Изучая советский период российской истории, а также память о нем, исследователи опираются прежде всего на архивы. Cама связь между архивом и памятью зачастую рассматривается как нечто само собой разумеющееся, при том что характер этой связи может описываться в полярных по смыслу терминах. В представлении большинства архив — это носитель, материальное воплощение и символ памяти. Такой подход можно назвать метонимическим, так как для него архив и память тождественны. Соответственно, утрата архивов или отсутствие интереса к ним расценивается как потеря памяти. Не случайно устроители конкурсов «Моя родословная», «Москва: Семейный альбом» (оба проводятся под эгидой московской мэрии) или «Человек в истории» (общество «Мемориал») одну из своих задач видят в пробуждении интереса к изучению домашних архивов как способа воссоздания семейной и исторической памяти. Другой подход — назовем его антагонистическим — встречается скорее в академических текстах, посвященных исследованиям материальных носителей памяти, и связан с именем Пьера Нора, по мнению которого стремление все архивизировать и фиксировать свидетельствует как раз об утере «живой» памяти. У него архив выступает в качестве своего рода костылей для памяти. По Нора, если бы память была жива, о ней не надо было бы так заботиться (подход, в котором легко угадывается ностальгическая грусть по премодерному золотому веку памяти). Архивы, пишет Нора, — это «бастионы памяти, раковины на берегу, с которого отхлынуло море живой памяти»[1]. При внешней противоречивости, оба подхода подчеркивают важную роль архива в структурировании и объективизации картины прошлого. Вопрос в том, что это за роль и какое отношение к прошлому имеет эта картина.

Наш проект — попытка рассмотреть связь между архивом и памятью на примере специфического типа архива: семейных фотоколлекций. Эпитет «специфический» здесь употреблен не случайно: собрания семейных фотографий не отвечают классическому определению архива как хранилища уникальных документов; снимки тиражируются, редактируются, меняют владельцев. Кроме того, такие коллекции — источники сугубо частные, причем частные, так сказать, вдвойне, поскольку воспринимаются как таковые не только владельцами, но и профессиональными историками, которые на этом основании часто оставляют их за границами историографического дискурса. Между тем фотоматериал позволяет, с одной стороны, пересмотреть сложившиеся схемы, описывающие «альтернативные», вернакулярные представления о прошлом как дискурсы оппозиционные, и, с другой, взглянуть под новым углом зрения на саму методологическую рамку «приватное/публичное». На конкретных примерах мы намерены показать, что взаимосвязь между семейным фотоархивом и памятью значительно сложнее, чем предполагают сторонники описанных выше подходов. Рассказы о фотографиях выходят за границы дихотомий «нормативное/оппозиционное» и «приватное/ публичное», демонстрируя наличие в рамках одной и той же семейной истории разнонаправленных дискурсов.

Сегодня мы наблюдаем активные попытки актуализировать те или иные исторические сюжеты в качестве конъюнктурных «уроков прошлого» — для примера упомянем учебник Филиппова[2] или телеагитку о поучительном конце Византии[3]. Советский период, в первые постсоветские годы рисовавшийся почти исключительно в черных тонах, постепенно встраивается в общий (нео)имперский нар-ратив. Однако, как показывают наши интервью, воспоминания о повседневном опыте советского времени содержат куда более разнообразный набор идеологем.

Несколько слов о самом исследовании. Мы знакомимся с семейными фотоархивами в ходе индивидуальных интервью. Беседуя по примерно одному и тому же плану с представителями трех поколений в каждой семье, мы просим наших респондентов подробно прокомментировать значимые снимки и события, на них запечатленные. К настоящему моменту исследованием охвачено более 50 семей в шести городах (Москва, Петербург, Владимир, Ростов-на-Дону, Новочеркасск и Самара). Нас интересует, во-первых, какого рода воспоминания вызывают семейные фотографии (в частности, как события семейные соотносятся в этих воспоминаниях с событиями «большой» истории), и, во-вторых, как эти воспоминания трансформируются в процессе их передачи от поколения к поколению, т. е. по мере того как, используя выражение Марианн Хирш, память становится постпамятью (postmemory)[4]. Кратко наш исследовательский «прицел» можно обозначить так: фотография как технология памяти.

