Изрядно потрепанный альбомчик с надписью «Poesie», вытисненной тусклым золотом на темно-вишневой сафьяновой обложке, я увидела на петербургском развале. (Такие альбомные тетради в конце XIX — начале ХХ века издавали специально для переписывания стихов.) Альбом, видимо, долго пылился на полках букинистических магазинов, и его постепенно уценивали: судя по цифрам на обложке, никто не захотел покупать его ни за 1 р. 75 коп., ни (уже по новым ценам) за 100, ни, наконец, за 60 рублей.

Здесь же, у прилавка, просматриваю альбом. Детский почерк с дореволюционными «ятями», стишки — «Дарю тебе я кошечку…», «Ты да я, нас будет двое…», «Люби, всегда люби…». И вдруг — «Вкруг нас трещали пулеметы…», 28 февраля… Боже, да ведь это…!

Впрочем, все по порядку.

Ася

Альбомная культура России ведет свое начало со второй половины XVIII — начала XIX века[1]. Еще А. С. Пушкин в IV главе «Евгения Онегина» дал ироническую характеристику типичного альбома «уездных барышень»: «Стихи без меры, по преданью / В знак дружбы верной внесены…», «…Кто любит более тебя, / Пусть пишет далее меня».

В те времена стихи (да и прозу) было принято от руки переписывать «в тетрадки». Это делали как женщины, так и мужчины, но поэтические альманахи в виде альбомов в XVIII–XIX веках были приоритетом именно взрослых барышень. Первые же детские альбомы поначалу были имитацией альбомов взрослых, пока мало-помалу не оформились в самостоятельную традицию. В последней трети XIX века из семейной среды альбом стал активно переходить в среду ученическую — в закрытые пансионы, женские гимназии, институты. В начале ХХ века «на слуху у молодых… были произведения Апухтина, Надсона, Блока, народные и цыганские романсы, и чаще всего именно они без упоминания фамилий авторов перекочевывали из альбома в альбом, образуя, в конце концов, у склонных к красивому слову прилежных девочек своеобразные поэтические альманахи»[2].

Перед нами как раз такой альбом — короткие тексты наивных детских, а затем девических записей за 17 лет (1915–1932 годы). И какие это годы! В них, как в капле воды (уж действительно как «в капле»: так коротки текстики на крошечных, в осьмушку, страничках), отразился бушевавший на протяжении этого периода поток событий и исторических перемен мирового значения: Первая мировая война, Февральская революция, возникновение СССР… Фактически все эти события нашли отражение на страничках альбома. Но отразилась не только эпоха — просвечивают характеры, черты личностей тех, кто делал эти короткие записи.

Детский почерк, грамматические ошибки, наивная мудрость ученических афоризмов… Парадоксально, но это — голоса давно ушедших из жизни людей… Читая такие личные записи, словно заглядываешь в плотно запертую комнату прошлого, где, как в тумане, начинают двигаться фигуры…

Откроем же альбомчик и попытаемся отнестись к нему как к единому тексту— «прочитать», выжать максимум информации.

Хозяйка альбома — Ася, Аська, Ариадна Константиновна Шенк. Альбом был заведен, как следует из текста, в 1915 году. Мы застаем его хозяйку девочкой, ученицей VII класса некоего петербургского «института».

Женские институты ведут свою историю со второй половины XVIII века. Указом Екатерины II, задавшейся целью создать «новую породу людей», в 1764 году было основано первое в России женское воспитательно-образовательное учреждение — Воспитательное общество благородных девиц (Смольный институт). Так в России впервые появились образованные женщины — смолянки, а идея о необходимости женского образования постепенно начала утверждаться в обществе[3].

В XIX веке мы застаем уже целую систему закрытых учебных заведений (входивших в так называемое Ведомство учреждений императрицы Марии). Смольный институт в Петербурге оставался самым знаменитым и образцовым. Славились также Павловский и Александровский институты.

К какому именно институту принадлежала наша Ася, неизвестно: в начале ХХ века в Петербурге было девять «институтов благородных девиц»[4]. Лучшими считались Смольный, Екатерининский, Патриотический (сюда отбирались главным образом дочери знатных и высокопоставленных родителей).

Принятый вначале 12-летний курс обучения (с шести лет) в XIX веке был заменен 6–8-летним (в разных учреждениях — по-разному), это значит, что девочки обучались с 10–12 до 16–18 лет. При этом нумерация классов шла в обратном порядке: VII класс был младшим, а I — выпускным. То есть когда в альбоме семиклассницы Ариадны Шенк появилась первая запись, его владелице было лет 10–12.

Из надписи на первом листе («Дорогому Жучку-Ариадночке от любящего Папы. 20 ноября 1915 года») мы узнаем, что девочка не была круглой сиротой, а их в институтах училось предостаточно. В женских институтах Российской империи на казенный счет воспитывались девушки из привилегированных сословий (дочери потомственных дворян, генералов, штаб- и обер-офицеров и гражданских чинов)[5]. При приеме воспитанниц на казенный счет учитывались особые семейные обстоятельства: сиротство девочки, обстоятельства смерти отца (например, убит в сражении); при живых родителях в расчет принимались материальное положение семьи, звание и чин отца и пр. (происходила баллотировка; при равных обстоятельствах бросали жребий).

