Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Наталья Первухина-Камышникова. В. С. Печерин: Эмигрант на все времена. М.: Языки славянской культуры, 2006. 360 с.
Кто такой Владимир Сергеевич Печерин (1807—1885)? Поэт 1830-х годов, чью поэму 1834 года «Pot-pourri, или Чего хочешь, того просишь» Огарев напечатал в лондонском сборнике «Русская потаенная литература XIX столетия» (1861), а Достоевский пародировал в «Бесах» в поэме Степана Трофимовича Верховенского «Торжество смерти»? Один из первых русских «невозвращенцев», который летом 1836 года получил разрешение уехать за границу для устройства личных дел и остался на Западе навсегда, несмотря на полученное незадолго до этого место преподавателя греческой словесности в Московском университете и благоволение начальства? Русский католик, который в 1841 году принял пострижение в бельгийском редемптористском монастыре, а в 1843 году — священнический сан, и два десятка лет жизни оставался монахом, а следующие полтора десятка — капелланом при дублинской больнице? Блестящий мемуарист, чьи воспоминания, хотя и фрагментарные, незаконченные, смело можно назвать одним из шедевров русской мемуарной литературы? Автор стихотворения «Как сладостно отчизну ненавидеть //И жадно ждать ее уничтоженья!» (1834)? Персонаж герценовского «Былого и дум»? Герой книги М. Гершензона «Жизнь Печерина» (1910)?
Все эти определения справедливы и в самом деле описывают одну из сторон фантастической личности Печерина, но механическое суммирование таких разных аспектов отнюдь не позволяет разгадать загадку этой личности. А загадка бесспорно была в человеке, который в 70 лет, имея позади двадцатилетний опыт монашества, священничества и проповедования, «впал в студенчество», с наслаждением «погружался в глубокие таинства микроскопа» и «рассматривал круговращение крови в лапе лягушки (разумеется, живой)», в человеке, который, проведя двадцать лет в полном отрыве не только от общения с русскими людьми, но даже от чтения русской литературы и утверждая, что он стал «совершенно не способен ни к какому употреблению русского языка», писал по-русски так колоритно и выразительно, как удавалось немногим «чисто русским» людям.
Нельзя сказать, что Печерин совсем не привлекал внимания исследователей после Гершензона. О нем существует литература и на русском, и на европейских языках, однако меткое наблюдение автора рецензируемой книги Натальи Первухиной-Камышниковой (некогда выпускницы МГУ, а ныне профессора университета штата Теннесси в Ноксвиле): «...В культур - ной памяти России Пече- рину было суждено долго оставаться таинственным иероглифом на полях мемуаров Герцена» — в общем можно признать верным и применительно к сегодняшнему дню. Зато с появлением этой книги в «пече- риноведении» произошло качественное изменение: к целому ряду статей и публикаций самого разного уровня, от превосходных до поверхностных, прибавилась поистине замечательная работа.
Замечательна эта книга по нескольким причинам. Прежде всего, автор чужд догматической верности какой-то одной интерпретации — метод в работе с таким «объектом», как Печерин, совершенно непригодный. В конце книги, сообщив, что между последним сохранившимся письмом Печерина и его смертью прошло семь лет, Н. Первухина замечает: «С таким человеком, как Печерин, все могло произойти». А в послесловии совершенно справедливо указывает, что «в истории жизни Печерина, какой она предстает в его записках, каждый может найти подтверждение своим взглядам и представлениям о прошлом и о настоящем»: «...В годы торжествующего атеизма в обращении Печерина в католичество видели шаг к свободе совести, к свободе религиозной мысли; такой же освобождающий смысл может иметь его отход от религии».
Описывая совершенно невероятные повороты печеринского жизненного пути (московский профессор — нищий бродяга во Франции и Бельгии — католический монах в Англии и Ирландии — подписчик «Колокола» — капеллан, увлекающийся химией и физикой), исследовательница старается не навязывать ни герою, ни читателям собственное осмысление этого пути, не декларировать, а вдумываться и всматриваться.
