*

1

Несколько лет назад, как вы, наверно, помните, СМИ подняли шум по поводу <культурных войн>. В центре полемики оказались <политическая корректность> и <постмодернизм>. С тех пор шумиха в СМИ улеглась, и у среднего образованного американца могло создаться впечатление, что культурные войны закончены и сами проблемы канули в Лету. Я бы с такой оценкой не согласился. Я полагаю, что многие наиболее неприятные черты культурных войн, прежде бросавшиеся в глаза и вызывавшие споры, теперь стали частью университетской структуры, прежде всего на некоторых гуманитарных кафедрах. В итоге возникла целая система противоречий. На исходе века гуманитарное преподавание в американских университетах в прискорбно большой степени оказалось основано на целом ряде умолчаний, притворств и даже подтасовок.

Впервые я осознал эту ситуацию, когда работал в Национальном совете Национального фонда гуманитарных исследований (NEH). Собственно, на моем опыте работы в этом совете основана бoльшая часть того, что я намерен сказать. Замысел данного доклада родился, когда персонал, советники и другие сотрудники NEH (это довольно большой коллектив) собрались на выступление некоего сенатора. Если вы не жили в Вашингтоне, то, наверно, не знаете, что такое сенатор. Это человек, которого мы не допустили бы и к экзаменам на аттестат зрелости, но в Вашингтоне, где все вращается вокруг власти, при виде сенатора у людей от восторга загораются глаза. Лекция была из числа тех, какие все мы слышали и, надеюсь, сами читали. По содержанию это была апология культуры в духе Арнольда[1]: мы работаем для того, чтобы защищать, охранять, оберегать, развивать, истолковывать и, самое главное, распространять великие традиции западной и, более того, общечеловеческой цивилизации.

Я знал, что произойдет по завершении этой арнольдовской апологии. Мы вернемся к себе в офисы и выпишем деньги на множество проектов, имеющих в виду разрушение тех самых ценностей, которые мы якобы защищаем. В основе этих проектов лежит идея, что западная цивилизация — это цивилизация по сути своей (всех эпитетов я не припомню) патриархальная, гегемонистская, фаллоцентричная, колониалистская, репрессивная, одним словом, просто ужасная. Не знаю, беспокоит ли это противоречие других так же сильно, как меня. В тот раз я вдруг осознал, что происходящее в NEH фактически повторяется по всем Соединенным Штатам; что когда речь идет о финансировании и поддержке гуманитарных кафедр и учреждений, мы используем одну риторику, но когда дело доходит до финансирования и осуществления конкретных проектов, мы часто проводим политику, с этой риторикой несовместимую.

Я мог бы прочесть целую лекцию о моих впечатлениях от NEH, а другие мои коллеги по Совету могли бы выступить с еще более интересными лекциями на эту тему. Но сильнее всего меня поражало то обстоятельство, что те из нас, кто хотел защищать интеллектуальные стандарты, часто чувствовали себя словно в стане врагов. Мы, конечно, выступали и голосовали против самых интеллектуально неприличных из рассматривавшихся проектов, но при этом нередко оказывались в меньшинстве; а когда у нас было большинство, председатель иногда просто отменял наше решение своей властью.

У американской интеллектуальной культуры масса достоинств, и одно из них проявлялось в том, что в NEH вопросы очень редко решались голосованием по партийному признаку — назначенцы Буша против назначенцев Клинтона или наоборот. Но с одним вопросом дело обернулось иначе. Председатель, Шелдон Хекни, придумал новый проект (не помню точного названия — возможно, <Национальный диалог>), согласно которому по всей стране должны были проводиться дискуссии в городских конференц-залах на этнические и тому подобные темы. Этот проект действительно осуществился — при поддержке не столько общественного энтузиазма, сколько рекламы в СМИ. В рамках этого проекта председатель хотел профинансировать более или менее кошмарную телепрограмму — политически корректную и антиамериканскую в обычном покаянном стиле. Когда голосовалось ее финансирование, то голоса, насколько я помню, разделились именно по партийному признаку — назначенцы Буша против назначенцев Клинтона. В тот момент у назначенцев Буша еще сохранялось большинство в Совете, и они выиграли голосование, но это не имело никакого значения, поскольку председатель решение большинства попросту отменил. Формально постановления Совета имеют для главы Фонда только рекомендательное значение, но фактически мнение большинства обычно ложится в основу резолюции. Тем не менее в данном случае председатель решение большинства отверг. Рад вам сообщить, что на этом история с программой не закончилась. На следующих выборах, неожиданно для всех, к власти в Конгрессе пришла республиканская партия, само существование NEH оказалось под вопросом, и программу сдали в архив. Насколько я знаю, ее так и не стали снимать.

Эпизод с сенатором заставил меня задуматься и о других противоречиях в гуманитарной области; о некоторых я и собираюсь поговорить. Первым делом я должен сделать необходимые оговорки относительно термина <гуманитарный>. Когда я говорю о <гуманитарных дисциплинах>, то этим термином, конечно, охвачено слишком много разнородных вещей. И в определенном смысле именно я нахожусь в исключительно невыгодной ситуации для обсуждения гуманитарных дисциплин в целом, поскольку моя собственная специальность, в общем, не типична. Большинство фактов, о которых я буду вести речь, имеют место не на кафедрах аналитической философии, математической лингвистики или когнитивной науки. Течения, о которых я расскажу, более заметны на кафедрах сравнительного литературоведения, английской или французской культуры или на новых кафедрах и в новых программах, созданных в ответ на разнообразные политические запросы, — этнических исследований, гомосексуальных исследований, женских исследований и т. п. Когда я буду говорить о том, что происходит в гуманитарных дисциплинах, вам следует помнить, что на одних дисциплинах эти тенденции сказываются сильнее, на других — слабее. Вот показательный пример: однажды у меня на кафедре голосовался вопрос, не предложить ли Мишелю Фуко прочесть у нас цикл лекций, и, к моему удивлению, выяснилось, что многие мои коллеги впервые о нем слышат, хотя для множества гуманитарных кафедр он давно был настоящей звездой.

