смерти? Сложно. Я глубоко убежден в том, что эстетизация смерти или, вернее, поиск эстетики смерти — это защитная реакция. Никто из людей так называемого цивилизованного мира с наличием смерти, с ее соседством, с ее обыденностью примириться не может. Смерть — это факт, или понятие, к которому ни один человек не может относиться безразлично. У человека всегда будет какая-то реакция на мысль о собственной смерти. Это может быть реакция вытеснения, это может быть реакция Вальсингама в пушкинском «Пире во время чумы»... («Хвала тебе, чума!»). Реакция и отношение влекут за собой действия, иногда превращающиеся в ритуалы. Игры со смертью. Здесь возникает эстетика. Попытки эстетизировать смерть неизбежны и, по-видимому, естественны. Большая часть этих попыток базируется на непонимании, смешанном со страхом. Эти две вещи — непонимание и страх — друг друга хорошо питают.
Смерть — это существенный компонент культуры, причем культуры повседневной, постоянный и пронизывающий всю нашу жизнь. В первую очередь выработкой отношения к смерти призвана заниматься религия. Но даже когда и если религия создает парадигму некоего отношения личности к смерти как концепта, общество все равно так или иначе вынуждено адаптировать себя к идее смертности обыденной, к ежедневной, непременной статистической убыли своих членов.
То, что происходит в современном обществе в отношениях со смертью, здесь и сейчас, на мой взгляд, — нечто парадоксальное и странное. Эта нелепая ситуация в отношениях со смертью, на мой взгляд, возможна как раз сейчас, когда личная свобода является доминантой, абсолютной ценностью. Это ценность, от которой никто сейчас не рискует отъесть даже малюсенькую часть. Между тем у человека с реализованной личной свободой гораздо больше шансов умереть, чем у человека, стиснутого некими рамками. Свобода сегодня зиждется на потреблении. У гуляющего «в центре» москвича, который может объесться омарами или влить в себя несколько литров двадцатилетнего виски, шансов умереть ровно от этого (то есть в результате реализации возможностей потребления) гораздо больше, чем у скромно питающегося рабочего в Замкадье. Мы сегодня говорим о свободе не как о романтическом постулате, а как о реализуемых возможностях, включая возможности самоповреждения.
ОЗ: Получается любопытно. В архаическом мире, отчасти в мире людей, живущих по принуждению, смерть, по выражению Галена, — это часть жизни. Есть жизнь, и есть ее логическая часть — смерть. Как мы сейчас знаем, апоптоз начинается довольно рано. А сейчас смерть — это не часть жизни, а часть свободы.
А. Э.: Пожалуй, да. Такова эволюция наших отношений со смертью: смерть как часть свободы. В этой связи очень важны отношение к суициду и отношение к эвтаназии. Я несколько лет тому назад стал одним из соавторов законопроекта по эвтаназии в России.
ОЗ: И что вы думаете про эвтаназию?
А. Э.: Я глубоко убежден в том, что это абсолютно неотъемлемое право человека.
ОЗ: Но закон об эвтаназии вряд ли будет принят?
А. Э.: Такова политическая ситуация. Принятие подобных законов в современной России невозможно. Нынешняя Россия — это страна, находящаяся под мощным клерикальным влиянием, причем я имею в виду не только православие, но и другие конфессии.
Сегодня мы — ввиду большой социальной и религиозной пестроты и в силу отсутствия традиции договариваться — просто не сможем выработать взгляд на смерть, приемлемый для абсолютного большинства людей. Лично я считаю, что право на эвтаназию является неотъемлемым правом человека, что в ряде медицинских ситуаций он нуждается в помощи — именно в этом виде помощи.
Перед ликом смерти все равны. Увы, в большинстве случаев мы умираем точно так же, как умирали наши предки. В муках, мучая заодно родных, крайне неэстетично, крайне не вовремя. Что может быть лучше внезапной смерти?
ОЗ: Самая главная проблема у нас оформляется так: что называется «прекращением терминального состояния», где граница того, что называется assisted death? И кто определяет эту границу?
