Зализняк Анна А., Левонтина И. Б., Шмелев А. Д. Ключевые идеи русской языковой картины мира: Сборник статей. М.: Языки русской культуры, 2005. 544 с.

О «загадочной русской душе» пишут много, порой талантливо, но, в силу неизбежной проблематичности инструментального анализа души, по большей части бездоказательно. Авторы рецензируемой книги в вводном разделе предупреждают: «никаких выводов относительно свойств “русской души”, “русского национального характера” и т. п. мы не делаем» (с. 13). Они ставят себе другую задачу: «обнаружить те представления о мире, стереотипы поведения и психических реакций, которые русский язык навязывает говорящему на нем, т. е. заставляет видеть мир, думать и чувствовать именно так, а не иначе». Задачу свою они решают достаточно успешно, и как раз поэтому их книга может сослужить хорошую службу этнопсихологам: интересующиеся загадками «русской души» впервые получают столь обширный и вполне объективный материал для дальнейших размышлений.

К числу важнейших сквозных мотивов русской языковой картины мира авторы относят следующие: идея непредсказуемости мира; убежденность, что в любом деле главная трудность — мобилизовать свои внутренние ресурсы, собраться; представление о том, что для внутреннего комфорта человеку необходимо большое обжитое пространство снаружи; внимание к нюансам человеческих отношений; идея справедливости; оппозиция «высокое — низкое»; идея, что хорошо, когда другие люди знают, что человек чувствует; идея, что действовать из соображений практической выгоды, — плохо. Эти и менее значительные (но тоже важные) мотивы иллюстрируются огромным материалом: указатель слов, в той или иной степе - ни рассмотренных в книге, занимает почти 12 страниц.

Книга имеет подзаголовок «сборник статей», и действительно, большинство из тридцати с лишним вошедших в нее текстов ранее публиковались как самостоятельные статьи в специализированных языковедческих журналах и сборниках, изданных в Москве, Петербурге, в других городах России и зарубежья. Но от обычных сборников ее отличает безоговорочное идейное единство авторов; не удивительно, что чуть ли не половина текстов написана в соавторстве (втроем или вдвоем — во всех возможных комбинациях).

Без преувеличения можно констатировать, что за последние 10—15 лет оформилось новое исследовательское направление — Московская школа этнолингвистики, и авторы книги образуют ее ядро. Во многих отношениях это направление развивает идеи Анны Вежбицкой, занимающейся исследованием лингвоспецифичных (т. е. ключе - вых для соответствующей языковой картины мира) слов разных языков, включая и русский. Работы Вежбицкой о языковых проявлениях этнической специфики мировосприятия доступны отечественному читателю1, но авторы рецензируемой книги поступили совершенно правильно, повторив публикацию ее недавней статьи «Русские культурные скрипты и их отражение в языке» в приложении к своему сборнику; текст Веж- бицкой снабжен обширным комментарием А. Д. Шмелева, что позволяет внимательному читателю сформировать собственное мнение о   сходстве и различиях подходов к языковой материи, практикуемых Вежбицкой и ее московскими последователями.

Как пишут авторы рецензируемой книги, «тонкие наблюдения А. Вежбицкой могут быть в ряде моментов уточнены и дополнены» (с. 292), — такого рода уточнения идополнения разбросаны по всей книге. Поскольку специфика русского словаря выявляется в сопоставлении со сходными понятиями других языков, поправки иногда приходится вносить и в то, как Вежбицка интерпретирует данные других языков (ср., например, разбор русских гордость/гордыня/смирение в сравнении с фр. fierte/orgueil/humilite и англ. pride/ humility в разделе «Плюрализм этических систем в свете языковых данных», с. 398—409). Такого рода мелкие уточнения, разумеется, неизбежны: прогресс в науке в том и состоит, что первоначальные наблюдения общего характера сменяются все более детальными, это позволяет конкретизировать интерпретацию и получить более объективное знание о сути явления. Авторы рецензируемой работы имеют то преимущество, что русский язык для них родной, Вежбицкая же в суждениях о тонкостях русского узуса полагается на собственную языковую компетенцию и порой ошибается2. В том, что касается ее подхода к семантическому анализу культурных концептов, некоторое упрощение фактов конкретных языков, видимо, методологически неизбежно: она видит свою задачу в том, чтобы дать сопоставимые описания культурно значимых единиц любых языков, поэтому центральное место в ее концепции отводится некоему универсально применимому метаязыку, на котором и создаются все толкования. Авторы рецензируемой книги вполне осознанно не ставят себе такой задачи: «Проигрывая в универсальности, мы получаем возможность отразить в описании то, что оказывается принципиально невыразимым на гестественном семантическом метаязыке“, в том числе и те семантические нюансы, которые... [уВежбицкой] признаются принципиально недоступными семантическому описанию» (с. 502).

