Реферат

ЭПОХА МОДЕРНА: ГОСУДАРСТВО И МЕЖДУНАРОДНАЯ ПОЛИТИКА*

Реферат

Книга Маттиаса Циммера представляет собой попытку осмыслить основы современного политического миропорядка и – в прямой связи с этим – ситуацию, которая сложилась в политической философии после катаклизмов 1989#1991 годов, распада СССР и советского блока. Сочувственно цитируя одного из своих коллег, Циммер уподобляет этот поворот мировой истории другим крупнейшим переломам: Французской революции, большевистской революции в России и послевоенному двухлетию (1945#46 годы). Теория международной политики оказалась не готова к такому бурному развитию событий, в ней начался кризис, вавилонская разноголосица.

Надежды на установление прочного мира, связанные с исчезновением глобальной конфронтации в пост-биполярной Европе, не оправдались: напротив, вышли из латентного состояния и разгорелись многие конфликты этнического, национального и религиозно-фундаменталистского характера. Диапазон тем, дискуссий и спекуляций, порожденных новой ситуацией, чрезвычайно широк: от упований на победу либерально-демократического порядка в глобальной перспективе до констатации новых межкультурных столкновений; от попыток возрождения классической политики силы до сомнений в том, что государства впредь по-прежнему будут оставаться основными акторами международной политики; от убежденности в том, что США вновь утвердят свою гегемонию в мире, до предсказаний близкого упадка американской империи. Напряженность полемики усиливается из-за полярных оценок явления глобализации: одни видят в тесном переплетении экономических и геополитических интересов гарантию мира, другие призывают идеалистов пошире раскрыть глаза и увидеть, что глобализация стала источником новых размежеваний и войн.

Фрагментация теоретического поля усугубляется разрывом между теорией и практикой. Политологические положения становится все труднее подтверждать примерами «из жизни»: ученые доказывают анахроничность понятия государственного суверенитета, а в действительности суверенитет остается актуальной категорией; в теории межгосударственные границы теряют значение, но на практике они зачастую охраняются с удвоенной бдительностью (забор между США и Мексикой, стена между Израилем и Палестинской автономией…); мы читаем о возросшей роли международных организаций, на деле же они нередко становятся заложниками различных политических сил; констатируется упрочение торговых связей, будто бы способствующих установлению надежного мира, но вопросы войны и мира по-прежнему остаются в центре всеобщего внимания. Ко всему этому добавляется внутридисциплинарная полемика о границах политологического знания, о применимости и адекватности основных понятий: «государство», «государственные интересы», «власть», «суверенитет» и т. д. Появляются новые парадигмы: постмодернистская, постструктуралистская, деконструктивистская, феминистская…

Чтобы разобраться в возникшем хаосе, сориентироваться в лабиринте идей и идеологий, Циммер намерен прежде всего навести порядок в аналитическом инструментарии. Он считает, что наиболее адекватный и пригодный набор понятий исторически сформирован «Вестфальской системой», стоявшей у истоков эпохи модерна. Основные концепции, порожденные европейским модерном, по его мнению, в наше время распространяются на весь мир.

Автор подчеркивает свою приверженность английской теоретической школе, противопоставляющей себя неореализму – течению, ассоциирующемуся в первую очередь с трудами классика современной политологии Кеннета Уолтса (Waltz, иначе – Уолтц). Школа Уолтса рассматривает участников международной политики как игроков, образно выражаясь, «дистиллированного» экономического рынка, строго преследующих интересы своего государства и максимально использующих при этом ресурс государственной силы (мощи). Циммер и его сторонники усматривают в структуралистской концепции Уолтса множество недостатков. По их мнению, она грешит чрезмерным рационализмом, приписывая таковой всем акторам международных отношений, позитивизмом, выражающимся в абсолютизации существующего порядка вещей, переоценкой фактора государственной силы в ущерб чувству социальной и международной ответственности, неизбежно регулирующему поведение государственных деятелей на международной сцене.

В противоположность этому английская школа выдвигает в качестве объекта описания не «международную систему», как Уолтс, а «международное сообщество» (international society) , т. е. – пользуясь формулировкой видного представителя школы Хедли Булла (Bull) – «группу государств (или независимых государственных объединений), образующих не просто систему – в том смысле, что поведение каждого из участников требует просчитанной реакции со стороны остальных, – но устанавливающих посредством диалога общие правила и регулятивные институты и признающих совместный интерес в поддержании этих установлений». (Сам автор книги тем не менее в технических целях анализа широко пользуется термином «система».)

Какой же конкретный смысл Циммер придает общепринятому в современной науке понятию модерна и каким видит его историческое содержание?

Модерн: суверенитет и собственность

Современная государственная система уходит корнями в эпоху позднего Средневековья, когда в условиях общего кризиса – экономического, социального, кризиса схоластической мысли – ускорились перемены, положившие начало Новому времени (модерну). Культурный, социальный и политический феномен огромного масштаба, модерн изначально представлял собой комплекс чисто европейских идей, которые затем стали постепенно распространяться на весь мир.

Определяющим для модерна стало отделение экономики от политики. Средневековье не признавало автономии экономической сферы. Фома Аквинский еще толкует экономику телеологически и подчиняет ее задаче достижения общего блага. Лишь в эпоху модерна экономика освобождается от этических уз и обретает собственные законы. Политика и экономика конституируются различно: в политике главенствует принцип суверенитета, в экономике – принцип собственности.

Суверенитет – центральное понятие и образующий принцип современной политики. Циммер показывает в кратком обзоре, как в XIII веке в европейских странах – раньше всего во Франции и Англии – происходил распад «феодальной пирамиды», основанной на личной лояльности, и складывались территориальные политические единицы и внеличностные институции, реализующие идею преданности по отношению к деперсонифицированному институту государства. Позднее крупнейшие теоретики государственного суверенитета – Макиавелли, Боден и Гоббс – закрепили в своих трудах сложившиеся социальные практики. Все трое противопоставили распадающемуся феодальному порядку (ordo) секулярную модель государства, зиждущуюся на рациональных началах.

Трактат Макиавелли «Государь» написан в условиях жестокого кризиса итальянских городов-государств и по сути представляет собой руководство для князя-узурпатора по сохранению власти и стабилизации государства. Глава государства освобождается от любых нравственных норм и обязательств и руководствуется лишь двумя соображениями: utilita (польза того или иного действия) и necessità (меры, необходимые для достижения поставленной цели). Сочинение Макиавелли вызвало яростную критику современников как циничное и безнравственное. Церковь в лице папы объявила его провозвестием апокалипсиса, а автора и его последователей – учениками дьявола. В действительности речь надо вести не об отсутствии морали, а о резкой смене моральных норм. Для Макиавелли источником и средоточием моральных ценностей было государство как политическая общность, а высшей этической целью – удержание его стабильности. Циммер считает правомерным провести здесь аналогию с отношением античных греков к полису.

Макиавеллист Жан Боден продолжил разработку «чистой» техники государственного правления и концепции правового государства, хотя в определенном смысле сделал «шаг назад», наделив идеального монарха – носителя суверенитета – религиозным благочестием и чувством справедливости. Зато Томас Гоббс в своих теоретических построениях («Левиафан») заходит по части деиндивидуализации правителя и освобождения его от традиционных моральных ограничений едва ли не дальше Макиавелли.

Второй основополагающий принцип модерна – собственность. Средневековая правовая мысль признавала собственность, однако у отцов Церкви преобладало понятие совместной собственности. Фома Аквинский, под влиянием идей Аристотеля, стал рассматривать частную собственность как сообразную человеческой природе. Боден и Гоббс также признавали частную собственность, но по-настоящему глубоко это понятие начал разрабатывать Дж. Локк.

Теория собственности Локка вкратце сводится к следующему. Бог дал землю и все, что на ней существует, в пользование человеческому роду. Также он дал человеку разум, чтобы тот устраивал свою жизнь с пользой и удовольствием для себя. Поэтому все, что каждый человек с помощью труда может извлечь для себя лично из общего достояния всех людей, является его частной собственностью. Деньги, по Локку, далеко вывели человека из традиционного общества, в котором собственность была нужна лишь для удовлетворения основных потребностей. Деньги воплощают собственность человека и способствуют ее умножению. В противоположность традиционному обществу, где каждый приносит на рынок лишь продукты своего труда, в обществе, нарисованном Локком, на рынке продается также труд. Из того, что труд становится рыночным товаром, непосредственно следует, что сила и ловкость человека перестают быть лишь органической частью его личности, но рассматриваются как его собственность, которую он тоже может по своему усмотрению продать за определенную цену. Государство становится государством собственников, которые из пассивных объектов превращаются в субъектов и, наделенные правом выбора, становятся источниками государственной власти.

Собственность тем самым территориально организует суверенитет: она отделяет государства друг от друга и превращает мировую политическую систему в систему суверенных государств. Теория раннего модерна переопределила права собственности и реорганизовала политическое пространство, положив начало системе межгосударственных отношений и капиталистическому производству.

Модерн как норма и как индивидуальное

На процесс возникновения модерна можно взглянуть и с другой точки зрения. У модерна есть две стороны и, соответственно, два источника происхождения. С одной стороны, это новая научная мысль, представленная философией Декарта, трудами Галилея и Ньютона. Это измерение модерна можно назвать нормативным и инструментальным, оно порывает с абстрактной аристотелевской логикой и характеризуется эмпирическим подходом к природе, стремлением умножить знания о ней, исследовательским духом, универсализмом и радикальным скепсисом.

Второй источник модерна – гуманистическая философия XIV#XVI веков, нашедшая завершение в трудах Локка и Канта. В противоположность генерализирующей, рационально-инструментальной «письменной» науке гуманизм – в первую очередь у Монтеня и Эразма – подчеркивает особенное, частное, преходящее, местное и «устное» в человеческой природе. Противостояние этих двух тенденций не ограничивается рамками раннего модерна. В XIX веке оно выразилось в борьбе концепций национального государства и космополитизма, просветительства и историцизма. В наше время та же диалектика сказывается в противостоянии двух либеральных традиций: космополитизма и мультикультурализма.

Переходя к рассмотрению непосредственно Вестфальской системы, Циммер задается вопросами, которые неоднократно ставились и раньше. Не является ли эта система изначально лишь абстрактным теоретическим конструктом, проще говоря, мифом? Если нет, то существует ли она по сей день или, как утверждают многие наблюдатели, разрушается на наших глазах?