А. Э.: Для прекращения терминального состояния есть два способа: первый — это ввести нечто активное, прекращающее жизнь, а второе — отключить системы жизнеобеспечения. По поводу второго был у меня однажды показательный диалог с диаконом Андреем Кураевым на радио Би-би-си. Г-н Кураев начал рассуждать в привычном духе: если выключить аппарат жизнеобеспечения, то это называется «эвтаназией». Это распространенное мнение многих людей, незнакомых с проблемой. Само слово «эвтаназия» обозначает «хорошая смерть». А если терминальному больному просто отключить аппарат, то во многих случаях он будет умирать неделю, и это будут крестные муки, возможно, в комбинации с ощущениями Жанны д'Арк. Ни о какой достойной смерти, безболезненной, без мук, в данном случае речь не идет. Речь в данном случае идет о том, что у пациента начинают постепенно падать жизненные показатели, а врачи, благословленные священниками, просто перестают его лечить. С этической точки зрения это полный бред, созерцательное палачество. Альтернатива этому — активная эвтаназия строго как исполнение личной воли больного при врачебном вердикте-прогнозе. В таком контексте, по-моему, трудно не признать, что эвтаназия — это важнейшая возможность реализации личной свободы.
ОЗ: Это все хорошо с точки зрения нейтральной социальной этики. Но понятно, что для религиозного человека или человека, имеющего хотя бы квазирелигиозные убеждения, у этой личной свободы есть очень серьезные ограничители в виде религиозных постулатов, норм и т. д. В результате примерно понятно, что хочет сказать Кураев. Он имеет в виду следующее. Если человек сказал: «Буду помирать, отключайте», он нарушает Божий промысел, совершает грех (само)убийства. А в тех случаях, когда он этого не сказал, то получается, что этот грех совершает за него врач. Тут, конечно, есть некоторая проблема.
А. Э.: Для людей церкви это вполне ожидаемо, они основываются на догматах. И при малейшей попытке дискуссии на эту тему они вынуждены жестко их придерживаться. При этом неизбежно всплывают однотипные вопросы. Пример: в христианстве есть понятие промысла Божия. Означает ли это, что гнойный перитонит — это промысел Божий? И надо ли мне с перитонитом в таком случае бороться? Означает ли, что любое страдание — болезнь, симптом, травма — промысел Божий? Что любой борющийся с этим промыслом аморален и безбожен? Ведь тогда получается, что любая попытка врачебного вмешательства нарушает Божественный замысел. Это полное безумие, полное, но в проблему никто и не пытается вникнуть по-настоящему. Представьте себе, что вы попадаете с болью в животе в больницу. И Бог (или Божий промысел) внезапно сосредотачивается на кончиках пальцев ординатора, который пальпирует ваш живот. Если он чего-то недопальпирует и при этом недодумает — ваша жизнь кончена: пропущенный перитонит — это фатально. Или, напротив, испугается и залезет ножом в нейтральный живот — тоже будет очень плохо. Если всерьез говорить о руках щупающего ваш живот маленького ординатора как инструменте промысла Божия, то для меня это уровень обсуждения, куда лезть бессмысленно, — я просто слаб.
ОЗ: Да, тут не договоришься.
А. Э.: Не договоришься — это мягко сказано... Впрочем, не исключено, что любая система догматов лучше, чем ее отсутствие.
ОЗ: Существует большая культурная тема: смерть — это рождение наоборот.
А. Э.: Это крайне интересная тема. Известно, что когда ты приближаешься к моменту смерти, природа немного помогает, что ли, человеку. Ему становится легче. Наступает предагональное состояние, особенно часто это бывает у кардиальных больных или у тех же терминальных раковых больных. Бывает, что в какой-то момент наступает реальное облегчение страданий. Например, при раке головки поджелудочной железы. Там ведь не просто боль, а боль в комбинации со рвотой, желтухой и страшным зудом по всему телу. Это кошмар, тут одним морфином не обойдешься. Опиаты, тот же морфин, в этом случае малопригодны — трудно снять рвоту препаратом, который сам по себе вызывает рвоту. Нужно отключать сознание и держать человека на управляемом дыхании. Это нереально, никакой хоспис не может себе этого позволить. Обычно при выводе из этого состояния больные, проснувшись, живут очень недолго и в муках. Но вот примерно часов за шесть до смерти зуд и боль вдруг проходят, это называется самоподготовка к смерти.
ОЗ: Это механизм, заложенный в самом организме для таких терминальных состояний?
