Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Начала работу Юридическая служба Творческого объединения «Отечественные записки». Подробности в разделе «Защита прав».
Что вы делали 17 июня 1953 года?[1]
Я хотел бы представить здесь некоторые выводы, сделанные на основе устных свидетельств, которые мы смогли записать в 1987 году в промышленных центрах ГДР. Среди прочего мы спрашивали наших респондентов: «Где вы были 17 июня[2] и что вы делали в этот день?» Я исхожу из предположения, что опыт, приобретенный 17 июня 1953 года, во многом предопределил то, что произошло в будущем: он повлиял и на образ мыслей и на поступки людей. Осознав, какими эти события остались в памяти людей, мы сможем получить представление и о политической культуре ГДР в целом.<...>
Начну с наблюдения, которое сразу же подводит нас к центральной проблеме: как связывается личный опыт с коллективной памятью? Если наши собеседники (в 1953 году им было от 18 до 55 лет) сами заговаривали о событиях 17 июня, то они почти наверняка состояли в СЕПГ[3] или даже занимали некие партийные посты. По-видимому, их готовность говорить на эту непростую тему объяснялась тем, что они могли опереться на официальную версию, представляющую события империалистическим путчем, в котором участвовали обманутые рабочие. Эти тиражированные разъяснения создавали прочную основу для рассказа о пережитом лично. У тех же, кто сам принимал участие в демонстрациях или, напротив, оставался от них в стороне, такой опоры не было. Только после дополнительных расспросов нам удавалось что-то у них узнать, и то это случалось далеко не всегда. Конечно, не стоит думать, что о происшедшем 17 июня наши респонденты ничего не знали или что эти события казались им не особенно значимыми, — все наши собеседники сразу понимали, о чем идет речь, даже если путались в других датах. Лишь один раз нас переспросили, какой год мы имеем в виду. Этот вопрос задала 26-летняя внучка нашего респондента, случайно присутствовавшая при беседе, чем вызвала неудовольствие деда. Для его поколения восстание 1953 года было не менее важным событием в истории ГДР, чем возведение Берлинской стены. В коллективной памяти 17 июня закрепилось прежде всего благодаря западным СМИ. Однако на официальном уровне воспоминания об этом дне относились к кругу закрытых тем. Именно этим объясняется осторожность наших собеседников. <.>
Многие респонденты говорили, что с ними в этот день вообще ничего не происходило. Чаще всего они объясняли это тем, что находились за городом или на юго-востоке страны, где было невозможно поймать радио РИАС[4]. Следовательно, о событиях, продолжавшихся два дня в Берлине и один день в других промышленных центрах ГДР, они якобы узнали, когда все уже закончилось. Другие уверяли нас, что не могут ничего вспомнить, потому что тогда у них еще не было телевизоров. Однако это объяснение соответствует более позднему времени, когда западные СМИ, вещавшие на всю территорию ГДР, действительно оказывали огромное влияние на восприятие политических событий. В начале 50-х годов ситуация была иной — тогда главными источниками информации были радио и слухи. Поэтому отсутствие телевизоров, скорее всего, не могло быть причиной, по которой люди плохо запомнили восстание 1953 года. Некоторые наши собеседники недвусмысленно отказывались отвечать на вопросы. Позволю себе предположить, что дело тут было не в равнодушии, а, напротив, в слишком сильных переживаниях. <...>
Те немногие респонденты, которые признавали, что активно участвовали в забастовках и демонстрациях (к содержанию их воспоминаний мы еще вернемся), говорили об этом только к концу беседы, когда между ними и интервьюером устанавливалось полное доверие и когда им в очередной раз обещали, что кассеты не будут прослушиваться при вывозе из ГДР. Кроме того, такие люди почти не опасались санкций в том случае, если их сообщения будут направлены куда следует. Двое из них были глубокими стариками, так что им уже нечего было бояться. Еще двое во время событий 1953-го были слишком молоды и еще не работали. А один человек выпил для храбрости перед интервью. Он, кстати, и в СЕПГ в 1948 году вступил «под мухой», во время праздника на заводе, а потом не решался из нее выйти. Этот респондент служил в элитном воинском подразделении в Третьем рейхе; его отец был активным членом национал-социалистической партии и сделал карьеру в Вартегау[5], а когда эта территория в 1945 году отошла обратно к Польше, покончил с собой. Теперь наш собеседник был заслуженным и уважаемым специалистом, но здоровье его было подорвано и он вот-вот должен был досрочно уйти на пенсию. Другие информанты, рассказавшие о своем участии в забастовках, также пользовались в ГДР большим уважением. Их прежняя жизнь была так или иначе связана с национал-социализмом. Один из них был пенсионером, он некогда заведовал коммерческим отделом большого завода. Несмотря на программу денацификации, действовавшую и в советской зоне оккупации, его, члена НСДАП[6], не скрывавшего своих антисемитских взглядов и почтительного отношения к прусскому офицерскому корпусу, так и не уволили с работы. В 1954 году его повысили и даже предложили вступить в СЕПГ, от чего он, правда, отказался. <...