Видный американский специалист по международным отношениям Стивен Краснер (Krasner) утверждает, что общепринятый взгляд на Вестфальский мир как на поворотное событие истории, открывшее новую эру в международных отношениях, неверен. Он обосновывает свою точку зрения тем, что, во-первых, многие феодальные институты продолжали существовать и после 1648 года, во-вторых, Вестфальский договор не изменил существенным образом состояние Священной римской империи немецкой нации (которую разрушили лишь наполеоновские войны) и, в-третьих, сама суть Вестфальской системы – свободное взаимодействие суверенных государств – систематически нарушается межгосударственными союзами и договорами (даже такими, как СБСЕ/ОБСЕ, или заключаемыми в порядке сотрудничества с Международным валютным фондом), а также взаимным принуждением и насилием (войнами).

Возражая Краснеру, Циммер пишет, что нарушения Вестфальской системы так же мало доказывают ее историческую несостоятельность, как нарушения международного права – его отсутствие. Вестфальский мир задал точку отсчета нового мирового порядка не только для стран - участниц мирного договора, но и для России и Англии, не принимавших в них участия. Кратко проанализировав европейские войны (территориальные, династические, имевшие экономические причины и т. д.), случившиеся после Вестфальского мира, Циммер заключает, что они имели целью не разрушение политического миропорядка, но укрепление суверенитета абсолютистских государств.

В целом, подытоживает Циммер, из текста Вестфальских соглашений нельзя заключить, что этот договор сам по себе является непосредственным источником современной международной государственной системы – даже если рассматривать Тридцатилетнюю войну как «государствообразующую» для Европы. Оснабрюкский и Мюнстерский договоры, составляющие основу Вестфальского мира, продолжают традицию более ранних мирных договоров, многие существенные черты суверенитета можно наблюдать уже в итальянских городах-государствах. О том, что окончательного разделения сфер власти между государствами в тот момент не произошло, нечего и говорить: ведь и современный мир по-прежнему характеризуется формальным юридическим равноправием и фактическим политическим неравенством. Вестфальский мир не привел к подлинному равновесию сил в Европе. Таковое утвердилось лишь к концу XVII века, хотя несомненно в результате Вестфальских соглашений. Ряд подобных соображений, «размывающих» четкость сложившихся представлений о договоре 1648 года, можно продолжить. Циммер останавливается на следующей формулировке: Вестфальский мир был одной из многих, но, несомненно, главной вехой на пути преобразования старого международного порядка в новый. В то же время значение его глубже, чем можно заключить из ближайшего политического контекста.

Далее Циммер показывает, что Вестфальская система, поначалу ограниченная кругом европейских стран, с течением времени постепенно приобрела универсальный характер и расширилась до международной системы; одновременно с этим ослабела ее специфически европейская компонента. Основной упор автор делает на выяснении условий государствообразования в рамках теории модерна.

Образование Вестфальской системы

Современная система правления возникла в результате смены коллективного типа подданства на территориальный, предполагающий совокупность замкнутых, примыкающих друг к другу географических областей (государств), имеющих каждая свою властную структуру. Между прочим, это было время интенсивного развития картографии, служившей одним из средств установления такого порядка.

Переход от феодальной системы взаимозависимости (ленные владения в обмен на верность и службу) к модели территориального суверенитета совершался медленно. Поначалу узы индивидуальной лояльности нередко пересекали государственные границы: культурная принадлежность и личная идентичность далеко не всегда определялись политическими рамками. В первую очередь это касалось высшей знати – насквозь космополитичного класса, представители которого могли править любой страной. Ганноверский король Георг стал в 1714 году английским королем. Русская царица Екатерина II происходила из Ангальт-Цербстского княжеского дома, немецкий княжеский род Веттинов правил совместно Саксонией и Польшей с 1697 по 1763 год. Для офицерства также не была необычной служба в армии другого государства. Генеральский корпус армии Петра I почти наполовину состоял из иностранцев. И хотя Россия в этом отношении зашла несколько дальше других стран, все же пример принца Евгения Савойского, военачальника армии Габсбургов, вполне типичен для той эпохи. То же относится к дипломатической службе: национальное происхождение дипломатов самого высокого ранга имело второстепенное значение. Ученые и аристократы общались – первые на латыни, вторые на французском, – не принимая во внимание государственные границы (вспомним дворы Фридриха II и Екатерины).

Все же абсолютизм постепенно изживал космополитические тенденции, привязывал знать к королевской власти и утверждал национально-территориальный принцип лояльности как основу будущей государственности. Важнейшее значение для этого процесса имело создание регулярных армий, потребовавшее упорядоченных процедур сбора налогов, развития финансовой и экономической систем. Государство «монополизировало войны»: личные военные предприятия вроде тех, в которые пускался Валленштейн, стали невозможны.

Ключевую роль в формировании государственности нового типа играл меркантилизм – «экономическая теория абсолютизма». Циммер отдельно прослеживает развитие меркантилистской практики во Франции, Англии и Германии и отмечает общую закономерность: избрание денег и драгоценных металлов основным показателем политической и военной мощи государства и, как следствие, введение высоких налогов на импорт товаров повсюду приводили к росту местного промышленного и сельскохозяйственного производства. Меркантилизм способствовал формированию homo oeconomicus, рационализации экономики и развитию тех ее секторов, которые были в первую очередь необходимы для удовлетворения двух главных государственных нужд того времени: содержания армии (производство оружия, униформы, питания) и двора (деликатесы, предметы роскоши, украшения и т. д.). Вернер Зомбарт усматривал в этих потребностях два столпа зарождающейся капиталистической индустрии.

Связь между хозяйственным развитием и международной политикой обеспечивалась двумя факторами. Меркантилистская доктрина, говорившая о необходимости поддержания положительного торгового баланса, приводила к соперничеству между государствами в рамках существовавшей тогда анархической международной системы. Второй стратегией, отличавшей систему раннего капитализма, были грабежи колоний и менее развитых регионов. Однако доходов, получаемых от внешней торговли и территориальных завоеваний, принципиальным образом не хватало для содержания армии и двора. Поэтому важнейшей статьей дохода становились налоги, для сбора и учета которых был сформирован институт бюрократии.

Вестфальский мир существенно изменил характер ведения войны. Проблема различения справедливых и несправедливых войн, занимавшая умы Августина, Фомы Аквинского и других средневековых мыслителей, полностью ушла из поля зрения политиков. Религиозно-теологическая постановка вопроса уступила место чисто прагматическому критерию: суверенный правитель имеет право начать войну уже в силу своего суверенитета. Причиной войн стали почти исключительно финансовые нужды. Идеологически инспирированные войны, имеющие целью полный разгром противника, исчезли вплоть до ХХ века. В резком контрасте с обычаями Тридцатилетней войны мирное население практически не подвергалось насилию. Само ведение военных действий напоминало шахматную партию или дуэль с четко прописанным регламентом. Победа, одержанная без кровопролитных битв, расценивалась как полководческий шедевр. В европейских армиях царил дух дисциплины, выучки и профессионализма, дававший им огромные преимущества перед армиями остальных стран (Османской империи, Индии и т. д.). Такая «экономность» поствестфальских войн объяснялась в первую очередь дороговизной содержания армии и меркантилистским стремлением максимально сберечь армию как таковую (но не жизни отдельных солдат). Вместе с тем надо отметить, что весьма скрупулезно разработанные правила цивилизованного ведения войны не распространялись на военные действия в странах, находящихся за пределами христианской Европы.

Европейская система государств строго противопоставляла себя остальному миру, по-прежнему мысля себя наследницей средневековой Respublica Christiana, и хотя европейские державы нередко заключали договоры с неевропейскими странами, все же подлинное распространение европейского международного права на остальной мир произошло лишь с наступлением ХХ века. В начале XVII века понятия «христианство» и «Европа» употреблялись синонимически – но за очень существенными исключениями: христиане Османской империи не считались ни христианами, ни европейцами; европейские колонии в Северной Америке мыслились как христианские, хотя и не относящиеся к Европе; Россия стала причисляться к христианскому миру после того, как династия Романовых породнилась с немецкой знатью, что же до ее принадлежности к Европе, то этот вопрос мог решаться по-разному[1].

Анализируя трагические противоречия и конфликты, препятствовавшие историческому утверждению Вестфальской системы, Циммер описывает четыре модели, или четыре типа возможных уклонений от собственного пути развития, которые ей пришлось преодолевать. Это национал-социалистическая модель (примат расы в ущерб автономии человеческой личности), коммунистическая (слияние политики и экономики, нарушение прав собственности), религиозно-фундаменталистская (отказ от принципа отделения политики и экономики от религии, привнесение в обе эти сферы мистического потустороннего элемента) и модель мирового государства как неправильная попытка логической интерпретации оснований Вестфальской системы (см. ниже). Все эти модели, подчеркивает автор, становились угрозой для системной стабильности в целом и тем самым – по логике Вестфальских установлений – нарушали национальные интересы членов Сообщества, жизненно заинтересованных в ее восстановлении.

Модернизация Вестфальской системы

Согласно концепции Циммера, изменения внутри Вестфальской системы определялись не столько взаимодействием государств, сколько высвобождением двух ипостасей человеческой личности, взаимно обуславливающих и ограничивающих друг друга: каждый индивид может быть рассмотрен как homo oeconomicus, преследующий свои личные практические цели, и как ответственный гражданин своего государства, легитимирующий его суверенитет.

Процессу модернизации Вестфальского универсума посвящена обширная глава книги, в которой исследуются, во-первых, развитие бюрократии, далеко ушедшей в XIX веке от своего первоначального источника, двора, и превратившейся в инструмент для обслуживания внутренних нужд национальной буржуазии и международных отношений, во-вторых, индустриализация, обусловившая возникновение социальной политики в европейских государствах, и наконец, возникший после Французской революции национализм как специфическая идеология буржуазии. Все эти сдвиги привели, в частности, к тому, что господствующим элементом в общественном сознании XIX века стало ощущение перемен и вера в прогресс, подобно тому как определяющей для следующего столетия была категория кризиса.

Эволюция бюрократии

Структурные изменения

Все современные (эпохи модерна) государства опираются на рационально организованную бюрократию – более или менее формализованную иерархическую структуру, предназначенную для выполнения ясно поставленных перед ней задач. Сфера действия бюрократии не ограничивается государственными делами: по бюрократическому принципу реализуются властные решения в партиях, на предприятиях, в общественных и международных организациях и т. д. В отличие от высоких культур древнего Китая или Египта в государствах модерна бюрократический аппарат централизован, территориально структурирован и развивается рука об руку с капиталистической экономикой.