Одним из способов такого всматривания служат ей своего рода «параллельные портреты»: Печерина она рассматривает на фоне его современников, с которыми он так или иначе соприкасался. Судьба этих людей показывает, кем мог бы стать Печерин — но не стал. Один вариант — это Герцен (и Печерин в молодости был свободолюбивым, романтически настроенным юношей), другой — Лермонтов (Пече- рин также отдал в юности огромную дань байроническому демонизму), третий — князь Иван Гагарин (Печерин, как и Гагарин, и в те же самые годы, перешел в католичество). Однако перебор всех этих вариантов лишь ярче подчеркивает особость Печерина. Таланта у героя Первухиной было, пожалуй, не меньше, чем у всех перечисленных; не случайно о его проповедях (на чужом, английском языке) в Ирландии ходили легенды, а идейный противник, М. П. Погодин, восклицал в начале 1860-х годов, что ни за что на свете не пустит Печерина жить и священствовать в России, «потому что он привлечет к себе прозелитов еще больше, чем к греческому языку» (который с таким блеском преподавал еще до отъезда из России). Однако этот свой недюжинный талант Печерин посвятил не освободительному движению, как Герцен, не литературе, как Лермонтов, не «поискам спасения от революции в единстве любви к Иисусу Христу», как Гагарин. Главная тема и главный смысл жизни Пе- черина, каким он видится автору его новейшего жизнеописания: «понимание внутренней свободы как самостоятельности мысли в любых жизненных обстоятельствах», «практика выживания, то есть сохранения своей личности и способности к ее дальнейшему развитию». Парадоксальным образом, даже в монастырской келье, даже подчиняясь строжайшему монастырскому распорядку, Печерин умел сохранять эту внутреннюю свободу, когда же ее требования входили в противоречия с внешними условиями, он находил в себе силы и мужество изменять эти условия (таким изменением стал, в частности, выход из монастыря). Пожалуй, и та «неромантическая осторожность», с которой Печерин в начале 1870-х годов отказывался от предложений вернуться на родину, может быть истолкована не только как трусливая уклончивость, нежелание расстаться с относительно комфортным существованием дублинского капеллана, но и как нежелание в очередной раз становиться в строй и присягать на верность очередной (на сей раз российской) общественной идее и доктрине.
Итак, современность Печерина в том, что он умел сохранять внутреннюю независимость, и эта сторона его жизни, как замечает Н. Первухина, «оказалась необходимой множеству людей нашего времени, попавших намеренно или, чаще, вынужденно в условия изоляции от возможных единомышленников — в ссылке, в эмиграции, да и просто в глубокой старости». Кроме того, Печерин — эмигрант, причем эмигрант добровольный, которому, однако, было психологически необходимо считать себя удаленным из отечества насильно, по вине политического режима, и именно в этом смысле Первухина называет печеринские тексты «учебником психологии русского эмигранта»: «Многие переживали такой же поворот сознания, что и Печерин: избрав для себя добровольно бегство, эмигрант начинает ощущать себя не беглецом, а изгнанником»1.
Я уже сказала о том, что биографию Печерина Н. Первухина строит, «оттеняя» изображение своего героя портретами современников. Но еще более важную роль для понимания роли Печерина и его самооценки играет литература, от Шиллера до «Дон Кихота», от Жорж Санд до «Былого и дум». Пече- рин сам чрезвычайно активно разрабатывает эту линию в своих записках: «Решительно, участь жизни моей зависела от последней книжки, вышедшей из парижских тисков» (под тисками подразумевается печатный станок). Печерина и вправду можно назвать человеком, который довел романтическую идею жизнетворчества до логического предела: многие свободомыслящие молодые люди в России пленялись, например, религиозно-республиканской риторикой «Речей верующего» француза Ламенне (1834), но мало кто из них в самом деле бросил дом, имущество и «страну отцов» и отправился скитаться, не зная, где завтра приклонит голову. Печерин сам пишет о своей зависимости от литературных образцов так темпераментно, что очень легко полностью довериться ему и, так сказать, пойти у него на поводу. Н. Первухина этой ошибки не совершает; к лучшим страницам ее книги можно смело отнести те, где она пишет о роли, которую сыграл в жизни Печерина роман Жорж Санд «Спиридион». По Печерину выходит, что он всю свою жизнь выстроил в соответствии с этим романом о человеке, который сначала добровольно избрал монашескую стезю, а потом в монашестве разочаровался. Исследовательница между тем показывает, что этот финал «Спиридиона» повлиял не на жизнь Печерина, а на позднейший рассказ об этой жизни: «В то время когда Печерин прочитал “Спиридиона” впервые, в 1839 году, он заразился интенсивностью религиозных исканий героев; мысль же о монастыре явилась независимо от этого романа, скорее вопреки ему. Это по прошествии сорока лет его поразило соответствие его судьбы тому, что как бы предсказано в романе. ...Рассказывая о себе, Печерин за образец своего автобиографического героя берет персонажей другого писа- теля-романтика».