Встает вопрос: велик ли «проигрыш в универсальности», если толкование лингвоспецифичной лексики дается по-русски? Ответ на него зависит от того, насколько универсальны единицы метаязыка. Приложенная к сборнику статья Вежбицкой содержит «таблицу универсальных понятий», где приведены, например, местоимения я, ты, кто- то, что-то, прилагательные хороший, плохой, большой, маленький, глаголы думать, знать, хотеть, чувствовать, видеть, слышать и т. п. «На языке этих понятий можно что-то объяснить любому человеку, любому папуасу» (с. 470). Так ли? На «любому человеку, любому поляку» — готов согласиться, поскольку свойства польского языка в метаязыке Веж- бицкой заведомо учтены. А в отношении «любого папуаса» все зависит от того, имеются ли аналоги этих понятий в соответствующем языке. Для Вежбицкой чувствовать, знать и видеть — разные понятия, не сводимые одно к другому, а во многих полинезийских языках это нечто нерасчленимое. Так, в авторитетном словаре гавайского языка английские feel (as emotion), know и see переводятся одинаково: ‘ike, а само это слово толкуется как ‘to see, know, feel, greet, recognize, perceive, experience, be aware, understand’3. В статье Вежбицкой при толковании русского слова пошлость использует семантический примитив знать, а при толковании искренности — чувствовать; боюсь, ни поменять их местами, ни заменить на видеть Вежбицка не готова.

Вернусь к основному тексту. Тем, кто не читал работ этого направления, многое из перечисленной выше проблематики книги может показаться неожиданным; скажем, идея справедливости. Казалось бы, она должна относиться к числу ключевых идей в картине мира, порождаемой любым языком. Неужели немцы или американцы против справедливости? Конечно, нет. Однако справедливость во многих культурах отходит на задний план, ее заслоняет законность. Русские же не то чтобы против законности, но приемлют ее в известных пределах. В разделе, названном строчкой из Ходасевича — «За справедливостью пустой» (с. 363—377), авторы прослеживают взаимоотношение справедливости со смежными понятиями в истории русского языка с екатерининских времен. Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» описывает, как помещик приставал к своей крепостной. Прибежал ее муж и стал бить барина; прибежали братья помещика, принялись избивать крестьянина; сбежались деревенские мужики и всех троих бар порешили; убийцы были сосланы в каторжные работы. Радищев возмущается приговором, сочувствует мужикам. В архиве сохранился экземпляр книги с пометками государыни. В этом месте Екатерина на полях написала: «Лапать девок и баб в Российской империи не возбраняется, а убийство карается по закону» — типичное для немки проявление правосознания, уважение к закону. «Отметим, что в этой истории Екатерина воплощает подход, непривычный на русский взгляд, хотя и не лишенный здравого смысла и привлекательности», — пишут авторы (с. 365). Справедливость не одномерна; она непростым образом соотносится не только с законностью, но также с честностью, правдой, милосердием и некоторыми другими понятиями. Русская справедливость эмоциональна, есть даже особое чувство справедливости.