А. Э.: Так называемое состояние здоровья состоит из огромного количества так называемых доминант. А тут эти доминанты затухают и исчезают. Происходит центральное автообезболивание. Такие больные редко бывают благостными, потому что симптомы никогда все не уходят полностью. Но наступает безразличие — от чудовищной усталости. Можно даже сказать, что хороший умирающий раковый больной — очень уставший. Забываясь сном, он ждет своего последнего сна. Я бесконечно уважаю врачей, работающих в хосписах, я имел честь быть знакомым с Верой Миллионщиковой, руководителем Первого московского хосписа, и никогда не забуду ее фразу: «Мы — акушеры, только — с этого света на тот». То, что они делают, — это акушерство без изъятий, где очень много ритуалов, очень много этики, психологии и многого другого. Еще аспект: есть умирание, и есть смерть. Мы боимся и того и другого.
ОЗ: Мы боимся боли и страдания.
А. Э.: Боль состоит из двух компонентов: из боли как таковой и страха перед ней. Это означает, что максимум знаний о боли сулит снятие, в некоторой степени, страха перед ней и означает частичное, а возможно, и полное обезболивание. Пример — ваш покорный слуга. Я не принимаю анальгетики. Много лет. У меня меньше боли, чем у большинства людей. Боль проходит, если к ней обратиться и сказать ей: «Боль, ты не зло».
ОЗ: Как и когда воспитывать отношение к смерти у детей, и надо ли?
А. Э.: Отношение к смерти является одним из краеугольных камней отношения к жизни. Поэтому воспитывать его, создав систему взглядов на смерть, нужно как можно раньше. Если ребенку нужно знать, что жизнь ценна, прекрасна, настоящий Божий дар, то столь же понятийно равноценным для него должно быть все, что связано со смертью. Нет ли тут опасности, что ребенок в этой ситуации из детского любопытства попытается познать смерть? Думаю, что этого бояться не стоит — как маловероятного. Ребенок как никто другой вытесняет из своего сознания смерть, это нормально. Теоретически дети действительно дальше от смерти, нежели пожилые взрослые. Но, тем не менее, отношение к смерти необходимо и ребенку. Потому что это некая важная сторона отношения к жизни. И не только к человеческой. Убить птичку или задавить котенка — это поступки, сопоставимые с детскими убийствами, о которых сейчас много говорят.
ОЗ: Да, но мы наблюдаем, что человек растет и вступает в какой-то этап, как правило, это подростковый возраст, когда он начинает экспериментировать с болью, со смертью.
А. Э.: Это уже вопрос взаимоотношений взрослых, родителей с детьми или с подростками. Если вы отодвинете начало осмысления феномена смерти детьми и подростками на более поздний период, то вас могут ждать чудовищные сюрпризы. Потому что познание смерти, как и секса, как и вообще всего, произошедшее без вашего внимания, участия и помощи, может катастрофически сказаться на будущем ребенка.
ОЗ: С другой стороны, родитель не может во всем участвовать, у ребенка должен быть собственный опыт.
А. Э.: Собственный опыт должен быть, но есть масса вещей, которые вы должны контролировать. Я полагаю, что смерть и жизнь — это два понятия, которые вряд ли можно давать детям в одинаковых объемах, но давать их придется. Не стоит забывать о незрелости нашего общества, да и всего человечества в целом. Нынешняя массовая культура пронизана смертью и насилием. Возьмите хоть образы ужаса в мультиках и массе фильмов. Если всмотреться в видеоряд, мы увидим, что зарисовки 10—30-летней давности — это образы страха, почерпнутые из измененного сознания психотиков или галлюцинирующих людей. Там есть образ смерти без прикрас, в тех видах, в каких ее рисовали психические больные. Баба Яга, кстати, это не злая старуха в лесу, а просто смерть, таково первичное значение образа Бабы Яги в языческой мифологии. Обратите внимание, как она эволюционировала, во что она превратилась. Над ней начали посмеиваться. Хеллоуин и дурацкие маскарадные костюмы — это попытки как-то адаптироваться к наличию смерти, сосуществовать с ее образом. Готы, эмо — то же самое.
ОЗ: Как вы относитесь к идее бессмертия? Сейчас группа так называемых трансгуманистов работает над изобретением лекарства от смерти.
А. Э.: Это или очень испуганные, или очень лицемерные люди. Есть еще явление пострашнее — креоника, замораживание мозгов или трупов в целом — великолепный способ отъема денег у населения. Юридически безупречный вдобавок. По поводу отношения к мертвому телу я исповедую очень простой подход: мертвое тело — это постбиологический материал, от которого надо избавиться. Слово «хоронить» этимологически означает куда-то прятать, с глаз долой. Все связанное с современным производством человеческих мумий, что, в сущности, есть разновидность деятельности, извините за выражение, таксидермистов, то есть чучельников, — непристойно.