В монархических государствах высшие чиновнические кадры рекрутировались исключительно из аристократии, буржуазное государство порывает с этой традицией в пользу профессионального бюрократического карьеризма (исключение вплоть до Первой мировой войны составляет лишь дипломатическая служба). Деперсонализация власти сопровождается укреплением бюрократического аппарата. Носитель той или иной должности может быть заменен, так как во главу угла ставятся общие нормы, а не личные решения. Макс Вебер подчеркивает связь между капиталистическим хозяйством и господством бюрократии, которая выступает не только как инструмент, но и как совокупный орган управления.

При переходе от просвещенного абсолютизма к буржуазному конституционному государству меняется сама природа государственного управления: если при абсолютизме распространенным было сравнение государства с машиной, то теперь более адекватной начинает казаться метафора организма. Образ государства-машины был рожден внеисторической и культурно индифферентной фикцией «общественного договора», а целью такого правления было укрепление государственной власти. Эдмунд Берк в связи с этим заметил, что государство – это все же нечто большее, чем договор между торговцами кофе и торговцами пряностями, могущими в любую минуту его расторгнуть. Французская революция гораздо теснее связала граждан между собой, сделав каждого одним из «государственных органов». Органическая, «очеловеченная» форма государства предполагает гораздо большую дифференциацию и многообразие управляющих систем, более выраженную социальную ориентацию. Граждане рассматриваются как гаранты государственности, им обеспечивается социальная защита, от них же, в свою очередь, требуется известная доля самоотречения и жертвенности на благо государства.

Незыблемый и «вездесущий» характер бюрократических структур, их рационализм и эффективность – все это сделало возможным чисто инструментальное использование их практически в неприкосновенном виде всевозможными идеологическими режимами ХХ века, в первую очередь коммунистическим и национал-социалистическим. По теории видного немецкого философа-административиста Эрнста Форстхофа (Forsthof), законность (Legalität) есть чисто формальное понятие, не имеющее однозначной содержательной интерпретации, поэтому правовые процедуры могут быть поставлены на службу любой политической цели. Разительный пример, на который обращает внимание Зигмунд Бауман: уничтожение евреев нацистами производилось в соответствии с рутинными бюрократическими процедурами.

Вместе с тем и в Советском Союзе, и в нацистской Германии бюрократический аппарат внушал вождям тревогу, так как сохранял относительную автономность, не всегда поддающуюся вмешательству идеологических партийных сил. Т. Адорно и М. Хоркмайер в порядке общей критики просветительского мышления указывали на его современное порождение: бездушный механизм бюрократии, действующий в так называемом «управляемом мире», игнорирующий всякую индивидуальность и превративший человека в бессловесный винтик. У М. Вебера разросшаяся бюрократия обретает зловещие черты какой-то роковой силы. История не знает случаев ее демонтажа, пишет он, разрушить бюрократию можно лишь вместе с породившей ее культурой. Эта пессимистическая картина имеет, однако, оборотную сторону. Гипертрофированное всевластие бюрократии знаменовало конец идеологизма и наступление эры технократии, когда на первый план в деле эффективного управления государством выходят эксперты и администраторы-прагматики.

Эйфория по поводу возможностей технократической модернизации общества и государства силами экспертов и менеджеров (прежде всего в США и ФРГ) в 1970-е годы сменилась широкой дискуссией о легитимности подобных методов и ограниченности методов управления. Несколько позже эти сомнения отразились на поведении реальных показателей: расходы на государственные нужды в ведущих европейских государствах (ФРГ, Франции, Великобритании и Нидерландах), демонстрировавшие отчетливый рост в 1970-х годах, в 1980-е стабилизировались и даже сократились. Государство, которое в 70-е годы расширяло свои управляющие функции и штат чиновников, в следующее десятилетие стало сокращаться, как шагреневая кожа (один из ярких примеров – правительство Маргарет Тэтчер).

Все обозначенные процессы выявляют один из центральных вопросов современной теории демократии: совместимы ли в принципе бюрократические и демократические процедуры управления государством? В развитых демократических обществах устанавливается жесткий контроль за работой административного аппарата. Господство бюрократии снова и снова ставится под вопрос политическими силами, требующими от «аппарата» прозрачности, регулярной отчетности, допуска граждан к участию в управлении. Помимо стандартных парламентских и юридических процедур контроля действует контроль со стороны общества (СМИ, гражданские организации, институт омбудсменов и т. п.). В современных демократиях автономные административные системы уже выглядят анахронизмом. Легитимность бюрократической деятельности обеспечивается ее реакцией на публично сформулированные запросы общества, легитимность административных решений – открытой формой процесса их принятия. Для обозначения порядка вещей, при котором клиенты и потребители рассматриваются как равные партнеры власти, социологи пользуются понятием «экспертно-клиентская система». Переход от чистого администрирования к административному менеджменту повсюду сопровождается импортом англо-американских моделей управления.

Развитие принципов управления в последние десятилетия привело к отказу от иерархических конструкций в пользу расширения разного рода инфраструктур. За государством по-прежнему закреплена функция гаранта прав и безопасности граждан, что же касается прямого государственного управления экономическими процессами – эта практика все больше уходит в прошлое.

Бюрократия и внешняя политика

В период после установления Вестфальской системы область внешних сношений составляла личную компетенцию государя. Это положение вещей сохранялось вплоть до Первой мировой войны даже при конституционных монархиях. Параллельно с формированием суверенных государств на месте феодальных структур происходила монополизация внешнеполитической власти. Право принимать и направлять послов уже в XVI веке принадлежало центральной власти. На этой основе сложилась целая система дипломатических правил и ритуалов. После 1648 года уровень взаимного дипломатического представительства европейских стран постоянно возрастал, внешнеполитическая деятельность чрезвычайно расширялась и усложнялась. В конце XIX века к этому процессу стали постепенно подключать общественность: власти сочли необходимым убеждать ее в легитимности своих целей и действий, предпринимаемых на международной арене. Появились так называемые «цветные книги» – тематические сборники, анализирующие проблемы взаимоотношений с той или иной страной.

Вместе с тем международная политика в целом представляла собой вполне обозримое поле, и это задавало естественные границы для процесса расширения внешнеполитической бюрократии. Дипломатическая служба оставалась прерогативой космополитической аристократии, мыслившей себя как единый и культурно-гомогенный класс. Лишь к началу ХХ века это самосознание стало разрушаться в силу многих факторов: дипломатическая активность постепенно распространилась за пределы Европы, в отношениях европейских стран возникла напряженность и элемент соревнования.

Вторая половина XIX века была отмечена резким усилением дипломатической активности. Спектр проблем, которые приходилось разрешать, оказался чрезвычайно широк: это и начавшаяся индустриализация, и выработка единой системы мер и весов, и транспортные коммуникации, и борьба с эпидемиями, и зарождающийся процесс информационного объединения Европы. Усилившиеся процессы индустриализации побуждали европейские страны к выстраиванию интернациональных институтов, однако это не привело к образованию международной бюрократической элиты нового типа: до мировой войны оставалось слишком мало времени.

Пацифистские идеи активно циркулировали в обществе. Одни публицисты ссылались на очевидное сближение государств и обществ, на экономическую абсурдность войны, другие связывали свои надежды с усилением институтов международного права. Движение за мир, сформировавшееся в среде буржуазии, опиралось на философские труды мыслителей прошлого: от ренессансных до Сен-Пьера, Бентама и Канта. Это движение носило социальный характер и апеллировало не столько к правителям, сколько к человеческому разуму как таковому. Его представители в целом питали сдержанный оптимизм относительно возможностей предотвращения войны. Между тем еще Адам Смит указывал на двоякие последствия индустриализации: с одной стороны, она, безусловно, укрепляет торговые и прочие связи между государствами, с другой – ведет к резкому увеличению военного потенциала. Эта двойственность сама по себе перемещает войну в сферу иррационального и делает народы заложниками темных импульсов человеческой души – алчности, честолюбия и т. п.

Распространенный в обществе и подкрепленный авторитетом Монтескье тезис, согласно которому торговля сближает государства, привел к слиянию двух параллельных движений – за мир и за свободную торговлю. Однако к 70-м годам энтузиазм их участников начал иссякать: в экономике наступила тяжелая рецессия, начался возврат к протекционистским методам. Активно формировавшийся единый институт международного арбитража в конечном итоге обнаружил свою несостоятельность, не выдержав давления некоторых держав (в первую очередь Германии), требовавших неукоснительного соблюдения их национального суверенитета.

Одновременно разворачивался процесс кодификации международного права. Один за другим для этой цели создавались международные институты (в 1873 году – Институт международного права, Ассоциация за реформу и кодификацию права наций и т. п.). Хозяйственные связи между странами на основе новых правовых норм заметно активизировались, в военной же сфере милитаристски настроенные государства все чаще пренебрегали согласительными процедурами.

Многие современники, в частности известный общественный деятель пацифистского направления Альфред Фрид, пытались разглядеть в окружающей действительности элементы новой международной системы, полагая, что порядок непременно восторжествует, поскольку он заложен в самой природе вещей. Столь же оптимистические надежды – вслед за авторитетными в то время Дж. Бентамом и Дж. Ст. Миллем – эти мыслители возлагали на способность мирового общественного мнения руководствоваться соображениями разума. Между тем европейское общество не спешило проникнуться духом ответственности и долга – напротив, в нем все яснее обозначался националистический энтузиазм, который в начале мировой войны уже граничил с истерией. Политики, еще недавно весьма профессионально манипулировавшие общественным мнением, с наступлением нового века почувствовали себя зависимыми от агрессивных настроений публики, и это не могло не сказаться на их деятельности.

Особую группу радетелей за мир, уповающих на общественный разум, составляли социалисты, которые стремились в перспективе установить мир не между капиталистическими странами, а на основе совместного преодоления капитализма. Маркс и Энгельс рассматривали свободную торговлю лишь как катализатор революции, поскольку торговля актуализует отношения между пролетариатом и буржуазией и тем самым высвечивает наиболее глубокие противоречия между ними. Что касается возможной войны между европейскими государствами, то Маркс и Энгельс в принципе рассматривали ее как органическое развитие войны классовой, и без того находившейся в полном разгаре. Они видели будущее в образе братского единения наций, сплоченных трудом рабочих, который преодолевает любые границы и различия. 1914 год, когда националистический угар охватил все сословия, включая и рабочий класс, преподал социалистам страшный урок.