> Второй респондент из этой категории — садовод и убежденный христианин — в своей общине пользовался уважением за образованность и рассудительность. В свое время на него не могли не повлиять членство в молодежном движении, а затем в «Гитлерюгенде»; он до сих пор ежегодно устраивает встречи товарищей по этой организации, на которые собираются десятки уже совсем немолодых людей. Третий в 1953 году еще только учился. За три года до этого его отец, нацист, похоронив жену, подался на Запад, бросив в ГДР двоих сыновей-подростков. Позднее этот респондент стал руководителем отдела производственного обучения на большом предприятии. Прежде чем сдавать экзамен на звание мастера, он на всякий случай вступил в Либерально-демократическую партию Германии, но активным ее членом так и не стал; намного больше его интересовала собственная профессиональная деятельность (преподавание), а также строительство дома весьма внушительных размеров. Наконец, к этой группе можно отнести одну уборщицу, чье материальное положение было крайне тяжелым. 17 июня она маршировала вместе с остальными, потому что с обочины дороги увидела среди демонстрантов своего мужа; он работал рассыльным, состоял в НСДАП и СА[7], с войны вернулся с тяжелыми ранениями.
Возможно, эта подборка биографий выглядит так, словно я хотел поддержать версию СЕПГ о фашистском путче. Вовсе нет, я просто описываю жизненный опыт людей, с которыми нам удалось поговорить в ГДР в 1987 году и которые признали свое участие в событиях 17 июня. В большинстве своем наши информанты жили в Биттерфельде — городе, который раньше был оплотом левого рабочего движения; известно, однако, что события 17 июня были там особенно бурными — инициаторами акций стали рабочие не одного, а сразу нескольких комбинатов. В забастовочном комитете, избранном на пятидесятитысячном митинге, не было ни одного нациста, зато были социал-демократы и даже один коммунист. После окончания событий большинство руководителей стачек уехали на Запад. Из оставшихся в ГДР далеко не все пережили длительное тюремное заключение. Во всяком случае, на месте событий никого из активистов того времени найти не удалось, а те, кто рассказал о своем участии в демонстрациях, активистами не являлись. Тот факт, что они вообще признавали себя причастными к демонстрациям, объяснялся, как мне кажется, тем, что у них уже не было ни возможности, ни желания повышать свой социальный статус, а их прошлое в Третьем рейхе не позволяло им заниматься политикой в ГДР. Поэтому они довольно легко преодолевали настороженность в разговоре с человеком с Запада. <...>
Однако намного чаще респонденты, не имеющие отношения к партии, реагировали на наши вопросы иначе. Мне думается, что такая реакция особенно хорошо характеризует избирательную память восточногерманского общества. Речь идет о позиции «информированной непричастности», соединявшей высокую степень осведомленности с равнодушием и пассивностью. Эта модель поведения проявила себя уже в 1950-е годы. Позднее стали говорить (так рассуждал Льюис Эдингер[8]), что именно эта модель осталась демократии в наследство от тоталитаризма. <.>
Например, один начальник опытного садоводческого хозяйства при химическом заводе рассказал, что 17 июня он отправился на велосипеде в Делич забрать пчел у своего сослуживца. В Деличе все бурлило, но он с ульем на багажнике должен был пересечь городок как можно скорее. Теперь он мог утверждать, что все видел, но ни в чем не участвовал. <.>
Еще пример. Женщина, старший бухгалтер из города, переименованного незадолго до событий в Сталинштадт, рассказывает, как она ранним вечером неподалеку от вокзала увидела колонну демонстрантов, в которой шли рабочие с самой большой стройки страны и несли транспаранты: «Они радовались, наверное, прекращению оккупации и избавлению от русских, но не прошло и получаса, как приехали танки и все разбили, за один час со всем было покончено». Конечно, это более поздняя интерпретация, так как вывода советских войск забастовщики почти нигде не требовали. Кроме того, известно, что демонстрации в этом городе проходили утром и в полдень, а русские танки прибыли только вечером. Тем не менее, интервьюер спросил у этой респондентки, почему она не пошла вместе с демонстрантами, и получил такой ответ: «Да потому, что я ждала поезда». <.>