Интересно, что можно попытаться даже представить себе облик нашей Аси-Ариадны — живой забавной девочки с кудрявой головкой (об этой детали облика свидетельствуют посвящения хозяйке альбома — «славному кудрявому чертенку», «лохматому медвежонку»). В женских институтах бытовали устоявшиеся определения, присваивавшиеся воспитанницам в зависимости от их поведения и отношений с начальством: «парфетки» (от фр. parfaite — совершенная) — аккуратистки, из тех, кто полностью и беспрекословно подчиняется правилам института, и «мовешки» (от фр. mauvaise — дурная) — для считавшихся строптивыми шалуньями. Ася скорее похожа на «мовешку».

Девочки

Итак, по именам-фамилиям мы знаем почти целый класс, 15 девочек-институток: это — помимо самой Аси Шенк — Ж. Рубцова, К. Пиковская, Екатерина Крузе, Тата Олсуфьева, Маруся Дуброво, Ася Сакович, Надя Микешина, Ира Саблина, В. Дрогалева, Муха Дорошевская, Ляляшка Грекова, Муся Сиверс, Нина Черневская.

Переиначенные имена-подписи имеют привкус времени: «Муха», «Ляляшка», «Тата» — сейчас так почти не называют. В альбомчике есть акростихи[6], в которых читаются имена девочек (Ася, Маня):

А я букву обожаю
С я часто вспоминаю
Я забыть я не могу

 От соученицы Дуброво[7]

Милая подруга!
Ангел золотой!
Не ищи ты друга
Я друг вечный твой.

 Дорогой Асе от Мухи Дорошевской

Надо сказать, что наш альбом достаточно типичен: особая лирическая лексика («ангел», «обожаю» и т. д.), сентиментальность, манерность характерны для воспитанниц институтов, а оторванность от жизни выпускниц этих закрытых учебных заведений изначально была слабым местом последних. С годами это чувствовалось все более и более. Уже в демократической публицистике 60-х годов XIX века образование, получаемое в институтах, подвергается критике и насмешкам. Выражение «кисейные барышни» в 1861 году употребил применительно к «институткам» Н. Г. Помяловский: «Ведь жалко смотреть на подобных девушек — поразительная неразвитость и пустота!.. Поют “Всех цветочков боле розу я любила” да “Стонет сизый голубочек”; вечно мечтают, вечно играют… любят сентиментальничать, нарочно картавить, хохотать и кушать гостинцы… И сколько у нас этих бедных кисейных созданий!»[8] «Типичная институтка старого времени: наивная, несколько восторженная и совершенно безыдейная», — это характеристика, данная Верой Фигнер (которая сама окончила институт).

Среди стихотворных записей девочек-институток присутствуют и характерные для институтских альбомов «любовные» послания:

На память Асечке
Месяц для ночи
Солнца для дня
Асены очи всегда для меня

 Милой и дорогой Асечке Шенк Ася Сакович

Ты да я нас будет двое
Ты вздохнешь я повторю
Сердце скажет по не воле
Что я Асичку люблю.

 От подруги. М.( Нади Микешиной)

Естественно, что и адресатами, и авторами этих поэтических посланий являются девочки (больше им писать некому, а подражать взрослым чувствам хочется). Такие стихи — проявление субкультуры закрытых и «однополовых» учебных заведений, какими являлись институты[9]. Такую культуру порождало отсутствие диалога между полами. (Ведь в «благородных институтах» царила чрезмерная строгость: знакомым «женского рода» можно было свободно приходить к воспитанницам в дни посещений, но «мужчина, хотя бы и пожилой, лучший друг отца или матери, не допускался. Так же и с письмами: получать и писать можно было… только отцу и братьям»[10]).

Следствием замкнутости жизни была и известная институтская традиция «обожания» (т. е. стремление находить себе кумира, объект поклонения в лице подруги, старшеклассницы; впрочем, «обожать» было принято не только учениц, но любого, кто мог воплощать «идеал»: классную даму, институтского священника и даже… государя). Ритуальное «обожание», доведенное до крайности, обычно подвергалось насмешкам[11]. Но, как пишет современница, это — неизбежное следствие замкнутого институтского быта: «За отсутствием семьи развивается сильная до болезненности привязанность… Видят в этом лишь смешные подробности, и проглядели духовное одиночество, отсутствие любви, потребность поддержки, заброшенность детской души»[12].

Кому-то казалось, что «дневники и стихотворения институток обнаруживали в авторах отсутствие серьезного содержания, мысли, творчества, фантазии»[13]. Но составление альбомов было неплохой отдушиной, воспоминанием о шалостях, проделках, смешных случаях. «Напрасно смеются над пустотой и сентиментальностью институтского альбомного творчества. Назначение этого законного литературного жанра — не только добрые пожелания или наставления, но и сохранение в памяти. И стихи в альбом, как бы наивны они ни были, действительно помогают вспомнить»[14].

