Алексей Алексеевич Ухтомский (1875—1942) — академик, физиолог с мировым именем — отличался разнообразием гуманитарных интересов, энциклопедической начитанностью в области философии и литературы, был неизменно тверд и независим в своих взглядах. Потомок древнего княжеского рода, ведущего свое происхождение от Рюрика, человек глубоко религиозный, он пользовался заслуженным авторитетом среди старообрядцев Единоверческой церкви, оставив заметный след в «потаенном мыслительстве» России 1920—30-х годов.

В XVII веке князья Ухтомские выступили на стороне князя Хованского — оппонента юного Петра I, и в дальнейшем род Ухтомских неоднократно выражал свои симпатии старообрядчеству. Это очень существенный штрих к биографии А. А. Ухтомского, родовые традиции значительно повлияли на формирование его мировоззрения.

Ухтомский родился в Ярославском Заволжье, в селе Вослома, окончил классическую гимназию в Рыбинске, а затем кадетский корпус в Нижнем Новгороде, откуда был выпущен с отличием, но офицером не стал. Годы обучения в кадетском корпусе совпали для него с тем, по словам В. Розанова, странным возрастом кончающегося отрочества и начинающегося мужества, когда человек сталкивается с определенным жизненным выбором, когда «волнение знания, любопытства, теоретизма» заставляло великие умы отворачиваться от шумных утех и прятаться в «монастырь философии», когда человек, даже совлекши с себя плоть, любит мир именно во плоти, «излучаясь величайшей нежностью» ко всей природе.

Многое в его судьбе определило случайное, казалось бы, событие — встреча с Иоанном Кронштадтским на волжском пароходе: Антонина Федоровна Ухтомская везла детей на каникулы в родовое поместье. После бесед с отцом Иоанном Алексей и его старший брат Александр приняли решение стать священниками. Позднее Александр примет постриг и под монашеским именем Андрея приобретет большую известность в качестве архиепископа Уфимского.

После кадетского корпуса Алексей Ухтомский поступил на словесное отделение Московской духовной академии и, обозначая свои жизненные цели, писал в дневнике (1897): «...мое истинное место — монастырь. Ho я не могу себе представить, что придется жить без математики, без науки... мне надо создать собственную келью — с математикой, с свободой духа. Я думаю, что тут-то и есть истинное место для меня».

Его влекла «анатомия человеческого духа до религии включительно», интриговали границы метафизики: те рубежи, «до которых мы можем научно думать». Избрав темой диссертации «Космологическое доказательство бытия Божия», Ухтомский посчитал верным придерживаться того же «способа и направления мысли, какой создал науку о природе». И при этом отстаивал принцип автономии науки — готовый оберегать ее «от нападений богословствующегоразума». После Духовной академии, став магистром богословия, он получил предложение работать в архиве Московского Кремля, но что-то остановило его и на этот раз. «Задача моя, задача моей научной карьеры, именно выяснить... психологическое существо “религиозной жизни”, т. е., попросту, величайшего из примирений с действительностью — христианства», — убеждал он себя в дневнике (1899).

Двадцати пяти лет Ухтомский поступил на естественное отделение физико-математического факультета Петербургского университета, опять сел на студенческую скамью и уже через два года утвердился ассистентом на кафедре физиологии животных, у профессора Н. Е. Введенского, ученика И. М. Сеченова. С университетом Ухтомский не расставался до самой смерти в блокадном Ленинграде, в августе 1942 года. Еще в 1922 году он обнародовал здесь главное свое открытие — закон доминанты, считая ее «рабочим инструментом духовности», объясняющим природу человеческого сознания.

Доминанта, как написано ныне в учебниках по физиологии, — «временно господствующий очаг возбуждения в центральной нервной системе, придающий психическим процессам и поведению человека определенную направленность и активность в данной сфере. Психологическая доминанта может выступать как мотивация, ориентация, установка, господствующая потребность личности в реализации той или иной направленности, являясь мощным активатором деятельности». По словам Ухтомского, доминанта — это «центр, вокруг которого группируются вся деятельность, поведение, творчество человека».

Как важнейшую из всех он выделял «доминанту на лицо другого», призывающую «уметь конкретно подойти к каждому отдельному человеку, уметь войти в его скорлупу, зажить его жизнью», ценить другого выше собственных интересов, отвлекаясь от предвзятостей, предубеждений и теорий. Этой нравственной норме сам Ухтомский стремился неукоснительно следовать всю жизнь и к тому же склонял своих учеников.