Так же внимательно и тонко Первухина анализирует и многие другие фрагменты пече- ринской автобиографии, различая в них разные временные пласты и обращая внимание на то, когда именно писался тот или иной кусок и чем именно из событий позднейшего времени он был вдохновлен. Дело в том, что Печерин не только находился под влиянием литературы, но и сам при жизни становился ее героем; если гипотеза о зависимости имени лермонтовского Печорина от фамилии Пече- рина остается всего лишь предположением, то появление Печерина под его собственным именем в одной из глав «Былого и дум» — факт неоспоримый. В 1861 году эта глава была опубликована в «Полярной звезде». Вот каким увидел его Герцен во время их свидания в 1853 году в пригороде Лондона: «...под этими морщинами много прошло и прошло tout de bon [полностью], т. е. умерло, оставив только свои надгробные следы в чертах». Печерин был знаком с этими словами, как и со словами Огарева из предисловия к сборнику «Русская потаенная литература»: «мы со скорбию смотрим на смрадную могилу, в которой он [Пече- рин] преступно похоронил себя». Именно под влиянием подобных портретов Печерин писал о себе: «Я нахожусь в положении мнимо умершего. Он лежит, распростертый на одре, без малейшего признака жизни. Вокруг него суетятся и хлопочут — распоряжаются его имуществом, толкуют вкось и вкривь о его поступках... Хотелось бы ему протестовать, дать какой-нибудь знак жизни: мигнуть глазами — пошевелить пальцем... нет! Невозможно! И тут его охватывает ужасная мысль, что ему придется быть похороненным заживо!» Те автобиографические фрагменты, какие Печерин с конца 1860-х до середины 1870-х годов слал в Россию в виде писем сначала к племяннику С. Ф. Пояркову, а потом к другу юности Ф. В. Чижову, имели едва ли не главной целью опровергнуть «ужасную мысль», доказать, что «тут еще кое-что живет, и шевелится, и трепещет живучей жизнью» (из письма к Чижову от 10 января 1876 года).
Отсюда, пишет Н. Первухина, сложная организация печеринских записок: «каждая фраза, начинающаяся описанием происходившего в прошлом, завершается ассоциацией, ведущей или к литературному образу, или к событию совсем отдаленного прошлого, или к рассуждению о современных отношениях церкви и государства». Замечу от себя, что смысл заглавия, предпосланного Печериным одному из фрагментов его мемуаров — «Замогильные записки», — возможно, не просто повторяет название знаменитой книги Шатобри- ана, а указывает также на родство техники: «фирменным» знаком Шатобриана, отличавшим его манеру от более традиционных воспоминаний, был именно отказ от линейной хронологической последовательности и постоянное чередование временных пластов.
Тема временных пластов получает в книге Первухиной неожиданное развитие: не только ретроспективное, в глубь времен, но и проспективное, захватывающее наши дни.
Печерин умер сто с лишним лет назад; казалось бы, рассказ о его жизни может строиться лишь на мемуарных и эпистолярных свидетельствах давно минувших дней. Однако в рецензируемой книге есть несколько пронзительных эпизодов, из которых явствует, что память о «патере Печерине» дошла едва ли не до нынешнего времени. Ирландский исследователь Э. Мак-Уайт (не успевший опубликовать о Печерине книгу, но собравший много чрезвычайно ценных материалов, которые хранятся в отделе рукописей Британской библиотеки и которые Первухина использует в своей монографии) «после напечатания в 1972 году статьи о Печерине получил письмо от очень старого почтенного священника, Мориса Брауна, бывшего семинаристом в первое десятилетие ХХ века и вспомнившего рассказ о Печерине одного из преподавателей семинарии»; рассказ же этот был буквальным пересказом проповеди Печерина, дающей представление о его ораторской манере (итальянскому офицеру кто-то бросил в шею снежок — он уже вытащил шпагу из ножен — «а тут на балконе сидела его возлюбленная и она ласково ему улыбнулась. Шпага была вложена в ножны, офицер успокоился. Так же нас судит любящая рука нашего любящего Всевышнего Отца»). Другой случай: корреспондент Мак-Уайта Виктор Франк, также живо интересовавший фигурой Печерина, в 1948 году «получил письмо от глубокого старика, который помнил длинную балладу, сочиненную в Дублине по случаю оправдания Печерина, которую напевала ему мать в детстве» (судили Печерина в 1855 году в Дублине по обвинению в сожжении протестантской Библии — обвинение было сфабрикованное, и суд присяжных Печери- на оправдал).