В путешествие по «короткому двадцатому веку», как назвал период с 1914 по 1991 год английский историк Эрик Хобсбаум, мы берем в проводники не профессиональных ученых, но свидетелей, носителей локального опыта, чьи интерпретации тем не менее выходят за рамки частной жизни как таковой. Беседы с представителями молодого поколения помогают понять как семейные события, свидетелями или участниками которых наши собеседники в силу возраста быть не могли, сопрягаются в их сознании с историографическими конструктами, транслируемыми школой и другими социализирующими институтами.

Важно отметить, что в данном исследовании мы имеем дело не столько с памятью, сколько с процессом воспоминания, который, естественно, протекал бы по-другому в других условиях и с другими собеседниками. По нашему мнению, это не недостаток методологии, но особенность самого этого процесса, принципиально ситуативного и интерсубъектного.

Коллекция: исключительное как типическое

Семейные фотоархивы, как убедительно показал Пьер Бурдье[5], работают на создание идеального образа семьи. В большинстве своем они состоят из снимков, фиксирующих события, которые выбиваются из однообразной повседневности, — праздники, поездки, встречи, свадьбы. Приведем характерное высказывание одной из наших новочеркасских респонденток, которая следующим образом прокомментировала одну из своих любимых фотографий:

Рис.

Стандартный для семейного альбома принцип отбора фотографий — их нетипичность, причем позитивно окрашенная. Семейный архив в этом смысле представляет собой своего рода хранилище идеального прошлого, в которое помещается то, что хочется помнить[6]. О том, что эмоциональный критерий при отборе фотографий доминирует над критерием полноты информации, знает любой, кто когда-либо создавал, скажем, альбом, посвященный рождению и первым годам жизни ребенка. Впрочем, этот принцип иногда нарушается. В редких случаях отбор осуществляется, так сказать, со знаком минус (своего рода ностальгия наоборот), с целью удержать в памяти какое-то неприятное, но значимое событие.

Здесь, видно, я специально сохранила, почему я с ним разошлась, смотрите сколько бутылок... Это я устроила ему день рождения, когда мы уже решили разойтись, то есть уже отношения были совсем поганые, но я решила, что я оставлю какое-то воспоминание неплохое о себе, и я ему устроила шикарный день рождения, на который он пригласил свою любовницу и всех своих друзей. И захотел еще сфотографироваться рядом со мной.

«Живые» архивы принципиально неконстантны, и не только потому, что постоянно пополняются. Даже простой пересмотр снимков изменяет структуру альбома, не говоря уже о гораздо менее упорядоченных архивах, хранящихся в пакетах и коробках. В этом смысле вообще нельзя видеть в альбоме нечто устойчивое и целостное. Снимки в нем часто переклеиваются, заменяются на другие. Из наших респонденток наиболее радикальную перетряску альбома произвела Анжелика Васильевна (82 года). Пересмотрев несколько лет назад свои альбомы с позиций дочери и внука, она удалила все неизвестные им фотографии, полагая, что альбом с неатрибутируемыми снимками наследники хранить не будут.

Увлечение любительской фотографией, начавшееся в послевоенные годы, объясняет нарастание исторической «плотности» и одновременно девальвацию ценности фотографий по мере приближения к сегодняшнему дню. Более поздний снимок психологически проще выбросить, подарить, использовать в праздничном коллаже. Появление на рынке более компактных и доступных фотоаппаратов, рост чустви-тельности пленки, распространение цветной фотографии — все это также влияет на процесс трансляции и ретрансляции воспоминаний, поскольку способствует тому, чтобы советское время ассоциировалось прежде всего с потребительским опытом 1970 — 80-х, неформальным общением, досугом и праздниками. Возникает вопрос: принимая во внимание особенности последних, можно ли говорить об исторических нарративах особого типа, передающихся от поколения к поколению?

(Ре)трансляция и поколенческие разрывы

Как правило, сложившийся архив в представлении его владельцев адекватно отражает семейное прошлое. Крайне редко респонденты высказывают сожаление по поводу каких-то содержательных лакун, разве что могут посетовать на утерю тех или иных конкретных фотографий. Запечатленное на снимке прочитывается (особенно теми, кто не помнит самого события) как типическое. Характерна в этом отношении реакция молодой респондентки из Владимира, которая, глядя на фото своей матери, идущей по улице в Кишиневе, с удивлением заметила: «Даже не знаю, где во Владимире есть такие дома». Мысль о том, что снимок мог быть сделан в другом городе, попросту не пришла ей в голову.