Вот стихи, которые мы находим в нашем альбоме — излюбленное «альбомное»:

Я царства не имею
Корону не ношу
Одну любовь имею
И ту тебе дарю

 От В. Д(рогалевой)

Еще один мотив — наказ владелице альбома никогда не забывать друзей, клятвы в вечной дружбе (причем здесь же присутствует навязчивый мотив «кладбища» — сюжет, весьма распространенный в девических альбомах):

Когда умру, когда скончаюсь
Ко мне на кладбище приди
И у креста самой могилы
На память розу посади

 (Дорогой Асе Шенк от Иры Саблиной VII кл.)

Все это завершается традиционной концовкой альбома:

На последней страничке альбома
Оставляю подпись свою,
Что бы милая девочка Ася
Не забыла подругу свою.

Здесь же и известный альбомный приемчик, сохранивший свою актуальность и по сей день: слово СЕКРЕТ на загнутом уголке; при отгибании обнаруживается надпись «Любопытство большой порок». (Современные школьники, кстати сказать, применяют несколько более грубый вариант — на загнутом уголке пишется: «Секрет: открывать нельзя»; отогнув же его, читаешь: «Любопытная свинья! Ведь написано — нельзя!»)

Страницы альбома еще хранят некоторые из «хорошеньких» цветных картинок, вырезанных из почтовых открыток: головка девочки в колокольчиках, бабочка, петушок на жердочке и т. п.

Институтский быт

Теперь — о немногих бытовых реалиях, отразившихся в альбоме. В строках, относящихся к событиям 1917 года, упоминается некий «Мопс трясущий», который крикнул «нашей Марье кое-что». Вообще в институтах были учителя-мужчины, но «Мопс» — скорее всего некий институтский служитель (швейцар, дворник): уж очень пренебрежительно отзывается о нем девочка. (Волнение «Мопса» понятно: на дворе совершается Февральская революция, но об этом — ниже.) Под «нашей Марьей», видимо, подразумевается классная дама. Из упоминания ясно, что отношение к классной даме не очень нежное.

Институтская классная дама играла большую роль в жизни девочек. Начальницам и классным дамам предписывалось внимательно следить за каждой воспитанницей, дабы «заменить девочкам матерей». («На уроках бессменно сидела классная дама, которая наблюдала за каждым нашим движением»[15].) Но воспитательницы, как правило, не сентиментальничали с девочками. «На нас кричали так, что стены дрожали; перед некоторыми классными дамами у нас был… панический страх», — вспоминает бывшая институтка Т. Г. Морозова.

Дело в том, что институт — это структура самовоспроизводящаяся. Большинство классных дам — бывшие институтки, сироты. Их — «покорных, боязливых, которые за 9 лет учения ни разу не уезжали из Института» — охотно назначали классными дамами. Но ведь эти женщины не знали ни семьи, ни жизни; образование их определено системой, о которой мы уже говорили. Единственная радость — самоутверждаться, блюдя строгий порядок среди воспитанниц. Целая повесть М. В. Крестовской (с характерным названием «Вне жизни») рассказывает о судьбе бывшей институтки-отличницы, всеобщей любимицы, превратившейся во вздорную, разочаровавшуюся в жизни и озлобленную классную даму.

«Наша Марья» альбомчика, видимо, не снискала нежной любви воспитанниц. Для сравнения можно привести рассказ другой институтки о своей классной даме: «За глаза Клеопатру Петровну мы называли Клепкой, рассказывали о ней анекдоты, иронически посмеивались… и боялись... Клепка кричала на нас грубо, оскорбительно, свирепо, не теряя при этом спокойствия… У вас вместо головы — кочан капусты! У вас не голова, а тыква!.. Это в институте, где с 10 лет нас величали на “вы” и, вызывая, должны были прибавить слово “госпожа”»[16].

Вообще тяжкий институтский быт и строгие порядки — навязчивая тема многих воспоминаний. Недостатки институтской жизни — отдельная тема. Если просто перечислить — это редкие свидания с родными (два раза в неделю по два часа), неудобства больших дортуаров (временами в дортуарах, рассчитанных на 25 человек, спало 40), холод в помещениях, неудобная и не приспособленная к быту одежда (с III класса носили корсет «непременно высокий и с твердыми костями, хотя и платья шились на костях»), голодные обмороки, недостаток движения, нездоровье (продолжительное сидение в согнутом положении тела при вышивании по канве и переписывании тетрадей, малокровие)...[17]

Метод принуждения и зубрежки приводил к тому, что уроки воспринимались как «обрывки знаний, не связанных никакой общей идеей». Нагрузка же была довольно большой: «…Мы заняты целый день. Некогда одуматься, сознательно отнестись к пройденному». «Все делалось напоказ, для блеска… серьезное увлечение преследуется: оно выходит из рамок, затрудняет надзор, нарушает порядок».

Учителя «ставили нам хорошие или дурные отметки — и уходили… Как воспринимали мы, как мыслили, как изменялись и росли духовно — до этого большинству не было дела. Тем глубже ценили мы тех, кто заставлял нас задуматься… кто знакомил нас с русской литературой… дал толчок, сообщил известное направление всей жизни. Но — повторяю, это — единицы»[18].