Гуманитарное наследие Ухтомского, в частности его дневники и письма, сохранившиеся далеко не полностью, лежали под спудом вплоть до конца XXвека. He востребованы они должным образом и поныне. Письма к многолетней конфидентке, другу всей жизни Варваре Александровне Платоновой и ученице Фаине Григорьевне Гинзбург, которые публикуются в этом номере «Отечественных записок», взяты из книги Алексея Алексеевича Ухтомского «Лицо другого человека», подготовленной к печати Издательством Ивана Лимбаха, с целью привлечь внимание современного читателя к уникальной личности и трудам выдающегося русского ученого.

Из писем к В. А. Платоновой

14 ноября 1917. Сретенский монастырь на Лубянке

Друг дорогой Варвара Александровна, очень давно не знаю о Вас, но внутреннее чувство мне говорит, что милосердие Божие пребывает с Вами неотлучно и хранит Вас от всякого Зла, воздымающегося в свирепое антихристово время. Как легло Вам на душу это последнее время с новым ленинским выступлением, с «переворотом» и проч.? Что Вы читаете — какую Божию мысль читаете Вы за этими фактами? Я все время чувствую, что все это предрешено и всему этому воистину «подобает быти» еще с тех пор, как в феврале и марте маленькие люди ликовали по поводу свержения исторической власти; как историческая власть впала в великий соблазн и искушение последних лет; как правящее и интеллигентное общество изменило народу... Одним словом, исходные нити и корни заходят все дальше и дальше, и из этих корней роковой путь к тому ужасу, который переживается теперь и о котором надо сказать, что, переживая его лицом к лицу, мы еще и не отдаем себе полного отчета, до какой степени он ужасен! Пожалуй, верно, что вблизи вещи вообще не так кажутся ужасными, как издали; но это именно потому, что вблизи мы не успеваем дать себе полный отчет в значении того, что перед нами совершается!

А совершается Судный День Господен, предшественник Великого Судного Дня, в который откроются «советы сердечные и тайны тьмы»!

 

Здесь, в Москве, происходят события, не менее тяжелые, чем у Вас в Питере. Около Сретенского монастыря, где я живу с братом, находилась телефонная станция. Почти четверо суток трещали у нас под боком пулеметы, винтовки, гремели взрывы бомб, бросавшихся из бомбометов. Справа, слева, сзади от монастыря с построек и домов трещали выстрелы, производившиеся, по-видимому, провокаторами. У меня сложилось такое впечатление, что стрельба из домов вообще производилась около церквей и монастырей, как будто тут сказывалась чья- то цель — направить толпу на погром церквей и монастырей. Однако болыиеви- ки-солдаты все-таки разбирались, откуда происходит пальба, и начинали стрелять по соответствующим домам.

Вы уже знаете, как пострадал Кремль, Успенский собор, Чудов монастырь, Патриаршая ризница с библиотекой, Никольские, Спасские ворота и проч. <...> Своими собственными руками разрушает прегрешивший Израиль свой храм и свою святыню, где бы он мог вознести молитву Богу в час кары! А дальше видится приближение Вавилонского пленения для безумного народа, ослепленного ложными пророками и преступными учителями, приводящими к историческому позору! Удивительна аналогия того, что сейчас совершается с русским народом, и того, что было с древним Израилем во времена пророков и Вавилонского плена!

Собор наш не оставляет благоприятного впечатления. Кажется, я не преувеличу, если скажу, что предержащая церковная власть оказалась косноязыческою и почти утратившею внятную речь; единственное внятное слово, которое ей удалось — да и то с перепугу от большевистских пушек, — это: «па-па-патри- арх». Это сказалась тайная мысль, лелеявшаяся владыками еще в царские времена. Под влиянием испуга таившееся слово и соскочило с языка!.. Ho потом речь пошла опять невнятною, и вряд ли будут у нас какие-то крупные «исторические» результаты! Самое главное, на мой взгляд, что должен был сделать Собор, — это восстановление и утверждение народно-соборного начала в церкви — того самого, которое дает силы старообрядческим общинам и которое было обругано и изгнано господствующею церковью при Никоне. На Соборе оказались довольно крупные силы — из мирян по преимуществу, — ратовавшие за это. У меня особенно доброе впечатление осталось от профессора Одарченко, в котором я чувствую немало родственного мне по духу. Ho официальные заправилы церкви, с владыками и миссионерами во главе, отнюдь не расположены что-либо изменять в отношении церковного народа; наоборот, спасение видится ими все еще в обеспечении и монополизировании власти у иерархий; слышатся чьи-то католические мотивы — которых так боялись старые славянофилы, — что иерархи и есть исключительно «поучающая церковь», тогда как народу остается только слушать, чему его учат попы и архиереи... И это говорится у нас, в русской церкви, где лучший богослов был светский человек — А. С. Хомяков!