Сегодня самая поразительная черта гуманитарных исследований, которая бросится вам в глаза как при посещении конференции Ассоциации новых языков, так и при прочтении любого из множества журналов, посвященных так называемой <критической теории>[2] — это утрата всякого ощущения культурной миссии в литературоведении и в других гуманитарных дисциплинах, как они традиционно сложились. На моей памяти у новых течений — таких, как Новая критика в США или школа Ливиса[3]в Кембридже и, прежде всего, движение за либеральное образование[4], выросшее из экспериментов Чикагского и Колумбийского университетов по расширению учебных программ, — всегда имелась какая-то концепция, какой-то идеал гуманистического образования. Участники перечисленных движений полагали, что либеральное образование (с гуманитарными предметами в центре) необходимо для морального и культурного здоровья нашей цивилизации. И вот это ощущение миссии гуманитарных дисциплин сегодня утрачено. Но, утверждая, что прежнее представление о роли гуманитарных дисциплин пришло в упадок, я не хочу сказать, что теперь они считаются политически несущественными. Напротив, в наши дни гуманитарные исследования ведутся с беспрецедентным политическим накалом.

Вторая черта, наряду с упадком веры в традиционную миссию гуманитарных дисциплин, — это упадок веры в объективные или хотя бы интерсубъективные стандарты для литературных и культурных оценок. Традиционно в основе гуманитарных занятий лежал <элитизм> в очень специфическом смысле слова. Нельзя заниматься литературоведением или, если на то пошло, любой другой академической дисциплиной, как они традиционно сложились, если не верить, что существуют общезначимые критерии оценки качества, и если не верить, что можно научить студентов отличать высокое качество от низкого в произведениях литературы и в других культурных продуктах. Но если вы считаете, что общезначимых стандартов хорошего и дурного в литературе не существует, если вы полагаете, как в споре со мной заявил один гуманитарий, что Bugs Bunny[5]ничем не хуже Шекспира, тогда традиционная миссия утрачена по определению, поскольку в ее основе как раз и лежало стремление привить нашим студентам вкус к качеству.

Этот пункт нельзя упускать из виду, поскольку во время дискуссий, особенно с людьми, занятыми политикой, очень часто приходится объяснять, что элитизм в этом смысле составляет не порок наших университетов, а как раз условие их успешного функционирования. Мы ни в коем случае не должны ни стесняться, ни стыдиться нашего элитизма. В Калифорнии я объясняю, что мы элитисты точно в таком же смысле, в каком и <Золотоискатели из Сан-Франциско>[6] Они стараются раздобыть лучших игроков и лучших тренеров и добиться от них наилучших результатов. Точно так же и мы — в идеале — стараемся раздобыть самых блестящих преподавателей и самых способных студентов и дать образование самого высокого уровня. В интеллектуальной жизни качество — вещь абсолютно незаменимая.

Редко отмечаемым следствием отказа от идеи объективных — или хотя бы интерсубъективных — стандартов качества стала утрата различий между высокой и массовой культурой. Согласно традиционным представлениям, необходимо делать различие между произведениями высшего качества (их иногда — на мой взгляд, неточно — называют <каноном>) и произведениями массовой культуры. Само это различение теперь считается элитистским, а та идея, что одни произведения интеллектуально или эстетически лучше других, вызывает отвращение. Более того, одна кафедра английского языка и литературы даже потребовала у университетского начальства переменить ей название на <кафедру исследований текста>. В основе данного требования, очевидно, лежит идея, что все произведения в конечном счете всего лишь тексты, и любой текст — такой же текст, как и все прочие, с тем исключением, как мы еще увидим, что некоторые тексты политически корректнее других.

Существенный — хотя тоже малозаметный — сдвиг состоит еще и в том, что литературные произведения теперь не ценятся как таковые. Теперь одни произведения считаются важными, или значительными, или ценными из-за заключенного в них политического или общественного смысла, а другие (даже те, которые прежде считались классическими или входящими в так называемый канон) осуждаются за — разоблаченные ныне — проявления расизма, сексизма, патриархализма и т. п. Однажды я читал лекцию в университете на Юге и спросил одну преподавательницу о ее курсах. Да, сказала она, у нее есть курс по Шекспиру. И чем же она со студентами занимается? Главной темой их занятий было, как я понял, женоненавистничество Шекспира.

И судя по всему, это очень типично. Классиков, как и саму нашу страну, можно вывести на чистую воду и разоблачить их политически некорректные тенденции. Этой преподавательнице стоило бы напомнить о необходимости — хотя бы частичного — исторического мышления (а им, кстати, можно овладеть и не становясь историческим релятивистом). Вынося о Шекспире суждения такого рода, необходимо помнить, что поступки, которые каждый из нас совершает в рамках современных обычаев или традиций, и многие вещи, в которые каждый из нас верит, вызовут моральное отвращение у будущих поколений. Может быть, вы носите туфли из натуральной кожи. Может быть, вы едите мясо. Может быть, вы курите, пьете или водите машину. Может быть, вы противник или защитник абортов. Какие-то ваши поступки и какие-то ваши взгляды когда-нибудь будут осуждать точно так же, как сегодня осуждают женоненавистничество Шекспира. Если вы считаете женоненавистничество важным моментом интерпретации творчества Шекспира, значит, вы не понимаете, в чем суть изучения Шекспира.