Способы отбора фотографий — не единственный и не главный фактор, определяющий, какие именно воспоминания всплывают при просмотре семейного фотоархива. Сам фотографический медиум влияет на то, что и как вспоминается при просмотре семейных коллекций. Фотографии актуализируют ностальгическую модальность соотнесения себя c прошлым и одновременно напоминают о массе бытовых и других деталей, которые не всегда отвечают этой модальности, а зачастую и входят с ней в противоречие. Есть отдельный вид ностальгии — тоска по прошлым иллюзиям. И по мере того, как иллюзорное будущее становится вполне определенным, лишенным романтического флера настоящим, старые фото, даже невысокого качества и не слишком значимые, приобретают новую ценность, поскольку напоминают о счастливом времени, когда все казалось возможным. Однако всплывающие в памяти бытовые и эмоциональные подробности прошлой жизни часто делают траекторию воспоминаний принципиально непредсказуемой. В качестве примера того, как легко уживаются в воспоминаниях прямо противоположные оценки/утверждения, приведем отрывок из интервью жительницы Ростова, Людмилы Николаевны, 60 лет.

Вот это я беременная Олеськой в Сочах. Не боялись тогда ездить. Как раз Олимпиада была, такая радость чувствовалась, вот сейчас не так. Тогда и люди все были более радостные, более улыбчивые, более спокойные, вот я помню мама на пенсию выходила, какая у нее радость была, что она на пенсию идет [далее следует рассказ о том, как мама ради пенсии перешла на вредное производство, приходила домой пропахшая ацетоном, и при этом ползарплаты отдавала начальнику, устроившему ее на это место]... нас еще что выручало... командировки отца по всей России. В последние годы жить можно было, просто ни фига не было в магазине. На Севере мы жили очень хорошо. Я работала в универмаге, потом в столовой-заготовочной, которая обеспечивала полуфабрикатами все буровые, я там работала старшим экономистом. Я могла взять любое мясо. А уж куры были в любом магазине... я там и увидела впервые импортных кур с потрошками внутри. В Ростове их не было. Да там молока не достать было. Олеська была маленькая, я вставала в очередь, на три часа там было стоять, за молоком. Я один раз стояла в Трех Поросятах, сказали, что масло будет. Я стала стоять, чтобы хоть Олеське на кашу масла. Я пошла в очередь, оставила маму с Олеськой, а сама поехала. И на мне заканчивается. Представляете, я думала у меня сердце лопнет, я была готова убить всех, кто был за мной в очереди, кто стоял за прилавком. Часа два простояла. А они знаете врут как, выносят внаглую огромные куски, килограмма по полтора, а я стояла за обычным расфасованным 200 г крестьянского масла. Вот запомнилось мне. Ведь я ей варила кашу без масла.

Такого рода нарративы принципиально противоречивы, и, на первый взгляд, сходны у представителей разных поколений. Однако это сходство — чисто внешнее.

У старшего поколения мы часто имеем дело с общей ностальгической идеологемой, в которую с разной степенью убедительности встраиваются разнородные, порой контрастные суждения, зачастую не только ее не подкрепляющие, но прямо ей противоречащие. «Примиренные» единым нарративом разнохарактерные микровоспоминания и ностальгические макрооценки часто удивляют своей полярностью, однако этот разнобой нисколько не смущает самих рассказчиков. Детали, которые не встраиваются в представляющуюся незыблемой идеологему, неизбежно всплывают при просмотре альбома, но в ходе интерпретации к ней «прилаживаются». Так пенсионерка из Новочеркасска, Вера Леонтьевна, наткнувшись на старый снимок, где она изображена в нарядном платье, стала вспоминать, какая была раньше нищая жизнь: у бабушки, матери и дочки на троих имелось одно праздничное платье — вот это шелковое, трофейное, — которое (потом только стало понятно) на самом деле было ночной рубашкой. Однако, отвечая на вопрос: как вспоминается советское время? — Вера Леонтьевна, даже не отдавая себе в этом отчета, выстроила сравнительный ряд, в котором прошлое заиграло совсем другими красками:

Нам лично в советское время плохое не вспоминается. Только хорошее вспоминается. Несмотря на все [трудности]. Сейчас хоть и полно всего, а что, а денег нет, ничего не купишь. А тогда доставали! Тогда доставали, вот ничего не было, а все равно все было.