Сессия Собора продолжится, вероятно, до средины декабря, возобновление предполагается лишь весною, после Фоминой недели, или в мае. Ho что еще будет до тех пор!

Я надеюсь скоро выехать отсюда в Рыбинск, оставив то, что хотел докладывать на Соборе, в виде записок, которые будет добр прочесть брат.

Последний, на мой взгляд, очень падает духом и чрезмерно скорбит по поводу событий. Мне кажется, что я бодрее смотрю на вещи. Храни его Бог! Мне его очень жаль. Живем мы вместе, но говорим чрезвычайно мало. Сейчас его нет, когда я пишу Вам эти строки, — он ушел куда-то с ночевкою.

Просьбу Вашу — помолиться в Архангельском соборе и поставить свечу пред иконою Благодатное Небо — я исполнил еще в день Покрова Пресвятой Богородицы, I октября. Да будет покров Ее над Вами в эти мрачные, тяжкие дни. Co своей стороны помолитесь за меня у Вашей покровительницы Одигитрии в Вашей комнате и на могиле Михаила Ильича. Я нередко бываю духом в Вашей комнате, у Вашей прекрасной иконы, и у креста Михаила Ильича, Царство ему Небесное.

Душевный мой привет и поклон Татьяне Александровне.

Простите. Пожалуйста, напишите мне в Рыбинск и сюда. Я распоряжусь, чтобы письма мне переслали, если я уже уеду. Да будет милость Божия с Вами.

Преданный А. Ухтомский.

24 ноября 1917. Москва

Дорогая Варвара Александровна, вчера получил от Вас давно жданное письмо, сейчас открылась свободная минута, и вот захотелось побеседовать. Теперь опасно ходить по Москве вечером, так что я ранее окончания вечернего заседания Собора вернулся домой; здесь же никого нет — я один, — а это так хорошо, так легко на душе; Вы ведь тоже знаете великолепные стороны одинокой тишины!

Я был ужасно рад получить Ваши строки — дай Вам Бог здоровья за них! Положите за меня три поклона у Вашей иконы Одигитрии, и Вас Господь да помилует за то, что умеете приносить радость ближним!

Ну вот, возвели у нас здесь на престол нового всероссийского патриарха! Лично святитель Тихон — человек кроткий и смирен, а это, пожалуй, по нашему времени и всего лучше. Очень деятельный человек с крупной волей был бы, пожалуй, опасен. Вы уже знаете, что Собором избраны были три кандидата: Антоний Харьковский, Арсений Новгородский и Тихон Московский. Жребий в церкви пал на последнего. И в самом деле приходишь к убеждению, что жребий этот сделал самый мудрый выбор по переживаемому времени!

Будем молиться, чтобы от нового патриаршества не было вреда, а была бы действительная польза для церкви, вступающей в тяжелую полосу исторической жизни!

Что сказать про Собор вообще? Возникал он в убеждении, что церковную жизнь в России нужно обновить, избегая «реформации», путем же ее «исполнения». Помните, может быть, как читается за литургией: «исполнение церкве тво- ея утверди!» Ho для того, чтобы было возможно такое исправление чрез исполнение, надо, чтобы внутри самой церкви ее деятели и члены понимали, что им надлежит радикально переработаться, отречься от своих пороков и прошлых недостатков. Вот так и в Риме пред реформацией были попытки друзей церкви произвести обновление ее «in capite»[1]. Однако иерархия, самая глава-то, не хотела пойти на это самоисправление, не хотела допустить и мысли о своей вине и о потребности перемены своей политики. И этот-то отказ иерархии в переработке своей деятельности был началом нового пути в истории!