Вообще описание англо-ирландского периода жизни Печерина, наименее известного и наиболее скупо описанного в русских работах, — чрезвычайно ценная составляющая книги Н. Первухиной2. Приведем всего один эпизод, почерпнутый из записок собрата Пече- рина по ордену редемптористов, австрийца отца Проста: в Лондондерри несколько священ- ников-редемптористов после проповеди были приглашены на обед к состоятельному местному жителю. Разговор зашел о «Марсельезе». Отец Прост заметил, что никогда ее не слышал. Тогда отец Печерин и отец Ван Антверпен вызвались ее спеть, а отец Коффин аккомпанировал им на фортепьяно. «Тут я понял, — пишет о. Прост, — какое действие могла эта песня оказывать на людей. И слова, и музыка ошеломляющие. Надо сказать, что некоторые части текста совершенно правильные...» «Знал бы Печерин, — замечает по этому поводу Н. Первухина, — как легко ему удалось ввести отца Проста в революционный соблазн».
Сам Печерин постоянно впадал в различные «соблазны», заставлявшие его то и дело сворачивать с пути, казалось бы, уже избранного раз и навсегда. Объяснять это можно по-разному; Печерин, которому была до последних дней в высшей степени свойственна самоиро- ния, приводил в качестве объяснения такое, например, обстоятельство, как «русская переимчивость, податливость, умение приноровиться ко всем возможным обстоятельствам: если бы какая-нибудь буря занесла мой челнок на берег Цейлона и я бы нашел там приют в каком-нибудь монастыре буддистов, — я бы так же ревностно исполнял все их правила и постановления...». Это, разумеется, не единственное возможное объяснение, и Н. Первухина приводит и многие другие (потребность в аскезе и в полной отдаче служению высшей идее; поиски убежища от «общественной грязи»), не выдвигая ни одно из них как окончательное. И это совершенно правильно, потому что к удивительным особенностям печеринской личности, его артистической натуры, которая осталась таковой, даже когда он был монахом и священником, относится способность постоянно изменяться. Эта способность к переменам, как это ни парадоксально, не покинула Печерина даже после смерти: в 1991 году, как выясняется из книги Первухиной, представители ордена редемптористов (из которого Пе- черин когда-то вышел по собственному желанию и в который его по прошествии нескольких лет, когда он захотел вернуться, назад не приняли) вдруг решили исправить давно совершенную ошибку и посмертно возвратили отца Печерина в ряды своих членов, перенеся его останки со старого тенистого Гласневин- ского кладбища в Дублине (где, впрочем, осталась надгробная плита над пустой могилой) на новое кладбище в дублинском пригороде Дин Лири — «залитую цементом гладкую площадку без единого дерева или цветка». Провидение, пишет Н. Первухина, сыграло с Печериным последнюю шутку, дав ему не только две жизни (в России и на Западе), но и две могилы.
Уважающий себя рецензент должен указывать не только на достоинства книги, но и на ее недостатки; работ без недочетов не бывает, и умолчание о них свидетельствует либо о невнимательности, либо о недобросовестности пишущего отзыв. Разумеется, есть мелкие «блохи» и в книге Н. Первухиной: например, она напрасно доверилась последнему публикатору записок Печерина С. Л. Чернову, который выдумал несуществующего французского автора Демонтье, сочинившего «Письма Эмилю о мифологии», тогда как на самом деле этого литератора именовали Демутье (Demoustier), а книга его называлась «Письма к Эмилии...». И роман Д. Н. Бегичева «Семейство Холмских» вряд ли может быть назван историческим. И французский католический проповедник имел фамилию Равиньян, а не Равиньон. И очень любопытно было бы узнать, когда и при каких обстоятельствах Печерин мог переписываться с Петром Борисовичем Козловским, который принадлежал к совершенно иному кругу, а умер как раз в год обращения Печерина в католичество (глухая ссылка на их неопубликованную переписку дана в книге на с. 22, но в дальнейшем эта тема никак не развита).
Однако редко когда окажется столь уместной и отнюдь не дежурной фраза о том, что замеченные недочеты никоим образом не влияют на высокую оценку книги, вполне достойной той незаурядной личности, которой она посвящена.