Но отмеченной выше непоследовательностью заражен даже тот релятивизм, о котором я сейчас говорю. С одной стороны, утверждается, что любой текст — такой же текст, как все прочие, но в то же время заранее объявляется, что одни тексты политически ценнее других. Сама политическая корректность требует, чтобы одни тексты удостаивались внимания, а другие нет, и вполне законно настаивать, чтобы одни произведения студенты читали, а другие нет.

Итак, я попробовал указать два аспекта и, соответственно, два источника непоследовательности. Один из них — это утрата веры в традиционную миссию, а второй — утрата веры в традиционные стандарты наряду с релятивизмом. Утрата приверженности традиционным ценностям не мешает ссылаться на традиционные ценности, когда дело доходит до финансирования и поддержки со стороны университета и общества в целом. А в рамках релятивизма делаются исключения: хотя любой текст — это текст, некоторые все же текстуальнее других.

2

Третий аспект — и соответствующее противоречие — не менее важен, чем первые два. Он заключается в идее представительства. Предполагается, что в университетской программе должны быть представлены разные группы, и поэтому, например, недостаточно преподавать лучших авторов, писавших на английском или на других языках, нет — мы обязаны еще и обеспечить адекватное представительство женщин, афроамериканцев, американских китайцев и других групп. Я думаю, лучше всего разъяснит эту идею представительства сравнение с идеями пятидесятилетней давности. Традиционно, одной из задач гуманистического образования считалась помощь студенту или студентке в преодолении случайностей его или ее воспитания. В числе величайших принципов либерального образования был и следующий: хотя студент приходит в университет, будучи продуктом определенной этнической, культурной, национальной, языковой, религиозной среды, но в университете его познакомят с универсальной культурой, которая приподнимет его над барьерами, разделяющими нации и эпохи. Короче говоря, ему предлагалось заново осознать себя как индивида в свете универсальной человеческой цивилизации и культурной традиции.

В наши дни, как вам известно, от этого идеала отказались. Нынешняя идея состоит не в том, что вы должны преодолеть случайности среды, которые вы принесли с собой в университет, а скорее в том, что образование должно укрепить вас в вашей расовой, этнической или половой идентичности и что каждая группа — или, по крайней мере, каждая <угнетенная> в прошлом группа — должна быть представлена в гуманитарных программах именно в качестве группы. Поэтому сегодня вам уже не предлагают прочесть великие произведения литературы и даже великие произведения западной литературы. Сама мысль об этом кажется архаичной. Вместо этого вас заставляют читать <представительные> произведения — например, литературу <чиканос>[7] или романы, написанные афроамериканцами или писательницами северо-западной части Тихого океана.

Эта перемена свидетельствует о принципиальном, хотя и редко замечаемом сдвиге в самой философии высшего образования. Изначально наш идеал состоял в том, чтобы в универсальном выявлять индивидуальное. Теперь на первом плане не стоят ни индивидуальное, ни универсальное. Теперь вас как индивида наделяют личностью не ваши индивидуальные усилия по самоопределению, а группа, к которой вы принадлежите. И, следовательно, вы являетесь представителем вашей группы. Причем от определения личности через этническую принадлежность вы уже не вправе уклониться. Когда в Беркли радикальные студенты нападали на мою кафедру за нехватку <представительства>, один из моих коллег сказал им, что профессор Сёрл — на какую-то долю чероки. Я действительно чероки — на очень малую долю. Но тогда началась новая дискуссия: отчего же меня прежде не учитывали? <Дело в том, — ответил мой коллега на страницах студенческой газеты, —что профессор Сёрл предпочитает, чтобы его воспринимали как белого>. Мне это кажется смехотворным. Профессор Сёрл не желает, чтобы его вообще воспринимали в подобных категориях.

В нашей идее расы есть что-то слегка абсурдное. Глава моей кафедры умолял меня о том, чтобы я записался как чероки — из соображений политики <позитивного действия>. Но подобное представление о расе очень странно. Недавно разразилась бурная дискуссия о том, состоял ли Джефферсон в связи со своей афроамериканской рабыней Салли Хеммингс. Внимательное изучение фактов показывает, что она была афроамериканкой на очень небольшую долю (как я — на еще меньшую долю — чероки). Из четырех ее дедушек и бабушек трое были белыми. Дело, однако, в том, что раса — одно из немногих понятий, которые в нашей стране действительно являются социальными конструктами, поскольку вас определяют посредством того, что, по вашему или чужому мнению, может служить предметом наибольшей (расовой) ненависти. И если вы на какую-то крохотную часть чероки или афроамериканец, то вы и будете считаться чероки или афроамериканцем или еще бог знает кем. Как бы то ни было, я разочаровал сразу всех, отказавшись настаивать на моей принадлежности к чероки.

Идея группового представительства на первый взгляд может показаться вполне ясной, но на практике здесь тоже наблюдаются противоречия. Эти противоречия я сформулировал бы так: группа не считается заслуживающей представительства и член группы, которая сама по себе заслуживает представительства, не считается по-настоящему представительным, если данная группа или политическая позиция данного индивида не являются политически корректными. Чтобы считаться представительным, нужно находиться в оппозиции к так называемой господствующей культуре. Я хочу проанализировать понятие представительства несколько подробнее и пояснить его несколькими примерами, но для этого я сначала должен разъяснить еще несколько понятий, принципиально связанных с понятием представительства. Это <разнообразие>, <мультикультурализм> и <позитивное действие>.