У нас на Соборе иерархия тоже старается объединиться и забронироваться, не желая признавать, что в прошлых и настоящих бедах церкви виновата в значительной мере она; она желает думать, что вся вина в исторических условиях, например в отсутствии патриаршества, в насилии со стороны государства, в пороках паствы и т. д. — в чем угодно, только не в недостатках самой иерархии! Вот это упорное недопущение критики «главы», это упорное самооправдание в своих собственных глазах, а затем и перед лицом церковного народа — это особенно опасный симптом того, что предстоит, пожалуй, уже не «исполнение», а настоящая реформация! В настоящее время, при той настроенности упорного самооправдания, которая царит в иерархии (не допускающей и подозрения в том, что ведь большая часть современных епископов носит сан и приобрела его противоканонично!), мы не способны дать никакой живой, обновляющей, животворящей мысли для ближайшего будущего нашей церковной жизни! И все, на что оказались мы способными, это объявление, что — дескать — если было плохо, то это не от нас, а оттого, что нам не давали завести патриарха! А стало быть, пусть же будет дан патриарх!.. И посылки, и вывод так мелки, что вряд ли обманут кого-либо!.. И еще тревожный, зловещий симптом — мы, миряне, те самые, которые отчетливо чувствуем наличные и приближающиеся беды церкви, много молчим на Соборе. Можно сказать, что на Соборе не высказывается самого главного, — не высказывается, ибо это самое главное ужасно далеко от того, чем заняты «деловые часы» Собора; не высказываемся, ибо мы привыкли стесняться паче меры пред властями и епископами; умалчивается, ибо такова старая наша традиция в отношении власти, и так долго и упорно власть велела нам молчать. Ho это-то умалчивание на настоящем Соборе тем более зловеще, что раз зародившиеся мысли и потребности будут превитать и зреть в молчащих, пока не явится человек воли и дерзновения и не поднимет бунта против прежней власти, т. е. — воздвинет уже реформацию! Вот нерадостные впечатления от Собора после длительного пребывания на нем! Надо усиленно молиться Богу всем верным детям Церкви, и Вам в том числе, чтобы избавил Господь нашу русскую церковь от лишних бед и направил ее на путь правый.

Кстати, хорошо, если бы Вы попробовали достать прекрасную брошюру Карташова о «реформе и исполнении церкви»[2]. Вообще это светлый и редкостный человек по нашему времени! <...>

На Введении Богородицы я был на великолепной службе в Рогожском кладбище и отдохнул там душой от черствых, жестких впечатлений московской современности... Приобрел великолепную древнюю икону Спасителя в басме. Ей более 300 лет.

Пишите поскорей. Тогда я успею еще написать в ближайшие дни. Господь с Вами!

А. У.

10 января 1918. Рыбинск

Дорогой друг Варвара Александровна, очень жаль, что Вы не написали мне о том, что отъезд Ваш из Петрограда на праздники не состоялся, и я узнал об этом так поздно. Я представлял себе, что Вы пустились в дорогу, что мучаетесь в пути от тех препятствий, какие понастроены теперь повсюду, но что в конце концов все-таки достигли тихого угла и отдыхаете среди родной семьи. А оказывается, что Вы так и не поехали! А я так и не переписался с Вами на праздниках!

Хорошо, что Вы не пустились в путь в такое трудное время. Ho, с другой стороны, как ужасно тяжело, по слухам, и в Петрограде! Храни Вас Матерь Божия! Ланя третьего дня прислала мне письмо, в котором пишет, что хлеба выдают уже по осьмушке!

Что касается меня, то мои дела за это время были таковы. Одиннадцатого декабря я выехал из Москвы домой в Рыбинск, куда и приехал благополучно 12-го. Я предполагал пробыть дома несколько дней, чтобы затем поехать в Петроград. Хотелось бы во всяком случае встретить Рождество Христово дома, в родном углу, у родных могилок. Около тридцати лет тому назад встречал я здесь эти Святые дни, когда был еще мальчиком, до корпуса! И вот Господь привел в самом деле встретить здесь Христово Рождество; идя к ночной службе, был у тети на могилке; на родные же могилки пошел и от службы, прославил на них Рождество Христово. Это было очень радостно для меня!

Ho почти сразу после праздника, в особенности с третьего дня его, я захворал и принужден был слечь в постель. Недомогание было, по-видимому, давно; а тут присоединилась простуда или заражение. И так на несколько дней я отошел от мира и его впечатлений, чтобы погрузиться в полусознательное и грезящее состояние, с сильной болью в голове, в спине, в ногах, притом в правой половине груди. Была инфлюэнца, осложнившаяся затем воспалением правого легкого. И вот, хоть это была болезнь, она все-таки была облегчением, ибо душа в это время отошла от постоянных ожиданий худшего, от гнетущей тяготы, которая стоит все время над сознанием, точно туча!

Теперь я оправляюсь, сижу за столом, читаю и кое-что работаю. Предполагаю поехать в Петроград, как только будет покрепче мое состояние. Ехать, в особенности в Петроград, теперь очень трудно. Поезда идут безобразно неправильно; стекла повыбиты; места в вагонах забиты до крайности, так что приходится помещаться чуть не на площадках. Как поокрепну, выеду. Поджидаю еще себе попутчиков, которые могут оказаться в следующие дни. С ними будет, я думаю, полегче в толпе.