На вопрос: как доставали? — респондентка ответила без замешательтва: «Я 20 лет в торговле работала... И мясо покупали, и колбасу покупали. Все у нас было. Голодно не сидели».

Ответ Веры Леонтьевны возвращает нас к разговору о том, что многие исследователи повседневности считают частную историю непременно оппозиционной и альтернативной[7]. Он показывает, что это действительно так и одновременно не так. Судя по тону, наша респондентка считала свое заключение оппозиционным. Другими словами, в ее глазах сегодняшней доминантной идеологемой (против которой она и выступает) является отнюдь не ностальгия по всему советскому, а, напротив, отказ от него. Bоспроизводя доминантный ностальгический дискурс, она считает, что бросает вызов устоям. Фотографии, воскрешая детали скудной советской повседневности, не сбивают при этом фокус у этой ностальгической оптики. Напротив, они делают его еще более резким, и не только из-за органичности ностальгического посыла фотографии, о котором упоминалось выше, но также потому, что послевоенное трофейное «платье» ассоциируется с семейными застольями 70-х.

В отличие от старшего поколения, у молодежи в противоречие входят не общий настрой и частные воспоминания, а обрывки чужих дискурсов. При этом нельзя сказать, что эти противоречия вызывают у респондентов дискомфорт. Советское прошлое представляется большинству сегодняшних 16-20-летних чем-то чрезвычайно далеким и неопределенным. Из-за этого рамки его интерпретаций оказываются очень широки: молодость родителей кажется детям одновременно похожей на их собственную и радикально иной. Это касается и бытовых тем, и политических. Вот отрывок из интервью 17-летнего москвича Георгия:

Г: Наше поколение, не считая «ботанов», которые дома сидят, зубрят, любит погулять, выпить пивка, посидеть в какой-нибудь кафешке, не знаю еще, сыграть в боулинг, бильярд, допустим, масса просто увлечений. В те времена, в мамин период и особенно бабушкин, такого вообще не было.

И(интервьюер): А что было?

Г: Да вообще ничего не было... Вокруг дома с ночевкой...

И: (смеется) Вокруг дома с ночевкой?...

Г: А ничего же не было на самом деле.

И: Но что же делали?

Г: Но что-то делали там, купались, наверное, вода была, насколько я помню...

Советский опыт предстает в восприятии Георгия как нечто настолько иное, что даже факт существования в нем воды снабжается на всякий случай ироничной оговоркой («насколько я помню»). Отметим, Георгий не рисует при этом молодость своих родителей как сплошную череду собраний, демонстраций и субботников, т. е. не считает, что она была насквозь пронизана политикой, но пытается сблизить их жизненную практику со своей, с чем-то понятным для себя и простым — например, с купанием.

В тоне другого молодого респондента, Сергея из Новочеркасска, которого мы попросили проинтерпретировать групповую фотографию из семейного альбома с транспарантом «Слава КПСС» на заднем плане, сделанную на майской демонстрации, тоже не было большой уверенности. Он, судя по всему, раньше не задумывался, что заключает в себе этот снимок.

С: 20-й век, ну я так думаю, что тогда были более близки к власти, ну как, любили власть больше, я предполагаю, что больше, чем сейчас.

И: Люди? Простые люди, да?

С.: Ну да, тогда более уважали и ценили власть.

И: Почему? Ты брал фотографию и по ней как-то видно?

С: Ну, сейчас не везде проходят с транспарантами, по крайней мере, у нас я не видел, чтобы ходили, при мне, по крайней мере.

И: Потому что они славят власть?

С: Сейчас всякие другие появились, эти разделились, в общем, это...

И: Подожди, подожди, кто другие? Это интересно, ты такую мысль сказал, другие партии, ты имеешь в виду?

С: Да, другие партии там, демократия же началась.