Позднейшим историкам мировые процессы, приведшие к войне, нередко представляются детерминированными, едва ли не предопределенными. На самом деле это не так, пишет Циммер. В 1909 году вышла книга английского исследователя Нормана Энджела (Angell), систематизировавшего высказанные в разное время аргументы в пользу качественного изменения системы международных отношений, направленные против военного безумия. В ней содержится аналитический обзор теорий XIX века, исполненных рационалистической веры в возможное усовершенствование политического миропорядка. Огромный успех этой книги показал, что идеи автора попали на благодатную почву. И все же темные устремления политиков, «начисто лишенных воображения», возобладали. Мобилизационная идеология, манипулирование общественным сознанием, слепой национализм и массовая истерия сделали свое дело. Исследователи указывают: роковую роль сыграло то, что актуальная проблематика войны и мира дискутировалась лишь в среде элиты и не доходила до широких слоев населения. Обществу хронически «не хватало коммуникации».

Вместе с тем, подчеркивает Циммер, развитие многообразных взаимосвязей между государствами – экономического, политического, административного, технологического, научного характера, – по сути, не было прервано войной. Что действительно пало ее жертвой, так это прогрессистские концепции объединения европейских государств на рациональной основе.

Индустриализация, социальная политика, империализм

Коренные сдвиги в социальной и международной политике европейских государств, наблюдавшиеся в XIX веке, непосредственно зависели от процесса индустриализации. Сам же этот процесс рассматривается в книге двояко: 1) как собственно промышленное развитие, приведшее к смене аграрной «экономики выживания» экономикой наращивания капитала, независимой от годовых сезонов, и 2) как модернизация общества, т. е. вытеснение традиционных социальных структур рациональными и секуляризованными институтами, принципиально изменившими жизнь частного человека. «Промышленная революция» (выражение А. Тойнби) в отличие от революции политической не обусловлена ускоренным ходом событий и может длиться в течение нескольких поколений. Ведущей страной в этом отношении оказалась Англия, и задача догнать англичан стала для континентальных стран «политическим императивом». Страны Южной, Юго-Восточной Европы и Россия оказались на периферии этого процесса, как в пространственном, так и в эволюционном отношении.

Циммер подробно описывает военные аспекты индустриализации XIX века. Значительную часть происходивших тогда изменений он видит через «военную» призму. Социологи школы Огюста Конта утверждают, что индустриальному обществу чужд самый дух войны. В действительности же дух соперничества между суверенными государствами неистребим; вопреки прогнозу Конта гонка вооружений, особенно быстро нараставшая в последней трети XIX века, происходила под знаком бурного технического прогресса. Можно утверждать, что совершенствование управления государством и военное планирование стали двумя аспектами единой деятельности. Немецкий публицист Эдуард Бернштейн, автор термина «холодная война», рассматривал военно-промышленное и экономическое соперничество государств как одну из фаз военного противостояния.

Правящий класс крупнейших промышленных держав, планируя боевые действия, культивировал образ быстрой и результативной войны образца франко-прусской 1870#1871 годов. Однако массово-мобилизационный характер приготовительных действий в этот и последующий периоды обернулся на деле стремительным ростом военных жертв. Если революционные (наполеоновские) войны рубежа XVIII#XIX веков унесли 2,5 миллиона солдатских жизней, то в Первую мировую войну этот показатель поднялся до 8,5, во Вторую – до 15 миллионов. Еще быстрее росли потери среди мирного населения – соответственно 1, 6,6 и 26 миллионов. Таким образом, были фактически отброшены цивилизационные завоевания поствестфальского развития: война снова «вышла из берегов», неся бедствия мирному населению. В ХХ веке, когда противостояние восточного и западного политических блоков поставило под угрозу уничтожения весь мир, центр тяжести военной теории переместился от стратегических военных планов к разработке способов предотвращения войны.

Стремительный военно-технический прогресс опережал эволюцию общественного сознания. Традиционный «романтический» образ солдата плохо увязывался с той ролью, которая отводилась солдатам в машинизированной войне. Высокоточные виды вооружений, рассчитанные на массовое уничтожение живой силы, долгое время вызывали отторжение в среде военных, поскольку противоречили их представлению о войне как своего рода аристократической дуэли, делали ее «неспортивной». Характерная деталь: разноцветная военная форма упорно держалась в армиях до начала ХХ века и лишь в первые месяцы войны была заменена на защитную…

Автор книги разделяет мнение, согласно которому промышленная революция явилась специфическим порождением западноевропейской культуры. Одной из главных проблем европейского сознания эпохи Просвещения было соотнесение экономического эгоизма, свойственного свободно действующему субъекту, homo oeconomicus, и государственных интересов. Идеологическое разрешение этого противоречия предложил Адам Смит, утверждавший, что индивид, последовательно преследующий собственную выгоду, тем самым способствует – словно бы руководимый некой «невидимой рукой» – умножению общего блага. Ему вторил Давид Рикардо, выступавший против прямого вмешательства государства в экономику. В итоге наиболее сбалансированное решение этого вопроса было предложено в рамках утилитаристского учения (И. Бентам и другие мыслители), считающегося базовой идеологией классического либерализма. Центральное требование этой доктрины, прочнее всего укоренившейся в Англии, чаще всего выражается по-французски: laisser-faire, что означает в данном контексте свободу экономического предпринимательства. Вместе с тем либерализм отнюдь не безоговорочно следует принципу экономического эгоизма. Поскольку его основными императивами являются собственность и безопасность, условия для которых призвано обеспечить государство, последнее не удаляется со сцены, но продолжает выполнять свои основные функции. На место прежнего государства, подчеркивает Циммер, пришел не рынок с его законами спроса и предложения, а новое, модернизированное государство: произошло освобождение не от государства, а от его мелочной опеки. Циммер подробно анализирует диалектику понятия laisser-faire, одним из моментов которой было то, что индустриализация вкупе с развитием железнодорожных сетей открепили экономику от двора и привели к созданию «национальной экономики» и «народного хозяйства», открытых для мира и легко пересекающих государственные границы, что в свою очередь потенциально ослабляло прямую связь государства с экономикой.

К числу основных ценностей буржуазного общества относятся сложные, напряженные и потому продуктивные отношения между экономическим и социально-политическим видом рациональной деятельности: сам образ человека и гражданина, лежащий в основе этого общества, неотделим от понятий свободы и равенства. Национальное собрание Франции провозгласило лозунги свободы, собственности, безопасности и противодействия угнетению. Для обеспечения всех этих социальных прав безусловно требовалось участие индустриализованного государства, кладущее известные пределы голому прагматизму homo oeconomicus и способное освободить человека прежде всего от борьбы за выживание. Активная и постоянно обновляющаяся социальная политика вплоть до конца ХХ века оставалась неотделимой от трактовки и самопонимания государства модерна: легитимность этого государства все в большей мере обеспечивалась его способностью к социальной интеграции общества.

Общеевропейским явлением на исходе XIX века можно считать слияние политики и экономики, иначе – политизацию экономики. В трактовке внешнеполитической и внешнеэкономической деятельности государств в тот период можно различить два подхода. Согласно первому, зарождающийся империализм был продолжением и новейшей фазой капитализма – либо положительной, распространившей свободу торговли и инвестиций на межгосударственный уровень (Дж. А. Хобсон, Hobson), либо отрицательной, исказившей гуманистические идеалы раннего либерализма и допустившей синтез финансового капитала с расистскими и биологическими идеологиями (Р. Хилфердинг, Hilferding). «Фазовой» точки зрения, с общеизвестными выводами, придерживался и Ленин. Противоположная теория (Йозеф Шумпетер) отрывает империализм от капитализма, считая его лишь вышедшим из-под спуда рудиментом абсолютизма, латентно всегда присутствовавшего в буржуазном сознании.

Маркс с циничным оптимизмом приветствовал распространение капитализма по всему миру и его переход в империалистическую «фазу», поскольку провидел в этом скорый конец современной ему капиталистической системы как таковой. В своей позитивной части его анализ оказался верен: с победой империализма экономическая система европейского образца, основанная на суверенитете и собственности как государственных концепциях модерна, расширилась до мирового масштаба.

Позднейшие работы показали, что в общеэкономическом отношении империалистическая стратегия оказалась не слишком выгодна: с этой точки зрения империализм был «нерентабелен». Циммер присоединяется к мнению, согласно которому подлинным источником империализма стала конкуренция европейских держав, их борьба за престижные места в мировом соревновании. Социальной формой проявления империализма стал рост колониалистических настроений в среде европейской буржуазии. Стихотворение Киплинга о «бремени белого человека» выражало отнюдь не только «британскую» точку зрения. В какой бы пропорции ни смешивались чисто расистские и патерналистски-миссионерские мотивы колонизаторов, ставить колонизируемые народы на одну доску с «цивилизованными» никому из европейцев не приходило в голову. Постколониальная мировая система на все последующее время оказалась отмечена уродливыми диспропорциями и конфликтами, восходящими к эпохе колониализма.

Империализм XIX века был предварительной формой глобализации. Он покрыл мир сетью экономических, транспортных и информационных коммуникаций, открыл возможность заимствования культурных образцов, административных и политических систем. Создав возможность и методы массовой мобилизации, он также положил начало эпохе глобальных войн.

Нации и национализм

Третьим изменением – наряду с промышленной революцией и формированием бюрократии, – которое XIX век привнес в Вестфальскую систему, стало появление наций и национализма. Циммер интерпретирует эти категории как результат массово-мобилизационных процессов, свойственных буржуазному обществу в его индустриализованной фазе. Нация, по Циммеру, – это форма политического объединения, выполняющая роль несущей конструкции государства и вступающая в сложные отношения с другими формами организации общества. Главной ее функцией является легитимация государственной власти на определенной территории. Нации порождены модерном и функционально взаимозависимы с государством модерна. Превращение рационального государства в национальное существенным образом изменило Вестфальскую систему, придав государствам-акторам идеологическую специфику. «Нации оказались едва ли не самой могущественной социальной системой верований в XIX и XX столетиях», – приводит Циммер слова немецкого социолога Норберта Элиаса.

Функциональное определение нации отделяет ее от этноса, обладающего многими чертами нации (язык, культура, религия, обычаи и проч.), но политически бездейственного, а также, с одной стороны, от протонации, проявляющей политическую волю к образованию государственности (немцы до объединения Германии в1871 году, современные курды и т. д.), с другой – от национальной группы, не имеющей таких стремлений (как, например, шотландцы).