Сейчас довольно много говорится о необходимости развивать правосознание. Может, реформировать русский язык, отменить справедливость, заменить законностью? Но ведь закон по-русски — что дышло. Куда это дышло повернуть — решают наверху, кому положено. А если кто-то «снизу» вспомнит о букве закона, то не только начальство, но и соседи по социальной лестнице осудят того, кто собрался качать права — фразеологизм этот иностранцы понимают с трудом.

В том же году, когда очерк о справедливости был впервые опубликован (2000), его основные положения занятным образом получили подтверждение в практике отечественных законодателей. Депутаты И. Ю. Артемьев, С. А. Попов и В. В. Похмелкин внесли на обсуждение Государственной думы проект Гражданского процессуального кодекса Российской Федерации, где — в полном соответствии с картиной мира, присущей русскому языковому сознанию, — отдали приоритет как раз справедливости. В экспертном заключении на проект кодекса Независимого экспертно-правового совета от 1 февраля 2001 говорилось: «Авторы законопроекта считают принципиальным формулирование новой задачи гражданского судопроизводства. В ст. 2 проекта ГПК РФ к числу таких задач отнесено справедливое и своевременное рассмотрение споров и иных гражданских дел. Однако сформулированная таким образом задача может породить немало вопросов при ее практическом решении. Ведь далеко не каждый закон справедлив. По этой причине возникает резонный вопрос: как в таком случае разрешать гражданское дело, на основании несправедливого закона или сообразуясь с требованиями спра- ведливости?»4 В итоге в самом законе победила законность. Но сколь мало буква закона отражается в правоприменительной практике, известно достаточно хорошо. И все издержки, между прочим, обусловлены нашим общегосударственным языковым сознанием.

В рецензируемой книге многократно говорится об исторической изменчивости картины мира, манифестируемой русским языком, подчеркивается также синхронное многообразие русского языка и, соответственно, картин мира: «Своими особыми картинами мира характеризуются... различные диалекты русского языка, язык фольклора» (с. 457); специфические картины мира формируются «в рамках различных видов речевой деятельности, ориентированных на некую заданную систему ценностей, напр., картину мира советского идеологического языка или картину мира церковного дискурса» (с. 458); эта проблематика в книге затрагивается лишь фрагментарно. Но ведь и литературный язык далеко не так единообразен, как обычно считается.

Указывая, что лингвоспецифичность отдельных слов не обязательно связана с непереводимостью, авторы поясняют: «французское слово flaner в большинстве контекстов хорошо переводится русским словом прогуливаться» (с. 94), однако для носителей русского языка прогулка «не обладает высоким культурным статусом», а для парижанина «фланирование», прогулка — маркированное занятие, это даже «особая философия жизни».

Размышляя над этой рецензией, я открыл другую книгу, начинавшуюся так: «В тысяча девятьсот восьмидесятом году, в июне, я шел по Невскому. Я вышел гулять — я любил в те годы гулять по Невскому...»5 Конечно! В Петербурге принято гулять по Невскому! Гуляют, разумеется, и в Москве: дети — во дворе, подростки и туристы — по Арбату. Где и сколь часто гуляют в двух столицах, я решил проверить в Интернете; Яндекс откликнулся таким количеством найденных сайтов: прогулка /2 Тверская — 115, прогулка /2 Арбат — 139, прогулка /2 «Летний Сад» — 198, прогулка /2 Невский — 877. Значительная часть петербургской выдачи идет за счет упоминаний книги стихов В.Н. Кузнецова «Прогулка по Летнему саду», «Прогулок по Невскому проспекту» М. С. Бурениной, сборника «Прогулки по Невскому проспекту в первой половине XIX века», песни Розенбаума «Прогулка по Невскому», но ведь появление этих заголовков не случайно: прогулка для петербуржца, и в первую очередь именно по Невскому, — культурно значима, а само это слово для петербургского узуса оказывается лингвоспецифичным. Размышляя об этническом самосознании, этнограф из Петербурга А. Н. Анфертьев делает важный и далеко не тривиальный для лингвистов вывод: «Низший уровень этничности присущ даже таким общностям, как ленинградцы (петербуржцы) и москвичи; во всяком случае, нетрудно нащупать разницу между ними хотя бы в лексике, если не в психологии»6.