Еще дальше от центра событий оказался рабочий химической промышленности, бывший солдат войск СС. Он взял отгул в середине недели, так как работал в воскресенье, и 17 июня уехал за город к матери убирать сено. Однако и там ему удалось многое узнать: «Это хорошо, что я там, в поле, был... Как показались наши с работы, я у них спросил: „Ну что там такое сегодня?" А они: „Да ты и не знаешь, наверно, ничего". — „Нет", — говорю. „Да ты что, там бастуют. Весь завод бастует". — „Да ну", — говорю. „А ты что думал?" Тут я про все и узнал. А на другой день поехал туда. Сначала поглядел, что творится. Ну, все тихо. Ничего не происходит. А потом приехали эти с русскими и стали палить в воздух». <.>
Почему же в памяти людей осталась именно такая модель собственного поведения: им представляется, что они наблюдали за всем со стороны, а информацию получали от других? На первый взгляд может показаться, что все так и было, и в некоторых случаях (например, в последнем) такого объяснения может быть достаточно. Однако, скорее всего, в тот момент восприятие было гораздо более многогранным, а потом наблюдатель выбрал и зафиксировал в своей памяти единственную точку зрения, с которой он мог смотреть на все со стороны. Ему представлялось, что отдаленное местоположение сделает его менее уязвимым. К тому же в таком случае отпадала необходимость четко формулировать собственное мнение, вместо этого можно было рассказывать о других. <.>
Кроме того, эта позиция пассивного свидетеля отвечает характеру самих событий, которые очень быстро сошли на нет. От начала протестов до их прекращения прошло всего несколько часов. Политический протест прекратился, как только возникла перспектива применения вооруженной силы. Во многих местах толпа разошлась еще до прибытия танков... Ни один из наших респондентов из провинции не вспомнил о столкновениях с войсками, хотя доподлинно известно, что в Берлине таковые были. Началу протеста не предшествовали никакие публичные разъяснения его целей, так что официальная партийная версия, согласно которой большая часть людей присоединялась к движению, не зная, о чем собственно речь, имеет под собой некоторые основания. <...>
С одной стороны, отсутствие политических альтернатив предопределяло политическую пассивность людей, ограничивая их интересы чисто материальной сферой (экономические претензии удалось частично удовлетворить, улучшив материальное положение граждан; не случайно многие наши собеседники вспоминали 50-е как лучшие годы своей жизни, потому что тогда все можно было купить). С другой — вспышка протеста 17 июня очень быстро переросла в требования отставки правительства и свободных выборов; кроме того, забастовщики настаивали на возможности свободного выражения своих национальных чувств. Впоследствии об этой стороне дела практически забыли, причем это произошло не столько из-за давления цензуры, сколько из-за того, что люди сами перестали вспоминать о такого рода требованиях. Запомнилась лишь самая общая идея: «демонстранты подняли запрещенные темы». Протесты кончились неудачей и были сурово осуждены властями, поэтому их участникам теперь следовало от них дистанцироваться, но воспоминание о том, что подобные внезапные выступления в принципе возможны, осталось в памяти людей. Однако никто не думал о том, что сам может организовывать нечто подобное.
На государственном уровне случившееся расценили так, как этого хотели партийные функционеры, а вовсе не участники или свидетели событий. Неудивительно, что и в беседах с нами сами заговаривали на эту тему только члены СЕПГ; и уж, во всяком случае, они почти никогда не отказывались отвечать на наши вопросы. Причин несколько. Одну я уже назвал: они чувствовали поддержку официальной коллективной памяти. Кроме того, собеседники такого рода ощущали свою враждебность по отношению к иной, неподцензурной сфере, представленной как западными средствами массовой информации, так и частными суждениями. Особую роль здесь сыграл и тот факт, что в ФРГ 17 июня было объявлено государственным праздником, в силу чего некоторые партработники переоценили значение этой даты для западных немцев. Многие из них давали понять, что капиталисты считают 17 июня днем государственного траура по так называемому «дню Икс» — якобы спланированному в ФРГ путчу с целью развалить ГДР. Стоит добавить, что это название — «день Икс» — использовалось лишь официальной пропагандой ГДР; западные немцы о нем ничего не знали. <.>
Между тем воспоминания деятелей партии чаще всего выглядели сомнительно. <.> Они говорили, что сами в этот день вели себя крайне достойно, и одновременно рассказывали о скоплениях рабочих. В итоге история обрастала противоречиями и, в конечном счете, либо совсем разваливалась, либо ее приходилось сокращать настолько, что она утрачивала убедительность. Официальная версия разрушалась, как только человек начинал говорить о своем личном опыте.