Разнообразие. Однажды мне довелось жить в действительно разнообразном сообществе. Мой старый колледж в Оксфорде был таким древним, аристократическим, богатым, развращенным и равнодушным к современному миру, что относился терпимо просто ко всему на свете. В колледже совмещались буквально все мыслимые — и даже кое-какие немыслимые — политические, социальные, этические и сексуальные философии и образы жизни. Имелись настоящие фашисты — не люди, которых обзывают фашистами, а реальные члены Британской фашистской партии. Имелись, разумеется, коммунисты. Это было в порядке вещей. Имелось несколько наследственных аристократов, полагавших, что все случившееся начиная с Французской революции было ужасной ошибкой. Имелся набор религиозных кредо, в современных американских университетах представленных, насколько мне известно, не очень полно. Например, один египтянин уверял меня, что он прямой потомок Бога. Было у нас и несколько магараджей, нефтяных шейхов, утонченнейших эстетов, якобитов[8], пивных баронов, фабианцев[9], реакционеров, членов общества <Хозяева гончих псов> и профсоюзных активистов. И все это существовало на фоне рутинного потока социалистов и консерваторов. Непревзойденной, кстати, оставалась и пестрота сексуальных предпочтений. По отношению к ним царила абсолютная терпимость, основанная на смеси снобизма, беспечности, самодовольства и, главное, равнодушия. Абсолютная терпимость царила потому, что всем действительно было все равно, никого не интересовали ваши сексуальное поведение или вкусы, цвет вашей кожи и вообще что бы то ни было, а если и интересовали, то уровень интеллектуальной самоуверенности и индивидуализма был настолько высок, что суммарным эффектом оказывалась абсолютная терпимость. Если бы вы сообщили моим друзьям, что хотите стать фашистом или коммунистом, типичной реакцией было бы: <Ужас как забавно!>

Это сообщество было действительно разнообразным, но те, кто говорит, что в американских университетах нам нужно больше разнообразия, имеют в виду нечто иное. Речь идет не о пестром и широком спектре философских, политических и эстетических взглядов. Напротив, наши защитники разнообразия мечтают о конформизме по отношению к набору <прогрессивных> ценностей и о консенсусе относительно <страдальческой> интерпретации истории вообще и современной Америки в частности. Они, например, не хотят, чтобы были представлены фашистские, расистские, католические, консервативные или другие разнообразные взгляды. Разнообразие определяется в категориях группового представительства, но при обязательном условии, что это группы политически корректные. Другие группы для разнообразия не годятся. Разнообразное сообщество у вас имеется лишь в том случае, если представлены санкционированные группы и если их члены имеют политически корректные взгляды.

Таким образом, стандартная схема непоследовательности, о которой я говорил выше, проявляется и здесь. С одной стороны, утверждается, что нам необходимо разнообразие, определяемое в категориях этнических, расовых, классовых и политических различий. Но в реальной практике разнообразие предпочитают определять в категориях согласия с господствующей левой ортодоксией, которая находится в оппозиции к тому, что считается гегемонистскими, патриархальными принципами американской традиции. Я приведу лишь один — весьма яркий — пример. Когда я работал в NEH, администрация Клинтона захотела узнать, имеется ли в нашем Совете по-настоящему разнообразное представительство. Перечисляя членов различных <меньшинств>, мы включили в список известную преподавательницу английского, афроамериканку. Правда, она не менее известна своими консервативными политическими взглядами. Я буду называть ее <профессор Икс>. Так вот, из Белого дома нам заявили, что <профессор Икс не считается>. Она была изумлена и шокирована. Но случай очень показательный: причиной того, что она не <считалась>, было, очевидно, отсутствие у нее санкционированных взглядов.

Этот эпизод — пример третьего противоречия, которое я пытаюсь выявить. Хотя на словах восхваляются разнообразие и все более полное представительство различных групп, в реальной практике учитываются и рассматриваются как приемлемые представители лишь политически корректные члены прежде угнетенных групп, т. е. группы и индивиды, воплощающие или выражающие какую-то разновидность ненависти, отвращения или враждебности к тому, что считается основными американскими ценностями.

Мультикультурализм. Как и в случае с представительством, в самом определении мультикультурализма есть некоторая неоднозначность. В одном смысле этого понятия, США — несомненно, мультикультурное общество, и разумным образовательным следствием этой мультикультурности должно быть отражение различных элементов американской культуры в университетских программах — например, при изучении истории страны. В Соединенных Штатах сосуществует множество различных культур, так всегда было, так всегда будет в обозримом будущем, и всякая образовательная программа обязана это учитывать. Однако есть и другое — более зловещее — определение мультикультурализма, отрицающее само существование такой вещи, как общепринятая или господствующая культура. Согласно этому определению, все культуры в Соединенных Штатах, так сказать, созданы равными, и нет оснований считать любую из этих культур (или группу культур) более существенной для американской жизни и истории, нежели остальные. Если бы эта точка зрения возобладала, то английский язык стал бы считаться не привилегированным или основным, а всего лишь одним из многих языков Соединенных Штатов, а европейская философская традиция, лежащая в основе США и их институтов, перестала бы рассматриваться как центральная для американского уклада.

По этому поводу можно было бы сказать много разного, но я ограничусь всего одним пунктом, а именно: если понимать мультикультурализм как отсутствие господствующего набора культурных ценностей, то, насколько мне известно, в мире нет ни одной жизнеспособной мультикультурной (в этом смысле) страны. Для жизнеспособных национальных государств характерно наличие господствующего языка и общего набора культурных ценностей, который считается основным. К Японии и Китаю это относится в неменьшей степени, чем к Франции, Италии и Британии. Даже в Индии, с ее сотнями различных языковых групп, решили, что нужно иметь общий язык (догадайтесь, какой? английский), чтобы функционировать в качестве единой нации. Иначе вы сталкиваетесь с заложенными в саму систему проблемами, какие мы теперь наблюдаем на Балканах и наблюдали в менее зрелищных формах в Канаде по поводу Квебека или же в Бельгии с ее непрерывными и утомительными спорами между фламандской и валлонской традициями. [10]

В дискуссии о мультикультурализме проявляется та самая непоследовательность, на которую я указывал выше. Мультикультурализм не означает, что в университетской программе должно быть представлено большое число культур; правильным мультикультурным представительством считается лишь то, которое противостоит так называемой гегемонистской культуре белых европейцев. Иными словами, что-то ирландское или еврейское не считается мультикультурным, поскольку эти культуры воспринимаются как часть культуры господствующей.