Есть и другие свидетельства региональных различий в картине мира и средствах ее языковой фиксации. В интереснейшем очерке «Хорошо сидим! (Лексика начала и конца трапезы в русском языке)» авторы указывают, что закуска прежде была характерна для крестьянского стола и соответствовала десерту барского обеда. Сейчас «слово закуска совершенно утратило способность обозначать последнее, сладкое блюдо. Исчезли также приводимые В. И. Далем выразительные слова заедки и верхосытка» (с. 261).

Исчезли ли? В «классическом» литературном языке их в известном смысле и не было. В художественных текстах эти слова встречаются редко, в основном у «языковых маргиналов»; заедки в XIX веке у Никитина и Мельникова-Печерского, в XX — у Ивана Шмелева в «Лете Господнем» и у Шишкова в «Емельяне Пугачеве», верхосытка в литературу проникает, кажется, позднее. Примеры есть у сибиряков А. Е. Новоселова (1884—1918) в «Беловодье» и В. П. Астафьева («Царь-рыба», «Прокляты и убиты», «Ода русскому огороду»). У вологжанина К. И. Коничева (1904—1971) есть рассказ «Верхосытка»; встречается это слово и у его земляка А. А. Цыганова (род. 1955). Появление какого-то слова в беллетристике еще не служит основанием для причисления его к литературному языку, тем более если попадается оно при описании жизни сельской «глубинки». Ни заедки, ни верхосытка не стали достоянием разговорного узуса столиц, поэтому нет их ни в толковых словарях, ни в языковой картине мира жителей Москвы и Петербурга, — и лингвистов, и «рядовых» носителей литературного языка. Но в провинции эти слова живы. Доказательство тому — нередкое появление их в местной периодике. Оба слова используются и в применении к трапезе, и в переносном значении.

«Вечерняя Уфа» одобрительно отзывается о местном летнем кафе: «Фасованные заедки к пиву — сухарики, кальмары, сушеная рыба, чипсы — с недавними сроками выработки» (4.08.05); «Саратовская панорама» дает обзор театрального фестиваля: «Интерпретации классических сказок “Колобок, колобок” (постановка Казанского ТЮЗа) и “Дюймовочка” (Андерсена прочитали по-новому в Астраханском ТЮЗе) подчеркивают в очередной раз, что старые сюжеты очень неохотно поддаются “модернизации” и могут претендовать только на роль “заедки”, а не основного театрального блюда» (2.07.03). Корреспондент красноярской «Сегодняшней газеты» рассказывает, как ходил с ребенком в городской Центральный парк культуры и отдыха: «Мы решили перекусить чипсами-напитками... На верхосытку купили сахарной ваты» (30.05.02); архангельская журналистка В. Н. Румянцева издает свои очерки о земляках отдельной книгой и завершающий раздел называет «На верхосытку» (Я вас люблю. Архангельск, 2002).

Живы и другие варианты завершения русской трапезы, пока вроде бы словарями не фиксировавшиеся. Я с ними познакомился на форуме «Городские диалекты»7, где обсуждается повседневный региональный узус всего русскоязычного пространства. Опять приведу два примера — буквального и переносного употребления. «Съел инфицированного рака, а на засладку — испорченный арбуз», — озаглавливает заметку о недостатках уличной торговли саратовское «Земское обозрение» (8.09.04); газета «Подмосковье-Неделя» (30.06.04) описывает завершение празднества: «На засладку снова вышел Шаганов. Его сингл “Молодежь Подмосковья, нам здесь жить...” зрители пели, дружно обнявшись! »

Питаться не обязательно сладко, есть и такая точка зрения, что прием как простой, так и духовной пищи должен приводить к состоянию гладкости. Вот два свидетельства из Нижнего Новгорода: «[Кот] проходил к своим чашкам и, несмотря на то, что еды в них было наложено солидно, ел строго по норме, а на за- гладку любил топленое молоко» («Нижегородские новости», 17.01.01); «Семь групп из нижегородского рок-подполья провели в лекционном зале Планетария сейшн под девизом “Глоток воздуха” На загладку появился фолковый “Ав- сень”» («АиФ — Н. Новгород»; 23.06.99).