Каноническое требование выдержать испытание на верность партии подразумевало, что и в критической ситуации человек не откажется от своей партийной принадлежности и заявит об этом так, чтобы подать пример массам.
Но на деле такое поведение оказывалось или абсолютно неэффективным, или даже рискованным. Так, в Биттерфельде одного влиятельного партийного функционера, который попытался проявить партийную порядочность, толпа скинула в текущую поблизости речку. <...> Молодого функционера, вышедшего на улицу в форме «Службы на благо Германии» — добровольного трудового отряда Союза свободной немецкой молодежи[9] — моментально раздели до белья. <...> Одна активистка, член Союза свободной немецкой молодежи (а прежде — нацистского Союза немецких девушек[10]), еще рано утром ушла с завода, якобы потому, что увидела «угрожающие выражения» на лицах некоторых рабочих. Она решила, что должна, насколько это возможно, быть полезной партийному руководству, которое между тем отсиживалось в административном корпусе одного из советских акционерных обществ. Свою верность партии наша собеседница и ее подшефные студенты из общежития доказывали тем, что готовили бутерброды и кофе для сбежавшего начальства. Впоследствии эта женщина пошла на повышение и стала директором завода. В разговоре с нами она сообщила, что в личные дела помогавших ей студентов она вписала такие характеристики, которые помогли им подняться по карьерной лестнице.
Рис.
Вообще, в этом районе центральной Германии, где в основном сконцентрирована химическая промышленность, нам только однажды пришлось услышать рассказ о том, как человеку всерьез удалось продемонстрировать свою верность партии. Он не пытался, как многие, скрыть неудачи властей, не участвовал в ночном патрулировании территории завода после того, как все уже кончилось, и не обращался за помощью в советский гарнизон, — он устроил контрдемонстрацию. Эту историю нам поведал старый социал-демократ, один из тех, кто организовывал работу местной партийной ячейки. Руководство завода избавилось от него еще в 1950 году. Взамен ему предложили место коменданта в здании партийной школы, и его верность партии осталась непоколебимой. Когда возглавляемая бывшим социал-демократом и членом производственного совета колонна демонстрантов проходила мимо партшколы и демонстранты попытались сорвать висевшие на ней плакаты, комендант вышел на крыльцо с овчаркой и догом и пригрозил спустить собак. В итоге плакаты, возвещавшие, что городок при металлургическом комбинате «Ост» был недавно переименован в Сталинштадт, не тронули.
Такая смелость была редкостью, намного чаще в словах функционеров звучали страх и удивление. Им казалось, что волнения начались неожиданно, как гром среди ясного неба. При этом никто не задумывался, как могло получиться, что партийный аппарат дал застать себя врасплох, и почему рабочие и те, кто ими якобы руководил, оказались по разные стороны баррикад. Иногда в разговорах произносились даже такие слова, как «быдло» или «подстрекатели» — против них-де следовало бы применить оружие. Большинство партработников, у которых мы брали интервью, высказывалось за теорию заговора, однако имен тех фашистов или западных империалистов, извне руководивших событиями, никто не называл, а те, кого называли, почему-то оказывались известными в городе социал-демократами. Надо сказать, что глубокое непонимание, которое у деятелей партии вызывали мотивы восставших рабочих, заложено уже в самом партийном языке с его неуклюжими обличительными конструкциями, например такими: «многие трудящиеся еще не были политически подкованы, а потому оказались сбиты с толку», или такими: «хотя изменения линии партии необходимы, но добиваться их с помощью забастовок и демонстраций — это нам чуждо».
Последние слова принадлежат директору крупного комбината (одной из немногих женщин среди руководителей в промышленности ГДР), дочери рабочего, которая во время войны училась в нацистском педагогическом училище. В июне 1953 года она была женой директора местной партийной школы. Несмотря на восьмой месяц беременности (а может, как раз именно по этой причине), 17-го числа ее на служебной машине отправили в Берлин для передачи секретных документов в Центральный комитет СЕПГ, где было совсем небезопасно. Однако уже на окраине города стало понятно, что нечего и думать о том, чтобы проехать в центр на служебной машине. Чтобы выполнить задание, ей пришлось проделать изнурительный пеший путь, причем сопровождавший ее шофер то и дело уверял ее, что они уже почти пришли. Неудивительно, что этот день запомнился ей как «сплошное мученье», к тому же, как ей теперь кажется, стояла ужасная жара.