При нынешнем понимании групповой идентичности вас определяют те ваши свойства, которые вызывают наибольшую враждебность, или те, которые вы считаете вызывающими наибольшую враждебность. Например, если бы существовала всеобщая враждебность (или если бы многие думали, что существует враждебность и дискриминация), направленная против голубоглазых или левшей, то — я совершенно в этом уверен — сегодня в американских университетах от нас бы требовали организовать кафедры по изучению голубоглазых и левшей и прикладывались бы огромные усилия, чтобы показать огромный вклад в культуру, сделанный голубоглазыми и левшами. Короче говоря, некоторые свойства — такие, как цвет вашей кожи, ваш пол, ваша языковая среда (в случае испаноязычных), — превратились в источник групповой идентификации по той причине, что они (верно или ошибочно) считаются объектом отрицательного отношения, объектом дискриминации.

Таким образом, мы находимся в беспрецедентной за всю историю американского высшего образования ситуации. Вместо того чтобы побуждать людей к преодолению случайностей их происхождения и воспитания, вместо того чтобы стремиться к сформулированному Мартином Лютером Кингом идеалу <общества, не различающего цветов>, мы загоняем людей в прежнюю расистскую и сексистскую веру, согласно которой человека определяет его расовая, классовая и половая принадлежность. Это очень серьезная перемена в американском образовании, и ее важность невозможно переоценить. Мы преподаем узкий провинциализм, сектантство, внушающее человеку, что его самые важные свойства — это его раса, пол, этническая или классовая принадлежность.

Позитивное действие. Я уже говорил, что современное гуманитарное преподавание основано на ряде противоречий, доходящих почти до недобросовестности. Схожая непоследовательность наблюдается и в истории позитивного действия. Вот как эта политика развивалась. Когда в середине 60-х годов были изданы президентские указы относительно позитивного действия, я работал в университетской администрации и достаточно внимательно изучил эти документы. У меня также была возможность обсудить позитивное действие с представителями Вашингтона, работавшими в тогдашнем Министерстве здравоохранения, образования и соцобеспечения. Вопрос, который меня беспокоил и относительно которого я хотел получить разъяснения, состоял в следующем: входит ли в план позитивного действия, составленный в Вашингтоне, намерение дискриминировать белых вообще или белых мужчин в частности? Подразумевает ли позитивное действие расовую или половую дискриминацию белых мужчин? Меня раз за разом заверяли, что ответ на оба вопроса отрицательный, что никакой дискриминации не будет. Политика позитивного действия, которую нам приказали осуществлять, заключалась якобы в том, чтобы побуждать к соревнованию членов групп, которые прежде не считали себя пригодными к поступлению в университет или к занятию преподавательских должностей. Мы должны предпринять позитивные шаги, чтобы побудить их к участию в конкурсе.

Этого не произошло. План стал не программой, побуждающей людей к соревнованию, а новым набором критериев для того, чтобы это соревнование судить. И я могу вам сказать, как он действовал на практике.

Если у вас было два соискателя на одну вакансию, оба соответствовали определенным минимальным требованиям (у обоих, скажем, была степень из лицензированных университетов) и один был явно лучше другого, но лучший был белым мужчиной, а худший — членом одного из целевых меньшинств, то вы были обязаны выбрать худшего соискателя. Вот такой несложный механизм.

Далее, бывали случаи, когда вы могли подвергнуться дискриминации, даже не зная об этом. Происходило это так. Если мы приходили в университетскую администрацию и говорили, что хотим принять на работу специалиста в такой-то области, нам обычно отвечали: <У нас на это нет денег, у нас нет ставок>. Но если мы приходили и говорили: <Мы хотим, чтобы у нас преподавал эту специальность представитель целевого меньшинства>, — тогда деньги находились; это называлось <целевая вакансия>. Так что часто дискриминация оказывалась невидимой. И потом можно было спокойно спрашивать специалистов в данной области: <Вы когда-нибудь подвергались дискриминации?> И остальные потенциальные соискатели должности могли честно ответить: <Нет, никогда>. Плохо же они знали, как дела обстоят в реальности. И речь идет не о единичном эпизоде (хотя одна такая история на моей кафедре произвела на меня особенно сильное впечатление) — этот механизм был вполне обычным.

Мне незачем объяснять вам, что невозможно отдавать предпочтение одной группе, одновременно не подвергая дискриминации другую. Поэтому началось именно то, чего я и опасался, — дискриминация белых вообще и белых мужчин в частности. Но случилось и то, чего я не предсказывал: дискриминации подвергались и азиаты. Руководители азиатских общин в Калифорнии жаловались на дискриминацию азиатов при приеме в университет, и ректор университета Беркли был вынужден публично перед ними извиниться. И тогда я понял одну интересную вещь: в США есть одна группа, с которой можно поступать почти как угодно, не опасаясь жалоб, — и это белые из среднего класса. Дискриминации подвергались прежде всего они, но перед ними ректор не извинялся.

Кстати, у асимметрии, вызванной позитивным действием, имелось одно необычное и незапланированное следствие. Проводя эту политику при приеме в Университет Калифорнии, мы фактически создали два университета. Первый — сверхэлитный университет из студентов, принятых по более строгим и конкурентным критериям отбора, чем когда-либо прежде. Второй (нередко требовавший собственных кафедр и особых программ) — из студентов, принятых по критериям позитивного действия. Исключены оказались те, кого можно назвать буршами. По крайней мере, на моих занятиях таких студентов было очень немного. Я обычно преподаю старшекурсникам достаточно сложные курсы, и у меня перебывало множество студентов, целые сотни, но определенный тип студента — троечника, общественника, любителя самодеятельности и пива — по крайней мере, на какойто срок почти вымер.