Хуже всего, что строгость институтских порядков чаще всего была сопряжена с унижением достоинства девочек. «Надзор преследовал нас повсюду — и мы научились скрываться, лгать, хитрить». «Всегда на виду у всех! В продолжение 9 лет почти не удается побыть одной. А это иногда так тяжело… Ничто нельзя было никогда уберечь от обыска и насмешки»[19]. Провинности карались тем, что заставляли делать по 50 реверансов, снимать передник (что считалось очень позорным), стоять во время урока и в обед, но также — заучивать стихотворения, слова (в последних двух примерах сама бывшая воспитанница института указывает на безнравственность взгляда на учение, на труд как на наказание)[20]

Мы привели эти выдержки из воспоминаний, очерков институтской жизни, чтобы представить себе атмосферу, в которой мог составляться альбом.

Альбомные штучки

К концу XIX века идея закрытого учебного заведения изжила себя в принципе; на смену ей пришла и (начиная с конца 1850-х годов) утвердилась иная форма — открытая общедоступная женская гимназия.

Тем не менее характер институтской жизни оставался прежним — или почти прежним. Правда, со временем стали предприниматься некоторые попытки приблизить учениц женских институтов к жизни: чтобы воспитать из институтки хорошую хозяйку, были введены уроки домоводства и кулинарного искусства[21]. Вот отзыв одной из бывших институток: «Нам диктовали, какое мясо нужно брать на суп, жаркое, мы что-то варили, носили пробы начальнице — а в результате все же никто ничего не умел варить. Зато соблюден декорум: институтки изучают практическое хозяйство»[22]. Бывали, впрочем, и прецеденты более продуктивного обучения институток «практической жизни». А. Адабашьян пересказывает воспоминания институтки из последнего выпуска Смольного, знакомой его родителей (она была уже в очень преклонном возрасте). Бывшая «кисейная барышня» «потрясла рассказами о том… какие деревья с какими нельзя сажать. И что когда нужно сеять, что когда убирать…» («их готовили к управлению большим домом, возможно, имением»). «Знания были чрезвычайно практические. И кулинария, и шитье — все умели делать… После революции она не просто выживала, а жила весьма неплохо благодаря знаниям, полученным в кисейном институте. Жила… в коммуналке и все время удивляла этой способностью находить радость в сиюминутных вещах»[23]. Все верно, но эта школа жизни далась ей дорогой ценой.

Институтская начитанность тоже явно отставала от запросов и требований времени. Передовые гимназистки начала ХХ века с презрением отзывались о «малограмотности» институток в вопросах искусства и литературы. (В институтах «чтение преследовалось. Преследовали тех, кто любил читать, как вообще всякое увлечение, т. е. уклонение от положенной нормы. Классные библиотеки небольшие и неумело составленные: всякая дребедень, сантиментальные рассказы про “примерных детей” и т. д. Ни одной книги по естествознанию… Строгий запрет на книги извне. Отсюда неизбежно… обман. Книги привозились из дому тайком»[24].)

При таком положении вещей неудивительно, что Асин «поэтический альманах» изобилует классическими «альбомными штучками» типа:

Дорю тебе я кошечку прошу ее любить
Но только мою кошечку печенкой не кормить.

Война

Не будем забывать, что время, когда ведутся записи институток, — время Первой мировой войны. И в высшей степени неслучайно, что начинается альбом авторским стихотворением соученицы Аси Шенк, посвященным войне:

На память Ариадне.

На поле кровавом солдатик лежал
И тяжко от боли стонал.
Страданье виднелось на бледном лице
И Бога молил он о скором конце:
«О Боже, услыши молитву мою!
Уж жить не могу я страдаю терплю,
О если б увидеть кого я люблю
О, мать дорогая, а где ты теперь?
Прощай, умираю… не жить мне поверь!!

 Сочинила Ж. Рубцова VII класс

Проблема «война и дети» в российском обществе образца 1915 года стояла очень остро. Вот что писалось в статье с характерным названием «Как отразилась война в жизни детей и какие задачи поставила она нам, взрослым…» (не потерявшей, кстати, актуальности и в наши дни): «Мы живем войной, грозным явлением мировой жизни, уже 7-й месяц… Первым властным побуждением было… оградить детей от войны во что бы то ни стало!.. Мы скоро должны были убедиться в невозможности такой изоляции… Мы столкнулись… со стихией»[25].

Возвращаясь к нашему альбому, добавим, что проблема «дети и война» особо коснулась воспитанниц благородных институтов уже потому, что во время Первой мировой войны значительную их часть составляли дочери фронтовых офицеров и сироты, взятые на обучение на казенный счет[26]. «Когда приходило известие о смерти кого-то из близких воспитанницы, ее вызывали к начальнице и, если она плакала более пятнадцати минут, посылали успокоиться в лазарет. Главными достоинствами женщины считались сдержанность, привычка стойко переносить трудности». Жесткие правила соответствовали задачам заведения («из смолянок готовили супруг офицеров, которых могли отправить на службу в самые глухие уголки Российской империи, и эти качества должны были помочь им выстоять»[27]). Но и зажатые дисциплиной, отрезанные от мира, девочки-институтки все равно находили выход своим чувствам. И появлялись в институтских альбомах стихи про «солдатика», лежащего «на поле кровавом».