Сказанное выше не означает, что национальные государства непременно моноэтничны. Напротив, таковых меньшинство, и они, как правило, периферийны (Япония, Исландия, Португалия). Классические национальные государства включают разные этносы и национальные группы, интегрированные общей сверхидеей. Показательный пример – Франция, страна с ярким национальным самосознанием, населенная разными этническими группами (норманнами, бретонцами и т. д.), а также Канада, Великобритания.

Национализм можно понять как идеологию, которая внутренне определяет нацию (или протонацию), причем содержательно нерелевантным образом. Национализм двулик, как Янус: он составляет основу современного государства, является проводником либерально-демократических стремлений, но он же нередко становится источником имперских, расистских и агрессивных тенденций в области международных отношений.

Для функционирования нации неважно, имеет ли она «сущностное» определение или социально сконструирована. Спор между «конструктивистами» и «эссенциалистами» по этому поводу Циммер считает бесплодным: с одной стороны, ничто не может быть сконструировано «из ничего», с другой – идентичность всегда возникает в социальном пространстве и не может самозародиться. Циммеру ближе позиция Бенедикта Андерсона, понимавшего нацию как «воображаемое сообщество», представленное определенной системой символов (в числе которых – памятные даты, события, нарративы и т. д.)

Идеи нации и народного суверенитета пришли на смену монархической концепции, легитимирующей порядок абсолютистского государства. Но политическая легитимация нового национального государства была неотделима от обеспечения прав человека, которые – чтобы привести наиболее яркий пример – в Декларации прав человека и гражданина 1789 года были объявлены конечной целью всякого политического союза. При этом, подчеркивает Циммер, защита прав человека и гражданина обеспечивается властью именно данного суверенного государства, и толковать это положение расширительно, в общечеловеческом измерении, не имеет смысла. По ироническому замечанию Мирабо, создатели Декларации менее всего были озабочены правами кафров, эскимосов, датчан или русских…

Суверенитет нации не абсолютен, он ограничен правом гражданина и реализуется в правовом государстве. Не менее тесно к национальному принципу примыкает понятие общественной солидарности, которая получает теперь не вертикальное и патерналистское определение, но структурируется по образу «братства», в горизонтальной плоскости, и, как отмечал еще Эрнест Ренан, требует для своего поддержания от индивида известной жертвенности – как «внутри» общества, так и при военной защите государства.

Своеобразный синтез универсальности и партикуляризма, характерный для всей истории национализма, может показаться смешением несовместимых принципов: Просвещения с его нормативным видением мира и романтической индивидуализации национального начала. Так, идея национального у Гердера выражает явный отказ от просвещенческого космополитизма и – при всем гуманизме его учения – дает пищу для позднейших истолкований в духе агрессивной национальной нетерпимости. Между тем подлинный национализм «стоит на плечах Просвещения». Он освобождает индивида из плена «добровольного несовершеннолетия» (Кант) и предоставляет ему формы идентификации, которых больше не в состоянии обеспечить ни религия, ни абсолютистское государство. Национальное сознание видит настоящее в горизонте общего прошлого и чаемого будущего и сплачивает воедино разные поколения.

Одновременно приход национализма означал отказ от традиционных принципов «ограниченной войны» с ее разборчивостью в средствах и принципиально финитным характером: по достижении поставленных целей такая война заканчивалась мирным договором, в принципе предававшим забвению былую вражду. Национальные войны ведутся – в идеале – до полного истребления противника, участие в них – дело чести каждого гражданина, и они, как правило, увековечиваются в национальной памяти.

Какой из двух профилей национализма преобладает в той или иной стране, во многом зависит от его исторического происхождения. Циммер выделяет три главных типа национализма. Англия и Франция представляют первый тип: легитимность их государственности была обеспечена скорее волевым актом политического договора, чем языковой и культурной общностью. Образование Германии и Италии, напротив, стало результатом объединительного движения на почве общего языка и культуры. Наконец, для третьего типа национализма (царская Россия, Османская империя, монархия Габсбургов) характерен последовательный изоляционизм («сецессионизм»).

Национальная идея как таковая родилась в Европе, но очень скоро сделалась предметом интенсивного экспорта. В ХХ веке она стала глобальной реальностью, а национальное государство – международной нормой для всех континентов, включая Азию и Африку. Двоякая природа национализма постоянно сказывается на состоянии мировой международной системы. С одной стороны, национализм по-новому обосновал и укрепил легитимность суверенного государства, этого «опорного столпа Вестфальской системы», с другой – он является источников многочисленных конфликтов, возникающих в результате упорных попыток самоопределения различных национальных образований.

Бюрократизация и индустриализация родились из предпосылок государства модерна – благодаря росту рациональной и научной мысли и развитию капитализма. Рождение наций и национализма знаменует глубокую трансформацию Вестфальской системы: если суверенной «душой» (выражение Т. Гоббса) абсолютистского государства был монарх, то в современном государстве легитимирующие функции «души» берет на себя идеологический концепт нации. Двойственность, если не сказать антиномичность, национальной идеи, заключающей в себе либерально-демократическое и, в более поздней фазе, агрессивно-националистическое начало, наложило отпечаток на все мировое развитие. Ярче всего это противоречие выразилось, пожалуй, при распаде Советской империи, высвободившем обе формы национализма.

Глобализация, модерн, государство

Самый популярный термин современной политологии – глобализация. В начале 1990-х годов это клише сменило на «пьедестале почета» ушедший в небытие «конфликт между Востоком и Западом». Между тем само понятие глобализации оказалось столь же расплывчатым, сколь расхожим. Циммер видит свою задачу в том, чтобы придать ему бóльшую четкость, определить, в каком отношении друг к другу находятся два процесса: глобализации и модерна, является ли первая конститутивным элементом второго или симптомом его кризиса и конца, и наконец, выяснить, как сказалась глобализация на современной системе международных отношений.

Циммер отталкивается от определения глобализации, данного на экономическом саммите Большой восьмерки в Кельне в 1999 году. Помимо фиксации некоторых бесспорных черт («глобализация – сложный процесс, связанный со стремительно растущим движением идей, капиталов, технологий, товаров и услуг по всему миру» – и т. п.) это определение выделяет функциональные черты глобализации, как положительные (создание рабочих мест, повышение уровня жизни, сокращение масштабов нищеты и т. д.), так и отрицательные («сопровождается ростом опасности нарушения привычного образа жизни, усилением неопределенности финансового положения некоторых трудящихся, семей и общин во всем мире»). Но главное, что обращает на себя внимание автора в этой и многих других описательных конструкциях, – это то, что глобализация рассматривается как естественный саморазвивающийся процесс, почти не поддающийся управлению со стороны государства.

Это двойственное отношение к глобализации: одобрение ее положительных аспектов и безучастное недоумение как реакция на ее негативные последствия, характерно для многих политиков и теоретиков и объясняется их убежденностью в том, что глобализация в принципе сопряжена с утратой значимости государства как суверенного участника международного процесса. Зачастую определение глобализации вообще не содержит упоминания о государстве – речь ведется лишь об объективных трансконтинентальных процессах, социальных взаимодействиях, тиражировании социальных и экономических структур и т. п. Теоретическое снижение роли национального государства и конструирование некой идеальной инстанции – солидарного мирового правительства, будто бы необходимого для управления пока еще бесконтрольными глобальными процессами, вообще говоря, лежит в русле Просвещения, рассматривавшего государство как переходную фазу на пути к глобальному правовому сообществу.

Если быть точнее, эти построения восходят к Гердеру, который видел историю как развитие самодостаточных сущностей, содержащих в себе источник собственного движения и собственной легитимности. Концепция мировой республики как завершения истории основана на представлении о самодвижущей силе рациональных идей, которые, единожды воплотившись в мировом процессе, разворачиваются органически согласно законам разума. Мир философских понятий, таким образом, предшествует реальному миру, которому в итоге предстоит прийти к разумным основаниям. Историко-философские антиципации Френсиса Фукуямы (как продолжателя линии Гегеля и Кожева), предсказавшего «конец истории», принадлежат к теориям именно такого рода.

Анализируя наиболее влиятельные точки зрения на глобализацию, Циммер отмечает, что этот процесс по большей части определяется исходя из его конечного мыслимого итога – глобального сообщества (Globalität), лишенного внутренних границ и исполненного ответственности за природный мир в целом.

Автор реферируемой книги принципиально отвергает такой подход. Он трактует глобализацию как процесс в целом направленный, но столь сложный и многоплановый и, главное, открытый, что предсказать его конечную фазу в принципе невозможно. Для многих наблюдателей глобализация означает конец «модерна как проекта» (с его рационализмом, потребительски-инструментальным отношением к природе, территориально-государственной политической структурой, фетишизацией технического прогресса и т. д.) и отказ от него ради нового типа поведения, ответственного за «земной шар», природу и жизнь. Циммер интерпретирует процесс глобализации по-другому. Перечисленные признаки, безусловно, характерны для модерна, но они не определяют его полностью. Одной из стержневых идей Циммера является то, что развитие модерна обусловлено в первую очередь взаимодействием двух типов человеческого поведения (сплошь и рядом совмещающихся в одной личности): homo oeconomicus, настроенного на получение максимальной прибыли, и гражданина, мыслящего категориями общественного блага. Но даже в рамках узкорационалистического мышления с его инструментальным отношением к природе в последнее время сформировался ряд самоограничительных представлений (чуждых раннему модерну), согласно которым безудержный материальный прогресс и варварская эксплуатация природы противоречат выгоде. Подобный «рефлексивный» модерн Циммер вслед за немецким исследователем У. Беком (Beck) считает второй фазой модерна, протекающей в условиях, созданных его первой фазой. Глобализация тем самым не вытесняет модерн, но является его продолжением.

Повременное сравнение мировых экономических показателей, анализ межстранового движения капиталов, развития валютных и товарных рынков – все это дает основание заключить, что приход глобализации не ознаменовал коренного перелома во всех этих областях и, что чрезвычайно важно для концепции Циммера, сам процесс глобализации предстал не как детерминированный, но как гибкий, в значительной степени управляемый с помощью традиционных средств государственного вмешательства в экономику.