Лексика может оказаться регионально маркированной и по другой причине: устарев в центре, слово остается вполне жизненным на других территориях. В рецензируемой книге говорится: «слово товарка в современном русском литературном языке неупотребительно» (с. 296), и в самом деле: в словаре Ожегова оно снабжается пометой устар. с первого издания (1949). Но дела обстоят не так просто — в Москве слово, пожалуй, действительно устарело, но про всю страну этого не скажешь. Вот несколько примеров из прошлогодних областных газет, где слово товарка употреблено в близком к исконному значении торгового товарищества: «Толстолобик из Грязей — 40 рублей за кило, — кричит развеселая Татьяна, ее соседка вторит: карп из Хлевного за тридцатку, карась из Усмани — продолжает географию переклички их товарка в желтых резиновых перчатках» («Металлург» [Липецк]. 28.12.2005); «На следующий день ободренные научным словом товарки приподняли цену: себестоимость рябы ныне колеблется от 80 до 150 рублей» («Советская Адыгея» [Майкоп]. 25.11.2005); «Кировские товарки нараспев зазывают покупателей» («Волга» [Астрахань]. 23.08.2005); «Унас тоже мясо хорошее, — подхватились товарки по мясному ряду» («Саратовский Арбат». 01.03.2006); «С моей знакомой, которая второй год торгует обувью на Красногорском рынке, опросили из интереса ее товарок по торговому ряду» («Уральский рабочий» [Екатеринбург]. 31.08.2005); «Красная девица в этом окошечке нервничает, ее товарки помочь не могут — кассовый аппарат один на всех!» («Вечерний Новосибирск». 22.09.2005); «Верные подруги встревожились уже на следующий день: суббота, самый разгар торговли, а товарка не вышла на работу» («Амурский Меридиан» [Хабаровск]. 20.07.2005).

Как говорилось, русский язык и свойственная ему картина мира меняются, причем за последние два десятилетия невероятными темпами. Разделы, составившие рецензируемую книгу, писались в разное время, поэтому кое- где авторы «не поспевают» за русским языком. В поэтичном разделе «Милый, дорогой, любимый...», посвященном русским ласковым обращениям (с. 238—256), заметное место уделено лингвоспецифичному слову родной.

Этот очерк впервые опубликован в 1997 году, и с тех пор у слова родной лингвос- пецифичности заметно прибавилось. Лет десять назад хамовато-агрессивное обращение родной только-только начало выходить за пределы приблатненной жаргонизированной речи, сейчас оно прочно укоренилось в молодежной среде. Спектр стоящих за ним эмоций хорошо виден в интернетовских диалогах. На одном полюсе — демонстрация откровенного неприятия высказанной точки зрения: «Родной, ты откуда все это взял?» (Конференция «Микроконтроллеры и их применение»); «Родной, ты не рубишь в экономике» (Либеральный форум; «создан для виртуального общения людей с различными политическими взглядами»). На другом, в форумах менее формальных, за бывшим ласкательным обращением родной, особенно предваренным омеждометившимся императивом глагола слышать/слушать, стоит откровенная агрессия: «Слышишь, родной, узнаю кто ты, у тяро- га появятся»; «Слушай, родной, за базаром следи!»; «Слышь, родной, изыди отсюда...»; «Слы, родной... А тебе не кажется, что твои понты совсем не в тему?» и т. п.