Возможно, эпоха позитивного действия близится к концу, но я скажу одной фразой, в чем его ошибочность: оно несправедливо. Почему никто не скажет эту простую вещь? Несправедливо говорить людям, что им предлагается участие в соревновании, а потом не судить это соревнование по честным критериям. А законное возмущение пытаются успокоить заявлениями, будто эта несправедливость помогает исправить несправедливости прежние. Моя мать, врач, подвергалась дискриминации, потому что она женщина. Моя жена, юрист, тоже подвергалась дискриминации, потому что она женщина. А теперь мне заявляют, что эти несправедливости будут исправлены, если дискриминировать моих сыновей за то, что они белые мужчины.

Для тех из вас, кто следит за счетом, перечислю — я указал четыре типа непоследовательности (я бы даже сказал, лицемерия) на гуманитарных отделениях современных американских университетов: противоречие между публичным обоснованием гуманитарного образования и реальной практикой, противоречие между провозглашаемым релятивизмом и практикуемой избирательностью, противоречие в самой идее мультикультурного представительства и противоречие между теорией позитивного действия и ее реальным применением.

3

Какое же объяснение этих феноменов можно предложить? Честно сказать, я не знаю. Мне не до конца ясны мотивы, стоящие за тем политическим движением, которое берет начало в 60-х и в большой мере продолжается до сих пор. Что меня в нем поражает — это повсеместная злоба, чуть ли не ressentiment[11] по Ницше, бессильная воля к власти. Интеллектуальные ценности, как они традиционно понимаются, у многих вызывают отчаянную злобу. Чтобы понять хотя бы некоторые черты описанной мною ситуации, нужно поставить вопрос: почему люди вообще идут в науку? И почему те, кто идет в науку, выбирает ту, а не иную ее область?

На таких гуманитарных кафедрах, как <женские исследования> или <этнические исследования>, ситуация отличается от положения на кафедрах физики или математики. Типичный физик или математик из числа моих знакомых — это чаще всего человек, который увлекался своим предметом еще в детстве и выказал достаточные способности, чтобы заниматься этим предметом профессионально. По-моему, во многих гуманитарных дисциплинах дело обстоит иначе. В этих дисциплинах большое число специалистов (не знаю, какой процент, но достаточно много) выбрали свою профессию как способ не участвовать в жизни американского большинства. Для них научная специальность — это способ не заниматься профессией своих отцов и дедов, тем более своих матерей и бабушек. Научная карьера — это способ не быть врачом, юристом, страховым агентом или брокером. И более того, на новообразованные кафедры многих привлекают политические или общественные цели. Одна преподавательница кафедры женских исследований сказала мне: <Цель моей жизни — бороться за дело женщин; бороться за женские права>. Что ж, это цель интересная и, безусловно, похвальная, но вряд ли это основа для интеллектуальной жизни в типичном ее понимании, т. е. как поиска истины. Подобные мотивы не редкость, и в итоге на множестве этих кафедр работают люди, не столько обожающие, скажем, литературу или английский язык и стремящиеся поддерживать высочайший уровень интеллектуального качества, сколько движимые какими-то смутными идеями о <реформе общества>.

На некоторых таких кафедрах я наблюдаю профессиональное недовольство — недовольство американским обществом, официальными институтами нашей страны и даже традиционными академическими предметами, которые эти люди обязались преподавать. В политическом плане это приводит к бездумной левой ортодоксии. Многие преподаватели и выпускники этих кафедр — приверженцы разнообразных левых взглядов. К моему постоянному удивлению, свои взгляды, которые мне кажутся очевидно слабыми, они считают интеллектуально пристойными. Более того, для многих из них приверженность политически корректным догматам левой ортодоксии — обязательный признак настоящего интеллектуала.

Можно сформулировать этот же тезис иначе: для многих наших коллег выбор академической карьеры — это уже политический акт. Это отказ от ценностей американского большинства. Поэтому неудивительно, что гуманитарное преподавание рассматривается как осуществление политической программы. Кстати сказать, здесь виден резкий контраст между тем, что есть сейчас, и тем, что было пятьдесят лет назад. Пятьдесят лет назад на этих же кафедрах работало множество людей, имевших радикальные левые взгляды, но в то же время сохранявших и преданность интеллектуальным научным идеалам, которая сейчас, по-моему, утрачена. Короче говоря, мне кажется достоинством моих учителей то, что, несмотря на свои левые взгляды, самыми лучшими англоязычными поэтами они считали Т. С. Элиота или Эзру Паунда, политические взгляды которых были им отвратительны. Сегодня ни у одного писателя нет того положения, которое в свое время занимал Элиот. Совершенно замечательно, что им восхищались люди, ненавидевшие его политические взгляды. В наши дни такое умение различать между политическими и научными ценностями почти неизвестно.

Чтобы не оставлять неясностей: лично я полагаю, что всякого серьезного интеллектуала должно возмущать само его размещение на шкале <левые — правые>. Эти категории созданы политиками и журналистами, а не философами, и я не считаю, что столь примитивная альтернатива адекватно выражает или отражает мои философские, общественные или политические убеждения. Более того, у массы наших коллег есть одна очень скучная черта — стоит узнать их мнение по двум-трем вопросам, и можно предсказать остальное. Если вы знаете, что они думают, скажем, о праве на аборт, позитивном действии и контроле за оружием, то можете сказать, за кого они голосовали. Этот групповой конформизм наводит на мысль, что думать самостоятельно они не умеют.