Азиатский финансовый кризис 1997 года заставил пересмотреть так называемый Вашингтонский консенсус, универсальную антикризисную программу, предписывающую максимальную либерализацию и дерегулирование рынка, сокращение социальных программ и открытость государственной экономики вовне. Он породил также серьезные сомнения в универсальности эффекта «просачивания богатства» (trickle-down), будто бы автоматически обеспечивающего постепенный подъем общественного благосостояния вслед за обогащением бизнес-элиты. Пример Аргентины показал, что экономическое неравенство внутри страны, напротив, подтачивает средний класс и препятствует построению гражданского общества. Исчезла и уверенность в том, что образцом для всех стран непременно должна стать экономическая модель англосаксонского типа. Напротив, пришло понимание того, что культурные и институциональные особенности разных стран являются неустранимым «фильтром» на пути глобализации.

В качестве внутреннего и неотчуждаемого момента глобализации выступает встречный процесс – фрагментация мирового сообщества. Девяностые годы, «десятилетие глобализации», были отмечены бурным ростом национализма в бывших республиках СССР, на Балканах, в странах Азии и Африки. Катализаторами национализма становятся как информационные каналы, так и каналы «теневой» глобализации – транснациональные рынки вооружений, препятствующие локализации конфликтов. Циммер отмечает рост числа и многообразия виртуальных сообществ с самыми разными, подчас взаимоисключающими целями, задачами, устремлениями: образно выражаясь, Интернет наряду с broadcasting обеспечил возможность для выстраивания и процветания систем типа «narrow casting».

Не всякий политический неологизм непременно означает принципиально новое мировое явление или перелом исторического развития. Глобализация в ее настоящем виде выступает как продолжение, углубление и радикализация модерна в результате завершения конфликта между Востоком и Западом и в целом манифестирует победу западных технологий над типом развития, представленным странами коммунистического блока, – победу, которая развеяла существовавшую иллюзию равновесия двух мировых систем. Глобализация не внесла существенных изменений в соотношение экономических «весов», сформированное на этапе индустриализации: лидирующее положение США, Японии и Евросоюза по-прежнему остается непоколебленным, хотя КНР по отдельным параметрам постепенно приближается к этой тройке. Что касается стран с отстающей экономикой, то программа развития, обнародованная в 2003 году ООН, настоятельно рекомендует таким странам в числе прочих мер государственные средства регулирования, признавая тем самым сильное государство одной из предпосылок экономического роста и преодоления бедности. Другое дело, что функции современного государства серьезно отличаются от «классических». Глобализация тесно сопряжена с усилением регионализма, т. е. процессом обретения как надгосударственными, так и субнациональными образованиями относительной политико-экономической самостоятельности. В этих условиях государства отказываются от иерархически структурированной модели управления в пользу модели сетевого типа, но по-прежнему территориально прикрепленной, ориентированной на поддержку благосостояния и безопасности своих граждан. Выполняя координирующую и управляющую роль, государства, как и раньше, остаются суверенным источником правовой легитимности. Все государственные функции осуществляются на фоне – и в частичном противостоянии – активной институциализации негосударственных участников международного процесса. Способность государства вмешиваться в процесс принятия решений международными надгосударственными инстанциями или нивелировать последствия этих решений Циммер иллюстрирует несколькими примерами. Так, Маастрихтские критерии стабильности[2], допускавшие дефицит государственного бюджета не более 3% ВВП, были смягчены по настоянию Германии, по соображениям внутреннего порядка несколько лет нарушавшей эти условия (наряду с Францией). США нарушили международное существовавшее с 1944 года Бреттон-Вудское соглашение[3] в 1971 году, когда оно перестало отвечать их национальным интересам.

Указанные процессы вызвали широкую дискуссию среди ученых-политологов по вопросу о том, в какой степени изменилась международная политика под влиянием негосударственных институтов. Мнение Циммера здесь совпадает с выводом Кеннета Уолтса: масштаб институциализации международных институтов – величина обратимая, подобные институты существуют до тех пор, пока они представляются полезными государствам-учредителям.

Итоги размышлений самого Циммера о соотношении категорий модерна, государства и международной политики сводятся к пяти тезисам.

  1. Глобализация имеет исторически глубокие корни и является не новой парадигмой, но продолжением модерна. Она не изменила коренным образом, но лишь модифицировала Вестфальскую систему.
  2. Международная торговля в сочетании с демократическими принципами межгосударственных отношений не приводят автоматически к мирному существованию. Борьба за рынки сбыта пришла на смену территориальным войнам, поэтому государства испытывают соблазн использовать инструменты силовой политики для достижения экономического преимущества.
  3. Глобализация не уничтожила межгосударственных границ, но придала четкие очертания крупнейшим экономическим блокам. Основными акторами и «законодателями» мировой экономики очевидным образом являются страны «мировой триады» (НАФТА, Евросоюз, государства Восточной Азии). Источниками мировых конфликтов являются конфликты интересов государств Триады друг с другом и с развивающимися странами.
  4. Глобализация поставила государство как участника мирового процесса в оборонительное, но не беззащитное положение. Международные и негосударственные организации выполняют роль «длинных рук» государства постольку, поскольку переплетение взаимных интересов имеет обратимый характер.
  5. Теории о том, что социальное («налоговое») государство постепенно сходит на нет, неверны. Сценарии отмены управляющих и налоговых функций государства основаны на некорректных интерпретациях высокого уровня благосостояния, достигнутого во многих развитых государствах в 70#80-е годы и на чересчур поспешных выводах из тех реалий, которые действительно набирают силу в последнее время: это «делокализация» и «дематериализация» экономики (т. е. освобождение экономики от географической прикрепленности и бурный рост ее нетоварной составляющей), сжатие времени и пространства, виртуализация государственных функций. Для Циммера более убедительны слова американского исследователя Мартина Вульфа (Wolf), подкрепленные конкретными историко-экономическими соображениями: для людей как физических существ расстояние, а значит и пространство всегда будут иметь определяющее значение, но пространство подразумевает обязательный территориальный контроль, осуществить который может только государство.

Космополитизм, мультикультурализм и правовой дискурс

Исторические изменения, происходившие в самосознании модерна, непосредственно связаны с радикальным углублением представления о правах личности. У истоков модерна стоит субъективистская теория познания Декарта: последовательная интерпретация картезианской эпистемологии – в философском и нормативном плане – составляет одну из основных тем модерна. Последнюю главу своей книги Циммер посвящает рассмотрению трех процессов, определяющих лицо современного мира: это формирование космополитической демократии, распространяющей основы государственного порядка за пределы породившего его государства, мультикультурализм как система, санкционирующая права культурно связанных групп в демократическом правовом государстве, и развитие правового дискурса.

Космополитизм

Этим понятием в книге обозначается совокупность рожденных Просвещением теоретических представлений о государстве и международной системе как институциях, основанных на единых и универсальных принципах. Привлекательность космополитической позиции состоит в том, что из нее следует возможность установления справедливого порядка в мире и полного исключения самого феномена войны из жизни мирового сообщества.

За философией космополитизма стоит богатая историческая традиция. Эдмунд Берк полагал, что конфликты и взаимная ненависть людей возникают вследствие разделения человечества на общества и государства. Руссо утверждал, что люди по своей природе миролюбивы и лишь превращение первобытного человека в гражданина, возникновение государства как противоестественной формы общежития порождают войны. Правда, далеко не все просветители разделяли руссоистскую логику, предполагающую в своих конечных выводах возврат к первобытному состоянию. Более влиятельной и актуальной для нашей современности оказалась кантовская конструкция вечного мира, которая, напротив, зиждется на предпосылке существования сильных государств, вступающих во взаимный правовой договор о мире. Если Макиавелли и Гоббса можно назвать предтечами «реальной политики» во времена холодной войны, то Кант претендует на роль высшего авторитета в последующий период реформирования международной системы. Абсолютно необходимым условием вечного мира, по Канту, является представительное (республиканское) устройство всех государств-участников договора. Кант выделяет три процесса, способствующих установлению вечного мира: 1) публичное изъявление своих жизненных интересов гражданами, которым придется нести тяготы войны в случае, если бы она возникла, 2) взаимовыгодная торговля и 3) развитие заложенных в самой человеческой природе разумных правовых взаимоотношений. Циммер подвергает подробному анализу преломление идей Канта в современных политологических дискуссиях. Наиболее репрезентативными и влиятельными он считает мнения двух видных участников этой дискуссии, англичанина Дэвида Хельда (Held) и немца Отфрида Хëффе (Höffe).

Хельд констатирует углубляющийся разрыв между категориями Вестфальского миропорядка в их современном состоянии – демократией, государством и международной системой: все более усложняющаяся система международных отношений подрывает суверенитет и автономию государства. Под суверенитетом британский политолог подразумевает право государства устанавливать порядок внутри своей территории; автономия, высший ценностный принцип в системе Хельда, – это, напротив, способность государства к самостоятельному формулированию и достижению своих (внешне)политических целей. Наряду с понятием автономии Хельд вводит собственный неологизм – Nautonomie для обозначения государственных структур, противостоящих автономии и демократии и создающих асимметрию при разделе жизненных благ между подданными и возможностей их участия в политической жизни. Наличие Nautonomie препятствует свободе политических действий других государств. По Хельду, глобальный политический процесс не ведет ни к образованию единого «мирового общества», ни к стиранию национальных государств, ни к новому порядку, при котором ООН превратится в нечто вроде мирового правительства. Конфедеративная модель космополитического правления (cosmopolitan governance) Хельда – это развитие и преодоление идей Канта, идеалом которого была федерация мирно сосуществующих свободных государств как источник публичного права. В рамках модели Хельда вооруженные конфликты между демократическими государствами невозможны, поскольку эти страны добровольно подчиняются правилам мирного урегулирования. Что же касается отношений между демократическими и недемократическими странами, то, по логике Хельда, в системе которого автономия – высший ценностный принцип, политика демократий определяется сознанием ответственности и диктуется не столько национальными интересами, сколько нацелена на демонтаж очагов Nautonomie. В подобных ситуациях не исключаются и вооруженные вмешательства – по крайней мере в особо оговоренных случаях (предотвращение геноцида и т. п.).

Насколько жизнеспособна модель космополитической демократии по Хельду, «мотором» которой является императив ответственности? Циммер полагает, что в современном мире не существует достаточно сильных международных акторов, способных отречься от своих национальных интересов ради демократии и ликвидации Nautonomie, – «реальнополитическая» составляющая по-прежнему актуальна в системе международных отношений.