Этот узус, конечно, далек от литературной нормы, но у нового значения есть еще покровительственно-панибратский оттенок, с которым мы постоянно сталкиваемся в СМИ. Вот несколько уже достаточно давних примеров. «Пригласят, допустим, Потанина или Дерипаску и укажут: вот, родной, ты продавал металл по таким-то ценам, а мировые повыше, так что будь добр — возврати разницу» (информагентство «Собкор», 28.06.2002); «Люди западные, они не любят, когда думают за них... он всегда ответит: “родной, ты думай о себе, а я о себе”» (Александр Лившиц на радиостанции «Эхо Москвы», 3.10.02); «Вы приходите страховаться, вам говорят: родной, ты в прошлом году разбил пять автомашин и, условно говоря, ранил шесть старушек, поэтому для тебя тариф будет намного выше» (депутат Госдумы Борис Надеждин разъясняет детали Закона о страховании автогражданской ответственности, телеканал «Россия», 16.10.02). Этим примерам в нормативном статусе отказать трудно, так что родной стремительно вырывается из ряда милый, дорогой, любимый.

Пора вспомнить, что я пишу о книге — это не просто текст, а текст, приобретший материальную форму в виде бумажного блока в переплете; сейчас достаточно часто обложку книг украшают репродукциями живописных полотен, иногда даже к месту. Здесь — Кустодиев с масленичным катаньем. Нет сомнений, что близкий лубку Кустодиев — рельефный выразитель русской картины мира, а материализация ее наиболее ярких ключевых идей происходила как раз в Прощеное воскресенье: тут тебе и гулянье с размахом, демонстрация удали и широты души, и общение с родными, институциализованное прощение обид и попреков. Однако празднество это тесно переплелось с христианскими идеями, так что мысли об истине, долге, душе посещают православного человека не только в Чистый понедельник, но и накануне. (Специфика каждого из выделенных мною слов подробно анализируется в книге.)

Случайно ли общая тема книги оказалась проиллюстрирована именно этим полотном — «Масленица» 1919 года (иначе «Масленичное катание»)? Выбор был велик: Кустодиев обращался к масленичным сюжетам шестнадцать раз8, причем в более ранних трижды с небольшими вариациями повторенных «Масленицах» еще имперского 1916 года лихости никак не меньше, а простора, на мой взгляд, и поболее. Разудалая «Масленица» 1919-го — памятник прошлому: таких гуляний в России больше не будет. Вероятно, не случайно следующая кустодиевская «Масленица» (1920) — захолустная; удаль присутствует, но материализуется без размаха: вместо роскошных троек с бубенцами — одноконные деревенские розвальни, лошаденки спорые, но явно не холеные, катаются на них лишь дети, фигуры же взрослых в отдалении особого веселья не излучают. Вот поэтому первый взгляд на книгу пробудил во мне известное русское чувство, менее всего привязанное к масленице, — тоску по уходящей традиционной языковой картине мира.

Трудно загадывать, но наш язык сейчас в кризисе, вместе с ним и картина мира, которую он отражает, поддерживает, а частично и создает. Что ждет нас — непонятно. Но эту книгу стоит прочитать всем, кто интересуется русской культурой — неважно, профессионально или любительски. Внимательный читатель задумается и узнает много нового об окружающих и самом себе.

Конечно, кое-где можно придраться к авторским интерпретациям9, но это будут мелочи, которые даже профессионалу не мешают читать рецензируемую книгу как роман о русском менталитете, местами остросюжетный. Впрочем, этот язык — и тесно с ним связанный менталитет — сейчас быстро эволюционирует. Не исключено, что для наших близких потомков это издание станет учебным пособием по изучению архаичного русского человека XIX-XX веков.

---------------------------

1. Хорошее представление о концепции Вежбицкой можно получить по ее книгам «Понимание культур через посредство ключевых слов» и «Сопоставление культур через посредство лексики и прагматики», выпущенным издательством «Языки славянской культуры» в 2001 году.