Об этом можно было бы сказать и больше, но лучше я укажу на три черты. Первое. Существует правило односторонней грубости. Допустимо быть грубым по отношению к правым лидерам и правым мнениям, но считается дурным тоном говорить враждебно о левых взглядах и левых мнениях. Соответственно, вполне допустимо насмехаться над Ньютом Гингричем или Джесси Хелмсом, но насмешки над Джесси Джексоном считаются очень дурным тоном. Все мы знаем, что Гитлер и Муссолини были злодеями, но Ленина или Троцкого многие до сих пор осуждают лишь с оговорками.

Второе. В позиции многих наших коллег-гуманитариев нет однозначности относительно нашей победы в холодной войне. Я лично считаю поражение коммунизма в холодной войне величайшим, наряду с разгромом нацизма, внешнеполитическим успехом нашей страны за всю ее историю. Меня охватывает энтузиазм всякий раз, как я об этом думаю. Я не вполне осознавал, как много для меня значат страдания людей под гнетом коммунизма, пока однажды вечером не включил телевизор и не увидел, как восточные немцы перебираются через Стену. Я разрыдался. Это был душераздирающий момент. Мы победили. Жалкие старые демократии, со своими некомпетентными политическими лидерами и со своими невнятными вариантами капитализма, возглавляемые Америкой, разгромили самую злобную, фанатичную и могущественную международную идеологию ХХ века. Таково мое — не самое оригинальное — мнение, но вынужден отметить, что отнюдь не все мои коллеги его разделяют. Я выступал с лекцией на конференции в Беркли, на которой шла речь об американской внешней политике и о том, как ужасно, что президент распоряжается всей этой страшной мощью. Я сказал: <Да, но не забывайте, что это сработало. Устрашение действительно устрашало. Мы выиграли холодную войну>. И в аудитории раздались свист и шиканье. Политическое отчуждение такого рода нетипично для американского большинства, но в университетах очень распространено то, что можно назвать <моральным недовольством>.

Третья черта, связанная с неоднозначным отношением к холодной войне, — это неоднозначное отношение к самим Соединенным Штатам. Опять-таки, сразу выложу карты на стол. Я считаю нашу страну одним из величайших достижений мировой цивилизации. Возможности, открытые у нас перед обычным человеком, беспрецедентны в мировой истории. Я жил в очень многих странах. Я не считаю, что Соединенные Штаты нуждаются в оправданиях и извинениях. У нас множество проблем, но у нас есть и великолепные достижения. Как написал где-то Джон Апдайк, <Соединенные Штаты — это заговор с целью сделать человека счастливым>. Прав я или нет в этой моей оценке, ее, безусловно, не разделяют на тех гуманитарных кафедрах, о которых я говорил. Более того, подобное мнение вообще не рассматривается всерьез, поскольку считается, что Соединенные Штаты порочны по самой своей сути. Не знаю, как до конца объяснить враждебность к Соединенным Штатам, существующую на многих гуманитарных кафедрах, но я уверен, что она — какими бы ни были ее истоки — есть проявление того ницшевского ressentiment, о котором я говорил выше. Кстати, с экономической точки зрения мы оказались в своего рода золотом веке. Так как золотой век редко опознается как таковой современниками и так как он не продлится долго, я хочу обратить ваше внимание на нынешний уровень благосостояния, свободы и безопасности (даже учитывая проблемы на Балканах), совершенно беспрецедентный в истории человеческого рода. Большая часть представителей среднего класса стала буквально миллионерами. Обычные люди, благодаря общему благосостоянию и подъему фондового рынка, живут в благополучии, немыслимом для поколения Депрессии, для поколения, к которому я принадлежу. И тем не менее многие наши коллеги-гуманитарии не разделяют моего энтузиазма относительно Соединенных Штатов.

4

Что же нам со всем этим делать? В заключение я бы хотел предложить несколько возможных ответов. Самой эффективной отдельной атакой на <постмодернизм> оказалась не фронтальная критика его доктрин (в какую пускался несколько раз и я), а блеф, розыгрыш, устроенный Аленом Сокалом: издевательскую пародию на постмодернизм он отослал в новомодный журнал, который ее и напечатал как вполне серьезную работу. Когда Сокал признался в розыгрыше, редакция журнала в свою защиту заявила, что, будучи гуманитариями и философами, они не обязаны были замечать нелепости статьи. Это неверно. Они не распознали розыгрыш, потому что регулярно печатают невразумительную чепуху. Преподанный Сокалом урок состоит в том, что разоблачение глупости так же эффективно, а с риторической точки зрения даже более эффективно, чем прямые опровержения.

Другая эффективная стратегия — это само употребление термина <политическая корректность>. Когда дело касается интеллектуальных патологий, то как только вы их адекватно наименовали, вы уже на полпути к пониманию, а как только вы их поняли, вы на полпути к их преодолению. Этот термин, первоначально марксистский, стал употребляться иронически, чтобы обозначить все семейство позиций, которые привели к политизации гуманитарных исследований.

Третья и, возможно, самая важная реакция на политизацию гуманитарных наук сложилась, видимо, стихийно. Насколько я могу судить, против постмодернизма вообще и политической корректности в частности наши студенты голосуют ногами. Судя по всему, все меньшее число студентов записываются на подобные курсы и все реже выбирают их как основную специализацию. Многие из наиболее дурацких доктрин развалятся сами собой. Например, Сокал на конференции в Нью-Йорке, посвященной его розыгрышу, процитировал постмодернистского теоретика, по мнению которого теория о переселении американских аборигенов в Западное полушарие через Берингов пролив ничем не лучше веры индейцев в то, что они поднялись сюда из центра Земли. Первая теория, утверждал этот постмодернист, не более истинна, чем вторая. Подобные взгляды незачем опровергать. Они опровергают себя сами, и простое их цитирование уже служит опровержением.