И: Ты считаешь, что тогда всем нравилось то, как люди жили, да?

С: Не всем, конечно, нравилось. Ну, если что можно было изменить, то, скорее всего, многие бы изменили.

И: Но они не могли изменить?

С: А чего тогда сделаешь? Тогда вряд ли можно было что-то изменить. Ну, вот, приехали, расстреляли и все [отсылка к расстрелу в 1962 году мирной демонстрации в Новочеркасске].

Рис.

В интерпретации Сергея присутствует как ностальгическая оценка прошлого в знакомом жанре «раньше было лучше», так и детали, не вписывающиеся в такой нарратив, больше того — прямо ему противоречащие. Судя по легкости, с какой он переходит от одной оценки к другой, можно предположить, что ни одна из них не является для Сергея принципиальной (чего не скажешь, например, о позиции Людмилы Николаевны); это ситуативная комбинация широко распространенных в обществе разнонаправленных дискурсов. Один можно условно назвать ностальгическим, другой — критическим.

Для того чтобы понять, как формируется такая комбинированная оптика, стоит остановиться на том, какого рода воспоминания транслируются или, наоборот, не транслируются по внутрисемейным каналам. Другими словами, что считается «достойным памяти» (memorable) (термин, употребленный в несколько ином контексте Николаем Вуковым[8]), поскольку только отвечающие этому критерию события и смыслы передаются от поколения к поколению.

Что помнить? Лакуны молчания

Даже самая полная и хорошо сохранившаяся фотоколлекция — это лишь набор моментов, искусственно и иногда случайно вырванных из потока времени. (Британский критик Джон Бергер заметил, что фотография — это прежде всего след чьего-то решения вырвать и сохранить один момент из миллиона других[9].) Выбирая событие для съемки, негатив для печати и снимок для семейного альбома, фотограф-любитель вольно или невольно задает границы пространства воспоминаний, возникающих при просмотре фотографий. Именно поэтому одна из наших респонденток решила заняться печатью старых, ранее ненапечатанных негативов. Для нее это, по ее собственным словам, своего рода процесс обретения прошлого. Однако наличие фотографии не есть гарантия того, что событие автоматически сохранится в памяти. Парадоксально, но обращение к фотографии не только активизирует процесс вспоминания, но и создает особые условия для забвения. Тема молчания и связанного с ним забвения регулярно возникала в рассказах респондентов. Практики молчания и забвения связаны прежде всего с советской историей.

Какими-то воспоминаниями наши собеседники предпочитают не делиться с близкими, считая их банальными, другими — поскольку считают их опасными (к таковым в советское время относилось, скажем, все, что связано с дворянскими корнями или репрессированными родственниками — и у многих страх сохранился по сей день). Представления о том, что стоит вспоминать и какого рода воспоминаниями следует делиться с молодым поколением, не обязательно совпадают.

Часто то, что старшим представляется опасным, младшие оценивают как нечто, не заслуживающее внимания. Пожилой ростовский респондент Николай Иванович поведал нам, что его деда-крестьянина забрали в 30-е годы без объяснения причин, и с тех пор его никто больше не видел, даже фотографии не сохранилось. У сорокалетней дочери хозяина дома, ничего не знавшей о судьбе прадеда (что, как мы выяснили в ходе исследования, типично), эта информация не вызвала даже удивления, не говоря уж об интересе, желании узнать о прадеде больше.

Однако если в одних случаях страх обуславливает забвение, то в других забывается сам страх. Зачастую семейные истории травматического или компрометирующего характера, которые старшие рассказывают неохотно (или вовсе о них умалчивают), дети вполне готовы обсуждать, не выказывая при этом ни малейшего волнения или страха. Пенсионер Николай Петрович и преподаватель политеха Сергей Иванович, разговаривая с нами, обошли молчанием то обстоятельство, что их братья были полицаями, а дети наших респондентов рассказали об этом в эмоционально нейтральном ключе. Что, впрочем, не означает, что они так же легко готовы делиться этой информацией со своими детьми.