Революция

Еще одно авторское стихотворение из альбомчика, относящееся к институтскому периоду жизни Ариадны Шенк. Оно озаглавлено «На 28 февраля в институте» (год не проставлен, только класс, но ясно, что шестиклассницами девочки были в феврале 1917 года). Перед нами ни больше ни меньше как свидетельские показания о том дне, когда, собственно, началась Февральская революция.

Очевидец февральского переворота В. В. Шульгин писал позднее: «…Перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала у нас кружилась голова и немело сердце. Пулеметов — вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя… Увы — этот зверь был Его Величество русский народ… Революция началась… Ах, пулеметов сюда, пулеметов!..»[28] Так, вспоминая, писал Шульгин, журналист и монархист, один из лидеров думской фракции националистов. А вот что записала в альбом подруге девочка-институтка, Тата Олсуфьева:

На 28 февраля в институте

Вкруг нас трещали пулеметы
Бежал народ по мостовой
А мы сидели точно мумии
Зубря где надо Х писать.
Вдруг… прибегает «Мопс» трясущий
И крикнул нашей «Марье» кое-что!..
Та побледнела и как пуля
Из класса вылетела в корридор
Идут по институту слухи
Что где то треснуло окно
Что это пулемет противный
Попал в него.

Очевидно, что стихотворение написано Татой по свежим следам: еще стоит перед глазами девочки картина привычной мирной обстановки урока, прерванного взволнованным «Мопсом» (институтским служителем?). Вряд ли институт на самом деле был обстрелян из «противного пулемета» (ведь треснувшее от пули стекло — это только «слухи, идущие по институту»). Но стрельба на улицах, взволнованный, бегущий куда-то «народ» — это достоверные впечатления одной из учениц. Девочек, видимо, призывали не обращать внимания на происходящее за окнами и привычно заниматься уроками («сидели точно мумии, / Зубря где надо Х писать»).

А в городе действительно стреляли. Именно 28 февраля 1917 года были заняты градоначальство и Зимний дворец, арестованы царские министры и высшие сановники. Вооруженное восстание в Питере победило.

Девочка Тата, зафиксировавшая проявления великих для России событий, разумеется, не могла понимать их значения, хотя ощутила всю экзотику ситуации, и переполнявшие ее чувства вылились в довольно связное стихотворение. Достаточно беспечно выглядит посвящение в конце его: «Дорогой Аське от Таты Олсуфьевой VI кл.».

А вот в Харьковском институте благородных девиц февральские события развивались еще драматичнее. Их описала двенадцатилетняя участница тех событий: студенты соседней с институтом ветеринарной академии «направились прямо к квартире начальницы… Они потребовали, чтобы нас вывели на улицу. Кто-то сказал, что необходимо, чтобы на груди было что-то красное. У меня в шкатулке оказалась широкая красная лента. Я продела ее в петлю пальто, завязала бантом… Все было необычайно, весело… По мостовой стройными широкими рядами шли и шли люди. Они пели… Все были радостны, оживленны: “Институтки!!! Идите с нами!” — кричали они нам… Студенты вошли в актовый зал, сорвали со стены портрет царя и разрезали его ножом… Это был февраль 1917 года. Февральская революция… Мы ничего не поняли. И в нашем быту ничто не изменилось»[29].

Пока… Тогда, после 28 февраля, и в Асином институте тоже не сразу все изменилось. Институты благородных девиц окончательно прекратили свое существование в 1918 году.

Любовь

Как сложилась судьба Ариадны Шенк после закрытия института, мы не знаем. Однако в альбомчике присутствует «пласт» записей послереволюционного периода. Образец «самой высокой» поэзии здесь — стихотворение Афанасия Фета (А. Фет — вообще излюбленный автор составителей альбомов). Запись без даты, но, судя по отсутствию «ятей», она сделана подписавшейся Люсей Гафферберг после 1917 года.

Гиацинт своих кудрей
За колечком вил колечко,
Но шепнул ему зефир
О твоих кудрях словечко!

К 1920 году (когда нашей Асе было около 15 лет) относятся несколько записей бывшей подруги Аси по институту Вали Трекше («Трешки»). (Датирована только одна запись от 22.III.1920, но почерк везде один.) Эта сентиментально настроенная девушка, конечно, писала о том, что волнует всех барышень в 15 лет, — о любви… Стихотворение «У камина» С. Гарина (псевдоним С. А. Гарфильда) — это, собственно, популярный в начале ХХ века романс[30]:

Ты сидишь у камина и смотришь с тоской
Как печально камин догорает,
Как в нем яркое пламя то вспыхнет порой,
То бессильно опять угасает.
Ты грустишь! Но о чем!
Не о прошлых ли днях полных
Неги, любви и привета,
Так чего же ты ждешь в догоревших углях
О! Тебе не найти в них ответа…

 (И т. д. — стихотворение переписано полностью.)