Между тем берлинская сводка погоды свидетельствует, что 17 июня шел дождь, так что если в тот день и было жарко, то совсем в другом смысле. Вообще говоря, применение погодных метафор для описания политических настроений («оттепель», «политический климат» и т. п.) имеет в ГДР особую традицию: большая политика воспринимается как сфера переменчивая и от человека не зависящая — повлиять на нее мы не можем, остается лишь к ней приспосабливаться. <...>
Надо признать, что демонстрации 1953 года оказались очень действенными. Ведь изначальным экономическим поводом к забастовке было повышение норм выработки (вполне оправданное, если иметь в виду задачу увеличения производительности труда), и оно в итоге было полностью отменено. Руководители предприятий, сами из рабочих, потом еще несколько месяцев тряслись от страха. И они надолго усвоили урок: ради государственных интересов нельзя посягать на благосостояние рабочих.
Однако в другом, более глубоком смысле стачка 17 июня потерпела полную неудачу. О чувствах людей, которые тогда выплеснулись наружу, надолго забыли. <.> Сделанные выводы как будто подтверждали, что при социалистическом режиме не может быть никаких демократических альтернатив. Причем так ситуацию расценили не только партийные деятели, но и многие демонстранты. <.>
Тогда им казалось, что если Германия объединится, то удастся исправить перегибы в рабочем движении, свойственные тоталитаризму и сталинизму, покончить с неравномерным распределением бремени репараций, противостоять чрезмерной милитаризации страны. Многие протестующие испытывали чувство освобождения в связи с возвращением национальной символики, которую они были вынуждены оставить в прошлом, но тогда это решение не было сознательным.
Вот как описывает события того дня один из демонстрантов: «Мы отметились, что уходим с завода. Потом у проходной начал скапливаться народ. А в Биттерфельде это уже была многочисленная колонна. Там многие еще до нас пришли, со всех заводов люди были. Мы все пошли в сторону здания тюрьмы и суда. Там мы потребовали освободить заключенных, и людей выпускали. К гестапо? Нет, туда мы не ходили. Около вокзала было здание службы госбезопасности, и оттуда тоже удалось вытащить людей. ... Такой манифестации в Биттерфельде еще не видели. Все ощущали воодушевление, пели песню "Deutschland, Deutschland tiber alles..."[11]. Это было очень волнующе. И сейчас каждый раз, когда я слышу эту песню, даже по телевизору, я испытываю особые чувства». <...>
Другой наш респондент рисует схожую картину: «Я тоже был на площади и слушал, как все. Было такое радостное воодушевление. И очень много народу. Из окон на нас смотрели люди, и у них на глазах были слезы. В какой-то момент те, кто оказался во главе, решили пойти на переговоры в районный совет, но потом, видимо, передумали. Затем я пошел домой, а вечером по городу проехали русские танки и заняли заводы. Это было страшное разочарование... Я думаю, мы чувствовали тогда примерно то же, что и чехи в марте 1939 года, когда немецкие войска заняли Прагу. Люди возмущались, но приходилось молчать. Танки были уж слишком убедительны».
В воспоминаниях этих людей очень часто звучит слово «движение». Прежде всего, это было движение против закостеневшей системы. Однако еще больше людям запомнилось, как они передвигались в колоннах, какое волнение испытывали при звуках песни «Deutschland, Deutschland tiber alles...». После этого борьба с режимом или с советскими войсками уже не казалась демонстрантам самым важным делом. Взволнованные, они расходились по домам или же, вспомнив о своих обязанностях, возвращались на завод, чтобы довести до конца брошенную работу. <...> Среди наших информантов оказалось пять человек, которые после 17 июня возненавидели американцев и западных немцев за то, что те, как им казалось, их бросили. Все пятеро не могли забыть ощущения свободы, которое они испытали в этот день. Однако затем они поняли, что власть по-настоящему сильна, а у оппозиции, напротив, нет никаких шансов, и тогда они, пусть и внешне, но все же приспособились к режиму. Тем не менее, события 17 июня запомнились им как серьезная, хотя и безуспешная попытка создать альтернативу существующему строю. <.>
Основываясь на материале наших интервью, я попытался показать, сколь противоречива память о событиях 1953 года у жителей ГДР и какие неоднозначные чувства вызывают у них воспоминания о происшедшем. Я наметил некоторые возможности для классификации этих воспоминаний, причем мой анализ не совпадает с официальной интерпретацией места 17 июня в коллективной памяти восточных немцев. Вообще, надо сказать, что эти вопросы волновали лишь небольшую часть людей, переживших события 17 июня. В целом на протяжении нескольких десятилетий можно было наблюдать фрагментацию памяти об этом дне или даже ее вытеснение. <...> Большая часть граждан поспешила забыть о своем опыте участия в демонстрациях. Дело в том, что угроза насилия, которая нависла над ними в те дни, не оставляла никаких альтернатив. Кроме того, нормализация жизни в условиях социалистической экономики позволяла надеяться на постепенное повышение жизненного уровня.