Хëффе, как и Хельд, считает, что в современном мире государство теряет признаки инстанции, принимающей и исполняющей ключевые решения международного уровня. Однако построения Хëффе носят не системно-эмпирический, а скорее философский характер: философия – это «поверенный человечества», поскольку занята поисками универсальных (транскультурных) положений, выводимых на основе общечеловеческого разума и опыта. Государственное принуждение (или государственная властная монополия) легитимно, если по его поводу достигнуто общее согласие, выгодное всем людям. «Метафорический договор» по поводу государства базируется на аналогичном договоре по поводу прав человека. Таким образом, правовой статус индивида предшествует статусу государства как принуждающей силы. Институт «квалифицированной демократии» складывается на основе ряда принципов, среди которых – принцип правового государства, разделения властей, субсидиарности и т. д.

Теоретически обоснованному и самодостаточному государству, по Хëффе, глобализация бросает вызов. Умножение числа задач, стоящих перед государством в современном мире, приводит к снижению его эффективности и тем самым – его легитимности в глазах граждан, т.е. к его постепенному демонтажу. Если же государства все-таки хотят сохранить за собой способность функционировать, единственная возможность для этого – объединение в мировую республику на демократических и правовых началах. Критика в адрес этой системы на том основании, что для установления мирового порядка нет необходимости во всемирном государстве, отводится доводом о том, что всеобщий мир и справедливость недостижимы без принудительной силы государства. Отличительной особенностью детально продуманной и стройной системы Хëффе является то, что многие ее элементы уже сейчас находятся в стадии становления.

Циммер не спешит, вслед за некоторыми своими коллегами, отмести обе названные теории (по необходимости изложенные здесь с чрезмерным упрощением) как прожектерские «мечтания у тюбингенских каминов». Напротив, он отдает должное их мотивированной аргументации и попыткам обоих мыслителей устранить, используя «нормативный потенциал модерна», международную анархию – один из главных признаков Вестфальской системы. Однако, замечает автор, «сова Минервы вылетает в вечерних, а не в утренних сумерках»: обе теории грешат априорностью. Известно, что демократические государства сплошь и рядом поступают не так, как предписывают императивы разума и права. Вооруженные вмешательства в дела других стран все чаще осуществляются без санкции ООН (напротив, получение такой санкции в последнее время можно считать исключением). Вопреки доводам разума администрация Дж. Буша отказывается от ратификации Киотского протокола. Весьма разумным было бы упорядочить мировой финансовый оборот, поставить законодательный заслон на пути преступников, отмывающих деньги, изгнать фирмы и банки из оффшорного рая, направив освободившиеся средства в распоряжение государств для выполнения насущных международных задач. Но этого не делается: компонент «реальной политики» остается неотъемлемой частью международной системы.

К этому добавляется еще одно глубокое противоречие. Идея постепенного развертывания и утверждения разума в ходе истории порождена европейским просветительским менталитетом. Такого рода мышление очень плохо коррелирует со всякого рода хилиастическими устремлениями и проектами. Люди, которые возлагают свои упования на потусторонний мир или в далекое будущее, нередко отказываются подчиниться установлениям и требованиям, имеющим посюстороннее происхождение. Во времена противостояния восточного и западного блоков обе стороны исходили, в сущности, из одних и тех же рациональных политических конвенций; между тем попытка выйти на общий коммуникативный уровень с религиозными фундаменталистами всегда заканчивается крахом. И это в корне подрывает транскультурные и интеркультурные построения Хëффе.

У данной проблемы есть и еще один драматический аспект. Похоже, что в надеждах на конечное торжество разума в истории тоже таится немалый соблазн. Просветительская традиция игнорирует категорию смысла жизни, тогда как фундаменталистские и тоталитарные системы привлекают образом целостного, защищенного бытия, непосредственно соотнесенного с высшим благом. Судьбы космополитических проектов в большой мере зависят от того, смогут ли они учесть архаические упования и рефлексии человечества в качестве своей интегральной части.

Мультикультурализм и либеральный национализм

К этим размышлениям вплотную примыкает вопрос о мультикультурализме, т.е. об условиях культурной идентификации и дифференциации, необходимых для поддержания стабильности современного общества. Развитие мультикультурализма предполагает наличие нормативных средств, которые в условиях модерна обеспечивают демократическое равенство граждан, при этом не стирая, но поддерживая различия между ними, исходя из их притязаний на культурную обособленность.

Фундаментальное значение для теории мультикультурализма имеют работы американского исследователя Чарльза Тейлора (Taylor). Основные черты его концепции таковы. После распада в XVIII веке иерархической социальной структуры и субъективистского поворота в философии сменился тип культурной идентификации индивида. Если раньше идентичность человека диктовалась его позицией на социальной лестнице, то теперь она определяется его персональной активностью. В этих условиях индивид трактуется как автономный, поскольку сам определяет, какими правилами ему руководствоваться в своем поведении, и аутентичный, поскольку имеет для своих поступков собственное нравственное мерило. Избирательно присваиваемая «честь» уступает место «достоинству», которое рассматривается как неотчуждаемое качество, исконно присущее любому человеку независимо от его происхождения, положения, богатства и пр. Принцип равного достоинства, неотделимого от автономности и аутентичности, является базисным для либерально-демократического строя. Реализация названных качеств (идентификация) носит диалогический характер, поскольку невозможна без признания (Anerkennung) особости индивида со стороны других. Нормативно-нейтральная политика, игнорирующая культурные различия между отдельными социальными группами, на практике всегда отдает предпочтение доминирующей культуре. Показателен в этом отношении пример Канады, где после принятия демократической Хартии прав и свобод (1982) особый статус франкофонной провинции Квебек пошатнулся.

Центральной концепцией в теории Тейлора является аутентичность. Политическая структура, соответствующая идеалу аутентичности, чужда как чистому рынку, образуемому расчетливыми и эгоистическими индивидами, так и утопии всеобъемлющего планирования. Изъян модерна Тейлор видит в социальной атомизации современного общества, лишающей индивидов общего смыслового горизонта, необходимого для персональной ориентации. Ни государство, ни рынок не способны восполнить этот недостаток. Практические импликации теории Тейлора зависят от ответа на вопрос: в каких случаях и в какой степени потребность в аутентичности может стать основой национального проекта, восстанавливающего этот смысловой горизонт? Разные авторы по-разному отвечают на этот вопрос. Влиятельная группа мыслителей, в числе которых, с известными уточнениями, – Ю. Хабермас, полагают, что в поствестфальском мире притязания индивида на признание простираются за пределы государства и находят удовлетворение в системе международного порядка. (По едкому замечанию Дэвида Миллера (Miller), «понедельник мы можем посвятить изучению наших кельтских корней, во вторник – праздновать день рождения Будды, в среду вместе с Гринписом протестовать против варварского истребления китов, в четверг – дискутировать о британском империализме».)

Насколько реалистичен такой взгляд? Можно ли согласиться с теми, кто трактует понятие гражданства (citizenship) как принадлежность к исторически сформировавшейся глобальной общности, перекрывающей отдельные государства? Тейлор считает, что главной точкой отсчета и опоры для идентификации по-прежнему является нация. В его концепции гражданство играет роль клапана (gatekeeper) между политической общностью (национальным государством) и человечеством в целом. Космополитическая концепция гражданства игнорирует тот факт, что человечество никогда не было и не может быть единым субъектом единого действия. Таковыми являются лишь конституционные государства, строго отграниченные друг от друга. Мультикультуральный дискурс по Тейлору подчиняет притязания отдельных (национальных, культурных и т.п.) групп общегосударственному политическому проекту. Вместе с тем права той или иной группы формируются на основе личных прав отдельного гражданина и не могут их ущемлять. Либерально-демократический национальный проект не допускает раскола общества на группы идентичности и одновременно вырабатывает критерии для легитимации этих групп.

В области международных отношений базисом государственной системы является национальный суверенитет. Невмешательство во внутренние дела суверенных государств остается неизменным структурным принципом Вестфальской системы. Этот же принцип допускает ситуацию, при которой группа идентичности, по территории которой проходит государственная граница, конституирует себя как нацию и добивается государственного статуса.

Либеральный национализм: права и обязанности

В конце книги Циммер проводит сопоставительный анализ космополитизма и либерального национализма по некоторым ключевым вопросам межгосударственных отношений. Конечной и главной целью космополитической политики является трансформация международной системы − приведение ее к цивилизованному виду (Zivilisierung), исключающему вооруженные конфликты между государствами. Принято считать, что либеральный национализм, напротив, прекрасно мирится с фрагментарностью мировой системы, в которой господствует демократический принцип невмешательства во внутренние дела суверенных государств, поэтому противодействие анархии в международных отношениях, миротворческая деятельность не входят в число его основных забот. Циммер подвергает последнее утверждение серьезной корректировке. Основы либерального национализма, пишет он, были заложены авторами европейских утопий – от Платона до Томаса Мора. Родовой чертой всех этих утопий было островное расположение идеального государства. Исторический опыт показывает, что наилучшим условием для воплощения идей либерального национализма является минимизация внешних помех, – на практике это означает заинтересованность в соседстве с государствами, основанными на аналогичных принципах. Исходя их сказанного, Циммер следует за построениями американского философа и политолога Джона Ролза (Rawls), который различает либеральные и «вменяемые» (вместе – «благоустроенные») общества, с одной стороны, и государства-изгои, или экстремистские государства, с другой. Исконные права народов состоят в том, что все общества «должны иметь возможность установить у себя либеральные или вменяемые режимы». Сформулированная таким образом цель «реалистической утопии» Ролза легитимирует вмешательство благоустроенных обществ, движимых чувством солидарности, в дела экстремистских государств. Различие между народом (обществом) и государством не случайно в концепции Ролза: он считает, что угнетающая народ клика или хунта препятствует реализации изначального народного права.

Ролз, как полагает Циммер, еще яснее, чем космополитически настроенные авторы, осознает проблему противоречия между комплексом прав человека и правом государства; при этом, предлагая ее решение, он далеко не всегда отдает предпочтение правам человека. Демократия, несомненно, способствует сохранению мира, но навязывать ее «вменяемым обществам» недопустимо: следует признать, что существуют легитимные режимы, далекие от либерально-демократического порядка. Либеральные режимы строят взаимные отношения на основе общих ценностей, в отношении нелиберальных режимов военная интервенция рассматривается как крайний и нежелательный случай, но дипломатические и экономические способы воздействия на недемократические государства Ролз считает легитимными, поскольку они способствуют безопасности и стабильности международной системы. Тем самым Ролз, исходя из императивов сугубо «реальной политики», выстраивает внешнеполитическую модель мирного существования – одну из тех, о которых Энтони Гидденс выразился так: «Представление о мире без войн, разумеется, утопично, но и в известной реалистичности ему не откажешь».