(Этот «чувствительный», кажется, забытый в наши дни любовный романс был по сердцу не только институткам. Вот как отзывался о нем в беседе с приятелями человек безупречного вкуса — Александр Блок: «…Этот романс я очень люблю, — сказал Блок и полупропел, полупродекламировал: “Как в нем яркое пламя то вспыхнет порой, то…” Тут я, наверное, буду путать. Забыл…» «Странно, — опуская голову, сказал Стэнич[31], — чем глупее, чем пошлее романс, тем он почему-то больше, сильнее воздействует на человека. Я тоже люблю эту чепуху про камин…» Блок сказал: «И совсем не чепуха и не пошлость! Пошлость — это когда говорят о презираемых порядочным человеком ощущениях. А камин… Камин — синоним уюта… А романс превосходный…»[32])

Тем же легкоузнаваемым почерком Вали Трекше записано стихотворение более низкого поэтического уровня, полное экзальтации и отдающее театральностью:

Корабль мой разбился
О скалы гордости твоей
В борьбе с нею истомилась
И нет конца тоске моей
Кляну тебя, людей, их злоба
Еще страшней чем жизни строй
Ведь были б счастливы мы оба
Когда-б не гнусных сплетен рой.

Дальше — характерные для девических альбомов (с ориентацией на «взрослую» сентиментальную стихотворную культуру) стихотворения-предостережения «более опытной» в любви подруги:

Не шути — будь с огнем осторожна,
С пылким сердцем опасно шутить,
Полюбить так легко, так возможно,
Но как трудно, как тяжко забыть.

А вот порция афоризмов на тему «страстной любви», собранных все той же Валей Трекше:

Если можно страдать не любя,
Невозможно любить не страдая.
Любить, и не мочь в этом сознаться,
Любить, и всегда равнодушной казаться,
О, лучше тогда никогда не любить.

И уже в 1922 году некая К. И. записывает в альбомчике Аси (которой теперь, должно быть, лет 16–17) еще один стишок на ту же тему:

Любовь это счастье
— А счастье стекло
Стеклянное счастье
И бьется легко

Нина

В альбоме мы находим совершенно особую группу записей. Чернила блекло-фиолетового цвета, которыми они сделаны, сильно отличаются от старых дореволюционных «орешковых» чернил, коричнево-черных. Чтобы хотя бы отчасти представить себе автора этих записей, придется использовать холмсовский метод дедукции.

Если писала ровесница Аси, предположительно родившейся в 1906–1908 годах, то в 1932 году им должно быть по 24–26 лет. Имя писавшей — Нина Берк. Не возникает ни малейших сомнений в том, что Нина — далеко не из среды «кисейных барышень». Записи (корявые, с многочисленными ошибками, без знаков препинания) делал человек, который явно не получил даже и неполного среднего образования. Однако это и не печатные буквы учащегося подростка: неряшливая неуверенная скоропись выдает человека, освоившего грамоту «в короткие сроки» и писавшего не слишком часто. Сделанные в один прием, все шесть записей (в том числе даже соседствующие на одном листе) датированы одним и тем же числом, у каждой стоит подпись и указан адресат. Все это говорит о неискушенности писавшей. О том же свидетельствует и содержание текстов. Судите сами:

На память!!!
Дарю тебе собачка
прошу ее не бить
она тебя поучет
как друга не забыть!!!

 На память милой А. К. Шенк от Н. Берк 17. ХII. 32 г. НВ Берк 

Стихотворный слух у Нины Берк явно отсутствует (с помощью косой черты я попробую разбить текст в соответствии с ритмом, который игнорировала Нина):

Зачем смеятца
Когда грусно / и
Слезы лить / когда
Смешно / зачем козатца
Ровно душно / когда
В душе совсем не то

 НВ Берк 17.ХII.32 

На память

На берегу моря / я
Стояла / сблеснула
Гристальная волна
когда возмош Альбом
в руки / то вспомниш про меня!!!

 На память милой Ад Ко Шенк от Нины Берк 17. ХII. 32 г.

На память

Лети лети листочек / прямо
к Асечке в окошко / но
если Асечки не приятно / то
лети писмо с тоской ко мне
обратно.

 от Н. Берк. 17. ХII. 32 г. 

Эти корявые строчки очень важны, и вот почему: перед нами документальное свидетельство, дающее представление о механизмах складывания культуры. Они позволяют по-иному взглянуть на детские записи десятилетних институток — подруг Ариадны Шенк. При всей своей наивности они свидетельствуют о том, что у девочек есть чувство стиха (две из них даже сочинили стихотворения самостоятельно — и почти не погрешили против ритма!). Я уж не говорю о грамотности институток: по сравнению с Ниной Берк она почти безупречна. Эти девочки в 1915 году пришли в институт благородных девиц из дворянских семей, где к десяти годам их уже успели в определенной степени приобщить к культурной традиции. Еще три года они провели в институте. В 1918 году, когда судьба их круто изменилась, 12–14-летние девочки (а к этому возрасту, как известно, закладывается фундамент личности) оказались, условно говоря, представительницами последнего поколения, унаследовавшего дореволюционную культуру.