Наконец, в ряде случаев страх и молчание представителей старшего поколения вызывает у их детей желание проговорить, осмыслить опыт родителей. Такого рода рефлексия характерна в основном для благополучных семей с высоким образовательным уровнем. Как правило, наши собеседники среднего возраста, обсуждая тему молчания и тайны, и то и другое связывают исключительно с жизнью старшего поколения. Свое желание больше узнать о судьбе близких и вписать дела семейные в контекст «большой» истории они противопоставляют боязни родителей выйти за рамки историй сугубо частных. При этом дети «молчащих» родителей часто принимают этот стиль в общении со старшими. Так, Елена Ивановна, 53-летняя дочь военного летчика, ни разу не слышавшая от отца рассказов о работе, даже и не пыталась его расспрашивать.

Елена Ивановна: ...Ну, я знала: папа летчик и летчик. И только потом, когда рассекретили какие-то журналы про космонавтику, мы прочитали, что оказалось, что папа был экспертом в комиссии по расследованию смерти Гагарина. Мы знали, что он улетел в Москву на два месяца. И все. Оказывается, он повторял тот полет, на котором тот разбился... За это ему дали орден Красной Звезды. Но мы и мама... мы узнали об этом потом из рассекреченных журналов.

И: А как эти журналы вам удалось посмотреть?

Е. И.: А папа принес из библиотеки.

И: Ну, а потом вы задавали вопросы в связи с этим? Подробности этого всего?

Е. И.: Нет, нет... А когда потом, опять из статьи, про следующий орден мы узнали, что давали папе и его другу за самолет СУ-25. Когда шли испытания, его сбивали ракетами и нужно было успеть... за пять секунд до попадания ракеты в самолет. Ведь это очень опасно. Но вы знаете, это все было узнано после... Ну, вот опять-таки, мы [ровесницы и соседки по военному городку] знали, что папа военный, у кого летчик, у кого инженер, вот когда мы встречались, когда нам было по 45 лет и когда наши родители слегка открыли рты, мы узнали, что у моей лучшей подружки Наташки папа был инженер, ну, инженер такой Алексей Владимирович тихий, занюханный, знаете, интеллигент. Он, оказывается, был первым в стране системным программистом. Вот все компьютерное обеспечение всех полетов — оказывается это дядя Леля. ...И вот так потихонечку, где-то, что-то... И до сих пор я ничего не знаю, как оно было на самом деле... Вот подружка моя, ее муж занимался, она осталась во Владимировке, муж у нее военный, он занимался историей... Она говорит: «Ой, Леночка, о твоем папе столько документов набрали». Оказывается, он был такой герой. А я узнаю об этом последняя, когда мне было на самом деле 45, а папа уже был очень старым и больным. И то же самое дед. Это, знаете, может так и надо? А может напуганные... Хотя они давали определенные обязательства по неразглашению военной тайны. Хочу вам сказать, что держали они эту тайну в себе крепко. Как Мальчиш-Кибальчиш, ничего никогда лишнего.

Урок молчания нашей пожилой респондентки из Новочеркасска Любови Константиновне преподала двоюродная сестра Рая, служившая в послевоенные годы оперативником в НКВД. На наивный вопрос, чем именно она занимается, Рая отрезала: «Чтобы это был первый и последний твой вопрос на эту тему». Ответ этот Любовь Константиновна привела нам как формулу жизненной мудрости. Традиции передачи памяти сохраняются, таким образом, не только и не столько в форме передачи фактов, сколько в форме передачи определенных поведенческих образцов, включающих модели обхождения с фотографиями.

Фотографии открывают большие возможности для «исправления» прошлого, например, посредством модификации снимков. Чаще всего с них удаляют (вырезают или затушевывают) отдельных лиц — бывших супругов, неверных друзей или репрессированных родственников. Причем те, кто подправлял снимки, как правило, не склонны объяснять домашним, с какой целью это было сделано (впрочем, и домашние не всегда проявляют интерес). Представителям же младшего поколения, плохо представляющим себе реалии сталинской эпохи, как правило, даже в голову не приходит, что за редактированием фотографий может стоять страх. В московской семье, которую мы обследовали, нам попался сделанный в доме отдыха НКВД групповой снимок, на котором одна из мужских фигур была жирно замазана. Внучка хозяйки альбома на вопрос: как вы думаете, зачем это было сделано? — предположила, основываясь на собственным опыте вымарывания бывшей подруги с фотографии, что мужчина был удален после ссоры с владелицей фотографии.