Я не думаю, что обрывки воспоминаний о протестах 1953 года могли всерьез повлиять на осенние демонстрации 1989-го. На этот раз основной движущей силой восстания были молодые люди, которые не застали конфликт, возникший на заре существования ГДР. Есть и другие серьезные различия. В 1953 году события развивались внезапно и стремительно. В 1989-м должно было пройти несколько недель, прежде чем манифестанты осознали, что у ГДР в принципе не может быть экономических перспектив, вне зависимости от того, останется ли во главе старое правительство или к власти придет оппозиция. И тогда от заявлений о необходимости демократизации ГДР они перешли к требованиям национального и экономического единства. Правда, такому повороту событий способствовал тот факт, что в движение постепенно включилось старшее поколение, и только поэтому можно предположить, что память о 17 июня все же сыграла свою роль. Национальный плебисцит 1989 года показал, что если все останется по-прежнему, то страна лишится будущего. События 1953 года были подготовлены различным опытом, который имели на тот момент их участники; кроме того, манифестации 17 июня продемонстрировали отсутствие единой позиции, на которую власти могли бы опереться.
[1] Niethammer Lutz. Was haben Sie am 17. Juni gemacht? Oder: die Nische im Gedachtnis // Niethammer Lutz. Fragen an das deutsche Gedachtnis. Aufsatze zur Oral History (публикация готовится в берлинском издательстве Klartext). Русский сборник статей Нитхаммера, в который включен публикуемый текст, будет напечатан в «Новом издательстве». Перевод с немецкого Кирилла Левинсона. Печатается в сокращении.
[2] 16 — 17 июня 1953 года в ГДР произошли массовые выступления рабочих. Стачки и демонстрации начались в Берлине, а затем распространились по всей стране. Манифестанты выдвигали как экономические, так и политические требования. 17 июня восстание было подавлено советскими вооруженными силами и народной полицией ГДР. — Здесь и далее примеч. ред.
[3] Социалистическая единая партия Германии — правящая партия коммунистического толка в ГДР. Существовала с 1946 по 1989 год.
[4] РИАС — теле- и радиовещательная компания, работавшая в Западном Берлине с 1946 по 1993 год. В 1953 году находилась под контролем американской администрации.
[5] Вартегау — польская территория с центром в городе Лодзь, включенная в 1939 году в состав Германии. Предназначалась для заселения «арийским» населением взамен польского и еврейского. В Вартегау направлялась большая часть этнических немцев с оккупированньгх территорий СССР. После того как в 1945 году Вартегау заняли советские войска, эти немцы были вновь перевезены в СССР, где были отправлены в лагеря или на спецпоселение.
[6] НСДАП — Национал-социалистическая немецкая рабочая партия. Существовала в 1920—1945 годах.
[7] СА — штурмовые отряды, военизированные формирования НСДАП.
[8] Льюис Эдингер (1922—2008) — американский политолог. Эдингер родился в Германии и эмигрировал в США в 14-летнем возрасте. Многие его работы посвящены политической системе в послевоенной Германии.
[9] Молодежная коммунистическая организация в ГДР.
[10] Женская молодежная организация в нацистской Германии, в которую с 1936 года должны были входить все девушки в возрасте от 10 до 18 лет.
[11] «Германия, Германия превыше всего...» — первая строчка «Патриотического гимна немцев», музыка Гайдна (1797) на стихи Гофмана фон Фаллерслебена (1841). Песня была государственным гимном в Третьем рейхе. В 1952 году третий куплет стал национальным гимном ФРГ.