Специалисты, исследовавшие альбомную культуру 1920–1930-х годов, отмечают, что по сравнению с предыдущим периодом она в целом очень изменяется. И это неудивительно: кардинально изменился культурный контекст, возникли новые ценностные ориентиры. Новый владелец альбома — это чаще всего советский ученик, бывший носитель крестьянской или фабрично-заводской фольклорной традиции. Альбомы, созданные в 20–30-х годах, становятся многожанровыми, в них проникает «новая лирика» (типа жестокого романса), столь популярная в крестьянской и окраинно-городской среде[33].

Что же касается нашего альбомчика, то это — особый случай. В старом Асином альбоме делает записи человек другой культуры, но подражающий в основном все тем же дореволюционным девическим альбомам. В записях Нины Берк присутствуют повторения того, что она, видимо, прочла здесь же, в Асином альбоме («Дарю тебе собачка / Прошу ее не бить…» — явная переделка записи К. Пиковской «Дарю тебе я кошечку, прошу ее любить…», сделанной еще в 1915 году). Попадаются у Нины Берк и иные штампы, явно почерпнутые в других альбомах. Например:

Любов солома
а сердце жар.
Одна менута
И пожар.

Но у той же Нины видим и неуклюжее цитирование «жестокого романса»:

Зачем во сне прикрасны
грез./ ты снишся мне порой /
зачем не видя многих слес / смеешся над
мной / вет в тебя горить душа моя /
жаждит твоей встречи / я не всилах
забыть тебя / до перевой страствой (?) и встречи!!!

 От Нины Берк 17. ХII. 32 г. в городе Ленинграде

Одним словом, смесь институтской и фабрично-заводской субкультур. А откуда бы взяться новой высокой традиции? О недостатках советской школы, которая «не способна привить нашим детям подлинные литературные вкусы», в своей статье 1936 года писал К. И. Чуковский. По его мнению, тогдашняя школа («великолепная в других отношениях») неправильно относится к стихам: «наши учебники, хрестоматии, методические пособия, программы — все еще страдают стихофобией, дурно скрываемой враждою к поэзии и никакого стихового воспитания даже не пытаются дать нашим школьникам». А в букварях 20–30-х годов присутствуют стихи такого рода:

Вот завод!
Тракторы колхозам дает.
Много тракторов в год
Дает этот завод.

Или:

Нам заводы помогли,
Нам заводы выслалЬ…

Сам Чуковский приводит в пример эти неуклюжие, «противоестественные» стихи, чтобы показать, «каким образом дети доведены до такой глухоты к стиховой музыке, к звучанию стиха»[34].

Мы не знаем, как рядом с Асей оказалась женщина совершенно иного круга. В любом случае по характеру записей видно: она «не ровня» Ариадне (по уровню образования, например). Сама называя себя Ниной, к Асе она обращается в своих записях ласково, но почтительно: как к «Ариадне Костантиновне», либо — к «милой А. К. Шенк», «милой Ад Ко Шенк», но при этом в стихах называет ее «Асинка», «Асичка» и на «ты» («когда возмош альбом в руки, то вспомниш променя»). И последнее: от этих записей — при всей их беспомощности и безграмотности — веет огромной доброжелательностью. Эта встреча двух культур, которую своими глазами видят современные читатели Асиного альбома, — косвенное свидетельство сложных социокультурных процессов, перемешивания советского общества.

Мальчик

И, наконец, совершенно особый пласт альбома — спонтанные детские карандашные рисунки, относящиеся к периоду существования СССР.

Рисовал, несомненно, мальчик: помимо трех изображений самолета, мы видим нечто похожее на аэростат (гибрид паровоза и самолета), всадника, медаль, человека с пистолетом. Рисунки не датированы, но гипотетически их можно отнести к началу 1930-х годов — времени «авиационного ажиотажа».

Пофантазировав, можно предположить, что хранившийся в сундуке старый институтский альбом был вынут на свет в 1932 году (когда в нем оставила свои записи Нина Берк). Воображение рисует картину: Ариадна дает свой альбомчик маленькому сыну — там ведь есть вырезки из красивых дореволюционных открыток (недаром на страницах альбома многочисленные следы отклеенных картинок). Она разрешает ему порисовать на оставшихся незаполненных страницах.

Судя по стилю рисунков, они принадлежат 5–6-летнему малышу (он только учится писать печатные буквы, на одном из листов — имитация быстрого письма).

В конце 20-х — 30-х годах авиация была на особом положениио ней говорили по радио, писали в газетах. Люди жадно ловили слухи о подвигах летчиков. Редкая тогда еще профессия летчика казалась (да по сути и была!) героической. Современники вспоминают, что вид летящего самолета вызывал восторг. О самолетах говорили по радио и писали в газетах[35]. И, что важно в нашем случае, в 30-е годы издавались детские книжки о самолетах и летчиках (например, книга А. А. Дейнеки «В облаках» 1930 года издания, иллюстрированная автором), выпускались настольные игры — типа игры «Спасение челюскинцев».