Нередко фотографии подправляют или изымают из эстетических соображений. Так 41-летняя бухгалтер Надежда, которая жаловалась, что из-за нехватки времени она не может привести в порядок семейный фотоархив, рассказала, как в детстве прятала снимки матери, стесняясь ее полноты. Интересно, что та же респондентка находит время на то, чтобы с помощью графических программ «улучшать» фотографии, «одевая» своих близких в исторические костюмы и помещая их в изысканные интерьеры. Она одно время даже подрабатывала в компании, которая специализируется на подобных «портретах», что говорит о том, что виртуальный статус — товар весьма ходовой.

Самый радикальный способ модификации фотографии — ее уничтожение, или, пользуясь выражением одного из наших московских респондентов, «чистка альбома». Удаляются, как правило, снимки незнакомых лиц, причем занимаются этим представители всех возрастных групп. Как выразилась 17-летняя Мария из Петербурга: «Хранить фотографии незнакомых — плохой фэн-шуй».

Рис.

Мы уже говорили, что фотография часто уничтожается, если на ней изображены люди, с которыми у хозяина альбома связаны неприятные воспоминания, — обычно бывшие ухажеры или супруги («а тут папа своих жен поотрезал»). Но бывает, что снимок модифицируют, поскольку он является источником некой опасности. Наша новочеркасская респондентка Елена Дмитриевна (71 год) без малого полвека назад вырезала из всех фотографий изображения своего поклонника, но вовсе не потому, что отношения нарушились. Этот юноша участвовал в волнениях 1962 года в Новочеркасске, и Елена Дмитриевна рассказала, что удалила его со снимков после визита сотрудников органов госбезопасности, интересовавшихся их отношениями и местонахождением молодого человека. Показательно, что, вернувшись к этой теме позже, Елена Дмитриевна по-другому объяснила свой поступок — якобы она вырезала бывшего поклонника, чтобы не вызвать ревность мужа.

Методом ревизии прошлого — возможно даже более эффективным, чем модификация или уничтожение, — является также простое молчание[10], когда фотографию лишают роли носителя потенциально опасной памяти, а значит и способности воздействовать на того, кто ее рассматривает. Результатом осознанного или неосознанного ухода от обсуждения тех или иных снимков становится их тривиализация, схлопывание рамок интерпретационных возможностей для молодых людей, которые проявляют к ним интерес. Так молчание старших превращается у молодого поколения в забвение.

Переход от молчания к забвению принципиален, поскольку молчание, как заметила Луиза Пассерини[11], само по себе может трактоваться как признание невосполнимости и невыразимости понесенной потери, как выраженный «маркер отсутствия» (такова функция, скажем, «минуты молчания»). Забвение не обладает такой поливалентностью. Это молчание, себя таковым не осознающее, и потому не способное оценить значимость того или иного факта, персонажа, события прошлого. В этом случае фотографии могут наделяться молодыми людьми самыми разными смыслами в зависимости от их интеллектуального уровня и воображения.

Рис.

Давая повод задуматься о судьбе уже ушедших членов семьи, молчащая фотография не снабжает достаточной информацией об их жизни, а те детали, которые на снимке все же присутствуют, требуют для своего прочтения визуальной грамотности и исторического кругозора, которого молодые люди, как правило, не имеют. Поэтому эффект «молчащей фотографии» двойствен. С одной стороны, само наличие снимка, особенно снимка старого, обладающего историческим колоритом, не может не изменить отношений его владельца с прошлым — старое фото дает ощущение исторической глубины, укорененности, косвенной причастности к давним событиям. С другой — всякая попытка вербализовать это чувство причастности наталкивается на то, что содержание, которое несет в себе

Рис.