Далее Циммер рассматривает широкий круг вопросов, связанных с обеспечением прав иностранцев в странах либеральной демократии. Не имея возможности углубляться в тонкости проведенного анализа и сколько-нибудь подробно передать позиции различных представителей политологического сообщества по этому поводу, изложим итоговые выводы автора. Три течения государственной мысли: космополитизм, мультикультурализм и правовой дискурс естественным образом находят свое ограничение в правовом законодательстве государства (государственном праве). Непростое соотношение категорий прав человека и государственного права составляет одно из неискоренимых затруднений любого демократического государства. Права человека универсальны. Общества – напротив, суть особые, культурно и исторически обусловленные сущности. Одна из главных функций общества – формирование у его членов чувства солидарности и коллективной принадлежности, поэтому чересчур сильный акцент на правах иностранцев и иммигрантов в этой перспективе зачастую выглядит контрпродуктивно. Одно из слабых мест космополитического проекта состоит в недостаточной проработке механизмов культурного включения (и исключения) индивида в ту или иную социальную общность.

Далее, поскольку суверенные государства, действующие на международной сцене, не могут быть принуждены к ответственности за правовое обеспечение индивидов вне своих пределов, то все их обязанности в этой сфере диктуются в конечном счете лишь их собственными обязательствами, к которым они бывают побуждаемы общественным мнением, соображениями национальных интересов или интересами альянсов, в которые они входят. Еще раз: неукоснительной юридической ответственности они в этих случаях не несут.

Означает ли это, что надежды на цивилизованный порядок в международных отношениях следует оставить? Безусловно, нет, отвечает Циммер. Образовать международную систему «благоустроенных» государств, по Ролзу, в интересах демократических стран. Благоустроенные государства добровольно признают права человека и бережно относятся к системе международных отношений, поэтому они делают все, чтобы сгладить конфликты между системой прав человека и государственным правом. В результате такого развития в принципе может сформироваться международная система, которая по-прежнему будет обладать характеристиками Вестфальской системы, прежде всего – ее анархичностью, но в которой системные причины конфликтов окажутся устранены. Космополитическое правление (cosmopolitan governance) может возникнуть не в результате планомерного демонтажа государств, но в результате умножения благоустроенных государств, которые, сотрудничая с негосударственными организациями и международными институтами, на практике покажут преимущества кооперативного образа действий.

***

Государство современного типа порождено эпохой религиозных войн и смут XVII века. Вестфальский мир положил конец силовым попыткам установить на земле порядок, соответствующий чьим бы то ни было религиозным представлениям. В сфере внутренней политики принцип государственного суверенитета выражен индифферентным отношением к идеологическим и религиозным притязаниям на истину, на международной сцене он реализуется как невмешательство во внутренние дела других стран. На начальном этапе своего существования равноправные европейские государства, заинтересованные в сохранении мировой стабильности и объединенные общими гуманитарными ценностями, были сцементированы транснациональным слоем высшей правящей аристократии: Вестфальская система представляла собой international society – в том смысле, какой придает этому термину английская политологическая школа. C расширением Вестфальской модели аристократия утрачивала первенствующую роль – сначала под ударами Французской революции, потом под воздействием растущей буржуазии. По мере диссоциации связующего социального слоя «сообщество» стало превращаться в «систему».

Здание современного государства, по контрасту с иррациональной религиозной стихией, его породившей, изначально строилось в соответствии с философией своего времени, more geometrico[4], и воплощало лишь частичный, позитивистский ресурс, заложенный в модерне. Суверенное государство, возвысив человека над естественным состоянием, обеспечив ему защиту и безопасность, потребовало от него дисциплины и с помощью сугубо рационалистического инструментария установило пространственно-временной контроль над жизнедеятельностью своих подданных. Левиафан, символически истолкованный как бездушная машина, осознавался как вездесущий и вместе с тем далекий, как творение человеческих рук, обладающее нечеловеческими свойствами, как торжество эффективности над нормой.

«Реализм», культивирующий голую эффективность, оказался, как ни парадоксально, мощным средством, преобразившим систему международных отношений: он цивилизовал войну, подчинил ее экономическому расчету и ввел в сугубо государственную компетенцию, прагматически истолковав войну как продолжение политики. Устранив соображения религиозно-нравственного порядка, такой подход надолго исключил из европейской практики опустошительные и истребительные войны.

Дополнительным по отношению к государственному суверенитету является принцип собственности, который уже ранними теоретиками рассматривался как более фундаментальный, нежели государство. Суверенное государство имеет целью защиту прав собственности и поощрение независимой экономики, развивающейся в среде буржуазного общества. Именно поэтому собственность может играть роль шарнира, соединяющего государство и экономику: сколь ни свободна экономика в мире модерна, правовые гарантии собственности территориально определяются границами суверенного государства. В этот порядок вещей глобализация ХХ века не внесла ничего принципиально нового.

«Родовая» связь государства и рынка обусловлена потенциальным конфликтом, изначально заложенным в самой структуре Вестфальской системы, и прослеживается во всей истории современной государственности. Это конфликт между регулятивной идеей автономии человека как гражданина и субъекта рынка, с одной стороны, и обязанностью государства обеспечивать легитимность и устойчивость существующего порядка, с другой. В XIX веке легитимность государства была поставлена под сомнение бурным развитием рыночной активности homo oeconomicus. (Купец не обязан иметь гражданство, писал Адам Смит, ему безразлично, в какой стране вести свои дела.) Между тем социальные диспропорции, возникшие в ходе индустриализации, настоятельно требовали энергичного вмешательства и кропотливой работы государства, призванного ввести в берега непредсказуемую динамику спроса и предложения, обеспечить права, безопасность да и просто физическую неприкосновенность участников рынка. Помимо этого на государстве – которое все отчетливей обозначалось как «налоговое» – всегда лежали обязанности по поддержанию социальных инфраструктур и модернизации общества.

Другая сторона названного конфликта – это противоречие между государственным и личным правом, неотделимое от самой трактовки образа человека в системе модерна. Впервые это противоречие вышло на свет при превращении человека из государственного подданного в гражданина. «Родовспомогательную» роль в этом процессе сыграл национализм как демократическая идеология буржуазии. Очень скоро, однако, проявилась оборотная сторона национализма: из фактора эмансипации он сделался идеологией интегрального типа, открыв двери для агрессивных умонастроений, ксенофобии, расизма, империализма и т. д. Начался процесс подтачивания европейского «сообщества», напряженный баланс между космополитизмом и национализмом был нарушен. Опыт либерального национализма, заново отстроившего понятие идентичности как принадлежности к сообществу, отграниченному от других подобных сообществ, показал, что вакантное место «души» государства не может быть занято никакой иной констелляцией идеологем (таких, как культура, язык, религия, «конституционный патриотизм» и т. п.), нежели нация.

Еще одна трансформация названного противоречия началась под непосредственным впечатлением Второй мировой войны и Холокоста. В условиях биполярного мира в разных странах развернулись политические и конституционные процессы, направленные на защиту прав и свобод человека, понятых в универсалистском ключе. Это движение целиком укладывалось в рамки нормативных идей модерна, однако на известном этапе своего развития оно неизбежно породило вопрос о своей совместимости с принципами государственного суверенитета. Дальнейший рост «человеческого измерения» требовал либо последовательной демократизации мирового порядка, либо упразднения национальных государств и принятия курса на единое мировое государство. Последнее, помимо прочего, означало бы ликвидацию Вестфальской системы, однако прагматически настроенное мировое сообщество предпочло более реалистический и надежный путь: совершенствование Вестфальской модели посредством создания благоприятной внешнеполитической среды для демократических государств.

Стойкая приверженность идее прав и свобод человека составила ядро возрождаемого международного сообщества. Нормативный для модерна образ человека, обладающего этими неотчуждаемыми правами и свободами, трансцендентен по отношению к государственным границам. Сегодня даже в недемократических странах политическая риторика не обходится без правовой и либеральной фразеологии. Глобализация с помощью новейших средств коммуникации децентрализовала медийное пространство и создала подобие мирового форума, на котором разворачивается международная политика, и это исторически беспрецедентным образом ускорило формирование international society, нимало не снизив значение государства как участника всемирного кооперационного процесса.

В современном мире внешняя политика перестала быть исключительно государственной сферой компетенции. На международной сцене появились другие акторы, прежде всего НГО, роль которых в созидании мирового общественного блага (global public goods) трудно переоценить. Вместе с тем спорадически возникающие конфликты государственных интересов с требованиями НГО, как правило, решаются государством в свою пользу (достаточно вспомнить отказ США ратифицировать Киотский протокол или учреждение ими свободной правовой зоны в районе залива Гуантанамо вопреки массовым протестам мировой общественности).

Все эти наблюдения подкрепляют сквозную мысль автора книги о том, что последние 350 лет мир развивался под ключевым воздействием Вестфальской системы, трансформация которой, продолжающаяся по сей день, определяется «нормативным потенциалом», заложенным в образе человека, находящемся у ее истоков. Вестфальская система не проявляет никаких признаков близкой кончины. Ни одна из стран не начертала на своем знамени призывов к созданию мирового государства. Отказ населения Франции и Нидерландов от участия в общеевропейском конституционном процессе в очередной раз засвидетельствовал, что источником суверенитета и легитимности по-прежнему остается государство. Всюду, где Вестфальская система дает сбой, мгновенно дают себя знать атавистические проявления насилия – пиратство, диктаторские режимы, криминальные сообщества и т. д.

Самые частотные слова в реферируемой книге, пожалуй, − «норма» и его производные. Думается, что это не случайно. Автор придает нормативной стороне своего анализа Вестфальской системы и ее эволюции чрезвычайно важное значение. Наука о внешней политике, которая ограничивается описанием и объяснением, теряет легитимность, как всякая теоретическая дискуссия, оторванная от практики, пишет он. Мужество выносить обоснованные и «нормативно насыщенные» суждения придает этой дисциплине особую модальность и открывают перед ней новые пути, на которых неизбежно будут возникать все новые вопросы.

Александр Ярин



* Matthias Zimmer. Moderne, Staat und Internationale Politik. Wiesbaden: VS Verlag, 2008.

[1] Ср.: Гро Д. Россия глазами Европы: Реферат // Отечественные записки. 2007. № 5 (37). Здесь и ниже – примеч. пер.

[2] Финансово-экономические условия вступления страны в еврозону.

[3] Международная система организации денежных и торговых расчетов.

[4] Здесь: математическим способом (лат.).