Лично у меня нет сомнений, что рисунки мальчика в альбоме навеяны этими настроениями. Относительно точная датировка рисунков может быть связана также и с тем, что в аббревиатуре «С.С.С.Р.» (надпись на нарисованном мальчиком самолете) после каждой буквы стоят точки, а так писали только в 1920-х — не позднее начала 1930-х годов.

Ариадне в 1932 году около 26–28 лет, т. е. мальчик мог родиться, когда ей было 22–24 года[36]

***

Итак, альбомчик вместил 17 прожитых лет. В нем отразились не только важнейшие для страны события, но и характер писавших, по нему можно судить об их занятиях и увлечениях, уровне грамотности и начитанности. Это — документ истории культуры.

Революция 1917 года уничтожила закрытые учебные заведения. Но культура, впитанная ребенком в семье и затем в институте, не исчезла с изменением социальных обстоятельств — не могла исчезнуть. И наш альбомчик — лишь крошечный пример того, как тонкая струйка далекой «институтской» культуры вливалась в широкий поток культуры российской.


[1] См., например: Вацуро В. Э. Литературные альбомы в собрании Пушкинского Дома (1750–1840-е годы) // Ежегодник РО Пушкинского Дома. 1977 год. Л., 1979; Петина Л. И. Художественная природа литературного альбома 1-й пол. ХIХ в. Автореф. дисс. канд. филол. наук. Тарту, 1988.

[2] Ю. В. Сальников. Мои милые предки [http://uvs1.narod.ru/page69.html].

[3] Хорошилова Л. Б. Женское образование и воспитание // Очерки русской культуры ХIХ века. Т.3. Культурный потенциал общества. М., 2001. С. 312; Белоусов А. Ф. Институтки [Вступ. статья] // Институтки. Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М., 2001. С. 5–9.

[4] Смольный, Патриотический, Павловский, Николаевский, Александровский, Елизаветинский, Мариинский, Александринский, Кронштадтский (а кроме того — училище Св. Екатерины).

[5] Дочери купцов, почетных граждан и «лиц иного звания» содержались в институтах на собственный счет.

[6] Акростих — стихотворение, в котором начальные буквы строк образуют слово или фразу.

[7] Здесь и далее цитаты приводятся с сохранением орфографии и пунктуации оригинала.

[8] Помяловский Н. Г. Мещанское счастье // Помяловский Н. Г. Соч. Л., 1980. С. 103–104.

[9] Подробнее см.: Лурье В. Ф. Девичий альбом ХХ века [http://www.ruthenia.ru/folktee/CYBERSTOL/alboms/art_001.html].

[10] Об институтах // Русская школа. 1915. № 7–8, июль-август. Отд. 1. С. 107.

[11] Несомненно, в этом присутствовал и момент детской игры: «Если же кому-нибудь наскучало долго обожать одно и то же лицо, то та выходила на середину и просила девиц позволить ей разобожать» (Белоусов А. Ф. Указ. cоч. с. 19).

[12] Институтки. Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. С. 117.

[13] Водовозова Е. Н. На заре жизни // Институтки. С. 312.

[14] Морозова Т. Г. В институте благородных девиц // Институтки. С. 457.

[15] Морозова Т. Г. Указ. соч. С. 430.

[16] Там же.

[17] Подробнее см.: Белоусов А. Ф. Указ. соч.

[18] Об институтах. С. 109, 111, 112.

[19] Об институтах. С. 115.

[20] Об институтах. С. 104.

[21] См.: Уроки домоводства в Смольном институте: Учебные конспекты смолянки. М., 1995.

[22] Об институтах. С. 112.

[23] Сколько стоит красота. Можно «купить» новое лицо, фигуру и улыбку. Но должно быть еще нечто… // Труд. 29.01.2002.

[24] Об институтах. С. 110.

[25] Калмыкова А. Как отразилась война в жизни детей и какие задачи поставила она нам, взрослым, родителям, воспитателям // Русская школа. 1915. № 2. С. 1.

[26] Жерихина Е. И. Смольный. История зданий и учреждений. СПб., 2002. С. 172.

[27] Там же.

[28] Шульгин В. В. Дни. 1920. М., 1989. С. 181–182, 184.

[29] Морозова Т. Г. Указ. соч. С. 468.

[30] Гарин С. (Гарфильд С. А.) У камина (1901) // Русский романс. М., 1995. С. 145–146.

[31] Стэнич — литературный псевдоним поэта и переводчика В. И. Сметанича.

[32] Борисов Л. О Блоке // Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. М., 1980. С. 257.

[33] Лурье В. Ф. Указ. соч.

[34] Чуковский К. И. Литература и школа // Чуковский К. И. Соч.: В 2 т. Т. 1. М., 1990. С. 445–446.

[35] Куприянов В. К., Чернышев В. В. И вечный старт. Рассказ о Главном конструкторе ракетных двигателей А. М. Исаеве. М., 1988. С. 33.

[36] Кстати, на борту нарисованного самолета рядом с надписью «С.С.С.Р.» детской рукой выведено нечто вроде «КИРИН» (в смысле — Кирин самолет?). Возможно, мальчика звали Кириллом