Наконец, и в новых гуманитарных специальностях происходят интересные перемены. Иногда кафедру учреждают, руководствуясь политическими целями, а она постепенно развивается в нечто интеллектуально пристойное. Так что можно открыть кафедру афроамериканской культуры или кафедру женских исследований с идеей, что вы будете трудиться для <реформы общества>, но потом оказывается, что реформировать общество — дело нелегкое, а пока что вам надо оправдывать свой бюджет и свое штатное расписание перед массой университетских чиновников и обеспечивать курсами студентов, которые хотят получить научную степень. Чисто инерционная сила университета, с его отчетами, бюрократией и стандартными критериями оценки, начинает брать верх. А тем временем интеллектуальная сторона работы становится все интереснее. Пусть вы начали работать ради социальной революции в оклендском гетто, но социальной революции нет как нет, а вы тем временем увлекаетесь Гарлемским ренессансом и в конце концов пишете о нем хорошую книгу. Мы совершаем ошибку, когда считаем постмодернизм и политическую корректность чем-то статичным и неизменным. Лучшие студенты распознают их нелепости, и — в конечном счете — это ведет к трансформациям. Например, двадцать лет назад студенты увлекались деконструкцией. Теперь ясно, что сама по себе эта теория тупиковая, но некоторые ее приверженцы успели перейти от деконструктивистского анализа языка к более интересным вещам. Больше ста лет назад в изучении языка произошла революция — Готлоб Фреге придумал исчисление предикатов. Мы до сих пор продолжаем революцию Фреге — в порождающей грамматике, в теории речевых действий и в философии языка вообще. Вы бы ничего об этом не узнали, прочитав Деррида, Поля де Мана и других теоретиков деконструкции. Но — и в этом все дело — многие студенты, начав с интереса к деконструкции, затем перешли к более интересным вещам — таким, как действительно серьезное изучение языка.

Выше я сказал, что Соединенные Штаты победили в холодной войне. Это верно, но не совсем точно. Мы не столько победили, сколько просто увидели, что наш враг рухнул. После семидесяти лет существования Советский Союз вдруг испарился. Кто бы мог предположить такое? В гораздо меньших и в гораздо менее важных масштабах что-то подобное, видимо, происходит и с постмодернизмом, и с тем опошлением различных гуманитарных дисциплин, к которому он привел. Постмодернизм рушится под тяжестью собственной нелепости. Возможно, самым верным путем к победе над ним, как и в холодной войне, будет просто демонстрация примеров чего-то лучшего. К середине 80-х всякому был очевиден успех Запада и фиаско коммунистического блока. Мы не вторгались в коммунистические страны, мы просто демонстрировали свое превосходство. Победить нынешнее разложение в университетах, возможно, тоже удастся с помощью примера. Хорошую работу ничем заменить нельзя[12].


* Речь на VIII съезде NAS 16.04.1999. Перевод с английского Григория Дашевского.

[1] Мэтью Арнольд (1822–1888) — английский поэт и критик, считавший педагогику и литературу главными опорами цивилизации. [Все примечания, не обозначенные пометой Примеч. авт., принадлежат переводчику.]

[2] <Критическая теория> — термин Франкфуртской школы (направление в немецкой философии и социологии ХХ века), обозначающий <тотальную диалектическую критику общества>.

[3] Ф. Р. Ливис (1895–1978) — английский критик.

[4] <Либеральное образование> — примерно соответствует нашему понятию <фундаментальное образование> (а не специальное или техническое), но с бoльшим уклоном в гуманитарную сторону.

[5] Bugs Bunny — кролик, герой множества американских фильмов и мультфильмов.

[6] <Золотоискатели из Сан-Франциско> — команда, играющая в американский футбол.

[7] <Чиканос> — американцы мексиканского происхождения.

[8] Якобиты — сторонники свергнутой с английского престола в 1688 году династии Стюартов.

[9] Фабианцы — члены или сторонники основанного в 1884 году <Фабианского общества>, защищавшего эволюционный путь к социализму.

[10] Кто-нибудь, возможно, приведет в качестве контрпримера Швейцарию, но мне этот пример не кажется убедительным. Швейцария — не национальное государство и даже не федерация в том смысле, в каком можно назвать федеративным национальным государством Соединенные Штаты. Швейцария — это конфедерация в буквальном смысле слова: все три ее главные культуры (немецкая, французская и итальянская) существуют на географически обособленных территориях, в большой мере независимо друг от друга, с независимыми системами образования и независимыми культурными институтами. Теоретически мультикультурализм такого типа мы могли бы завести и в США, если бы только захотели, чтобы разные культурные группы жили в разных областях страны, с разными образовательными системами, но, учитывая степень этнической перемешанности в США, трудно представить, чтобы такая схема когда-нибудь воплотилась в реальность. [Примеч. авт.]

[11] Ressentiment (фр.) — <завистливая, бессильная злоба>; в качестве термина впервые употреблено в книге Ф. Ницше <К генеалогии морали> (1887).

[12] Я очень благодарен Алену Корсу за соображения относительно первого варианта этих идей. Два нижеследующих предложения взяты из <Президентского обращения о недискриминации и разнообразии рабочей силы>, произнесенного 18 марта 1999 года (т. е. более двух лет спустя после принятия Калифорнийской инициативы по гражданским правам) действующим президентом Калифорнийского государственного университета (Домингес Хиллс) Гербертом Л. Картером: <Для выбора между индивидами должны учитываться лишь следующие факторы: заслуги, способности, таланты, знания и достижения, поскольку они имеют отношение к целям и задачам данного института. Мы подтверждаем, что будет оказываться всесторонняя поддержка программам позитивного действия, которые имеют целью преодоление недоиспользованности этнических меньшинств, женщин, ветеранов Вьетнама, ветеранов-инвалидов и лиц с нарушениями здоровья>. [Примеч. авт.]