фотография, от наблюдателя ускользает. Впрочем, это обстоятельство редко вызывает дискомфорт. Скорее, оно позволяет встроить молчащие фотографии в собственные представления о прошлом, легитимизировать сложившийся его образ. В одной московской семье потомственных военных, с большим пиететом относящейся к советскому прошлому и, в особенности, к Сталину, бережно хранится групповая фотография с Николаем II. По словам 25-летней Ирины, на этом фото изображен, среди прочих, ее прадед. Несмотря на то что Ирина не могла сообщить о нем никаких подробностей, она твердо стояла на том, что «процентов на 55-60 [мы] находимся в каком-то родстве с Николаем Вторым». Узко понимаемая идея «служения отечеству» позволяет Ирине примирить в себе монархистку, сталинистку и современную «державницу». Столь же показательны случаи проекции на прошлое сегодняшнего отношения к религии. Так 22-летняя студентка Тамара из Санкт-Петербурга приписывает своим близким во всех поколениях глубокую религиозность, которую они пронесли даже через десятилетия советской власти. В этот нарратив она без труда инкорпорирует фотографию, на которой ее отец изображен в компании молодых людей, как выяснилось из рассказа отца, лекторов по научному атеизму. Тамара, не знакомая с этой страницей биографии родителя, воспринимает снимок как всего лишь напомининие о «веселых студенческих днях» отцовской юности, что нисколько не подрывает ее убежденность в том, что никто в ее семье никогда не изменял православной вере.

Подводя итог, отметим, что семейные фотографии, которые наши респонденты воспринимают как резервуар, откуда они черпают воспоминания, на практике нередко оказываются чем-то вроде инструмента забвения или переосмысления прошлого. Траектории такого переосмысления многообразны и зачастую идеологически разнонаправлены. Проведенные нами интервью свидетельствуют, что мнение о советском периоде большинства наших собеседников отличается противоречивостью. Отсутствие общественного диалога на тему «преодоления прошлого» (аналогичного развернувшемуся в послевоенной Германии Vergangenheitsbewältigung) вкупе с разнообразными практиками молчания обуславливают формирование своего рода «фантомной памяти» о советском прошлом, особенно у молодежи. Эта память представляет собой проекцию аппроприированных и натурализованных (усвоенных из разных источников — от школы до СМИ — и зачастую противоречивых) представлений о прошлом и настоящем на семейную историю. Воспоминания, которыми люди делятся при просмотре фотоальбомов, нельзя считать отражением некой государственной политики в отношении советского прошлого. Но и «оппозиционными» их не назовешь. Скорее, они представляют собой некий монтаж из элементов советской риторики, сегодняшней квазиофициальной ностальгии по советской «стабильности» и семейных легенд.



[1] Nora, Pierre. (1989). Between memory and history: Les Lieux de Memoire // Representations 26.

[2] Борисов М. «Мы вас научим Родину любить (А. В. Филиппов. Новейшая История России.1945—2006 год)» // Отечественные записки. 2007. № 4.

[3] «Гибель Империи. Византийский урок». Автор идеи: архимандрит Тихон (Шевкунов), режиссер Ольга Савостьянова, премьера состоялась на канале «Россия» 30 января 2008 года.

[4] Hirsch M. Family Frames: Photography, Narrative, and Postmemory. Cambridge: Harvard UP, 1997.

[5] Bourdieu P. (1965). Un art moyen. Les Editions de Minuit.

[6]  Это не значит, что неудачные фотографии близких людей не хранятся. Но они, как правило, помещаются не в альбом, а в отдельные пакеты, и пересматриваются очень редко.

[7]  См.: Прусс И. Советская история в исполнении современного подростка и его бабушки // Неприкосновенный запас. 2005. № 40—41. Более развернутая критика этого допущения представлена в статье Катрионы Келли (Catriona Kelly): Ordinary life in extraordinary times: Chronicles of the quotidian in Russia and the Soviet Union // Kritika. С. 631—651. 2002. № 3.

[8] Vukov N. The «unmemorable» and the «unforgettable»: «Museumizing» the socialist past in post-1989 Bulgaria // Past for the Eyes: Est European Representations of Communism in Cinema and Museums after 1989 / In Oksana Sarkisova, Peter Apor (eds.).Budapest: CEU Press, 2008.

[9]  Berger J. Understanding a photograph // Classic Essays on Photography / Alan Trachtenberg (ed.) Leete's Island Books, 1980.

[10] Ср. известное замечание Иосифа Бродского о том, что отказ от чтения книг является более тяжким преступлением, чем их сожжение.

[11] Passerini L. Memories between silence and oblivion // Contested Pasts / Katherine Hodgkin, Susan Radstone (eds.). Routledge, 2003.