2  Чтобы не быть голословным, процитирую другую ее работу Справедливо отмечая, что суффикс -к- не во всех уменьшительных личных именах имеет пейоративную окраску, она относит вариант Маринка к числу форм, которые «не только не уничижительны, но без сомнения являются положительными» (Вежбицкая А. Личные имена и экспрессивное словообразование // Вежбицкая А. Язык, культура, познание. М.: Русские словари, 1996. С. 139). Между тем достаточно заглянуть в любую работу о Смутном времени, чтобы убедиться в обратном. Скажем, Н. И. Костомаров в «Русской истории в жизнеописаниях ее главнейших деятелей» в главе «Марина Мнишек» в нейтральных контекстах десятки раз повторяет имя Марина, а другую форму использует лишь однажды, ссылаясь на инструктивные грамоты кн. Дмитрия Пожарского, в которых «выразительно было заявлено, чтобы отнюдь не признавать... Маринкина сына» (разрядка моя. — В. Б.). Далее Вежбицкая

пишет, что «экспрессивные варианты имен не могут сочетаться с отчеством (*Аня Андреевна, *Анечка Андреевна и т. д.)» (цит. соч., стр. 151), однако обращения типа Анечка Андреевна широко употребляются в манерной женской речи. Разумеется, подобные мелочи извинительны лишь до тех пор, пока не ведут к обобщающим заключениям.

3  Pukui М. К., Elbert S. Н. Hawaiian dictionary: Hawaiian — English, English — Hawaiian. Honolulu: University of Hawaii Press, 1971.

4  См. экспертное заключение: http://www.hro.org/docs/expert/gpk0201.php.

5  Иконников-Галицкий Л. Пропущенное поколение. СПб.: Б&К, 2005. С. 3.

6  Анфертьев А. Н. Пролегомены к изучению этнической истории // Этносы и этнические процессы. М.: Наука, 1993. С. 68. Ср. еще такое наблюдение: «Москвичи в глазах питерских суетны и поверхностны, питерские на вкус москвичей ленивы и нелюбопытны» (газета «Город», Санкт-Петербург; 17.01.2005).

7. http://forum.lingvo.ru/actualtopics.aspx?bid=26

8  Рогов А. П. Масленицы // Москва. 2005. № 4.

9  На с. 41 авторы утверждают, что строка J1. Мартынова «Ушел он рано вечером», как и выражение «поздно утром», «звучит странно и находится на грани допустимости». Однако на той же грани стоит цитируемая Н. И. Костомаровым челобитная стрельцов XVII века, где сказано, что в Москве «великое страхование, город затворяют рано вечером и поздно утром отворяют, всему народу чинится наглость», а также недавний перевод истории про Гарри Поттера («...Десять особо опасных заключенных вчера рано вечером совершили побег»). Между ними — разнородные и достаточно литературные тексты Достоевского («Хозяйка»), Степняка-Кравчинского («Подпольная Россия»), Куприна («Яма», «Звезда Соломона»), Горького («Последний день»), Платонова («На заре туманной юности»), А. Н. Толстого («Любовь»), Фадеева («Молодая гвардия»), Астафьева («Затеей»), Мамлеева («Московский гамбит»), Петрушевской («Три путешествия»). Чуть ниже запрет налагается на сочетание «позднее лето», т. е. вне русской языковой картины мира оказываются Тютчев («Тихой ночью, поздним летом...»), Бунин («Поздним летом в степи на казацких могилах...»), Анненский («Это было поздним летом...») и многие другие вполне признанные классики. На с. 79 говорится: «Бредет человек (кстати, только человек)...». Допустим, за лермонтовским «меж звезд луна бредет» и тютчевским «бредут лениво тучи» скрывается персонификация, а многочисленные лошади авторами «от сохи» воспринимались практически как члены семьи (у Есенина «Бредет мой конь, как тихая судьба», у Твардовского «Бредет в оглоблях серый конь», у Шолохова «Лошади по колено брели в траве»). Но ведь и сомнительный родственник «Лошак бредет в тумане по снегам», причем у Тютчева, и над всей русской картиной мира «ступа с Бабою-ягой Идет, бредет сама собой». Такие мелкие придирки можно продолжить, но они не подвергают сомнению принципиальную правоту авторов в их интерпретации этой картины.