Ну, однако, позвольте хоть теперь, так поздно, приветствовать Вас с прошедшими Святыми днями Христова Рождества и Богоявления! У Вас были книги, и читали службы в эти дни, а значит, было многое для того, чтобы войти в них мыслью и душою! Живешь много лет, и каждый год все с новой стороны и с новым содержанием открываются Христовы дни! Это так и должно быть, потому что мы все живем «яко зерцалом в гадании»[3], все узнаем лишь «отчасти» — как говорит апостол, — но все более приближаемся к тому, как есть в действительности, если только не заглох внутренний человек. «Бог есть всякая доброта и выше всякой доброты, который просвещает ум и оберегает от быстроты и выспренности ума, столько всегда удаляяся, сколько постигается, и возлюбленным своим возводя горе тем, что убегает и как бы вырывается из рук» (Григорий Богослов)[4]. У древних греков было сказание, что пловец все стремится к Делосу, издали видя его, а остров все уходит от пловца далее и далее, по мере того как тот силится приблизиться к нему. И вот так пловец работает все дальше и дальше в стремлении к прекрасному острову...

В христианстве мы также влечемся за тем, в чем ощущаем Дыхание Божие, — а оно, уходя все вперед и вперед, ведет нас за собою выше и выше; ибо это уже не просто благодетельный остров, но наш Первообраз, к которому стремится все лучшее, что есть в нас! «Уподобление Первообразу, совершаемое умом и добродетелью, и чистое желание, которое непрестанно более и более преобразует нас по Богу в истинных тайнозрителей горнего, знающих — откуда мы, какими и для чего сотворены» (он же).

Купил я у Троицы-Сергия сочинения Григория Богослова и теперь наслаждаюсь ими параллельно с продолжением Златоуста. Особенно дорого побыть в стихии этих дорогих отцов именно теперь, когда разыгрывается такая мировая трагедия с необыкновенным значением, — когда воздымается опять и опять гордыня Врага и Противника для искушения человечества и мир испытывается оружием и огнем, «прежде даже прийти Дню Господню, великому и просвещенному».

Кстати сказать, по поводу того, что я писал Вам в последнем письме об антихристе, я нашел у Григория Богослова места того же смысла. Вот они: «Боюсь, не есть ли настоящее уже днем ожидаемого огня[5], не вскоре ли после сего настанет антихрист и воспользуется нашими падениями и немощами, чтобы утвердить свое владычество. Ибо, конечно, нападает он не на здоровых, и не на совокупленных любовью; а надобно, чтобы царство само в себе разделилось, чтобы крепкий в нас рассудок подвергся искушению и был связан, чтобы сосуды были расхищены и мы потерпели то самое, что, как видим, терпит теперь враг от Христа».

Вот, значит, если мы сами заранее не расслабеем духом, сохраним верность, удержим рассудок на своем месте, то не будет для нас опасности, о которой говорит апостол Павел в начале Послания к Римлянам: «действия лести, еже верите неправде»[6]; а пока в нас самих не завелся такой страшный внутренний враг — склонность верить неправде, — до тех пор и противник не имеет в нас места, за которое он мог бы захватиться!

Страшный, в самом деле, внутренний враг — наклонность верить неправде! И как широко разлито это наказание Божие в наши отступнические дни!

Вы как будто считаете непоследовательным у наших большевиков, что они едва не прекращают богослужение в храмах, что киевские иноки дрожат, ожидая наложения большевистских рук на святыни и т. п., вообще, что нет и помину о пресловутой «веротерпимости». В данном случае Вы, очевидно, не отдаете себе отчета в том, что такое большевики! Они именно вполне последовательны, уничтожая христианское богослужение; логическая последовательность приведет их к прямым, принципиальным и, стало быть, жесточайшим гонениям на христианство и христиан! Вы это имейте в виду, дабы представлять себе вещи, как они есть в действительности!

А что это так, я сделал здесь две выписки.

Далеко не большевик, прекраснодушный, мягкий социалист-философ Жорес, излагая основы социал-демократического мировоззрения, писал: «He общество создано для религии, а религия для общества... и если экономические, даже климатические условия социальной жизни дают право гражданской власти видоизменять, прилаживать по своей мерке религиозную организацию, то почему этого общественного захвата должен избегнуть догмат и почему он не должен приспособляться к требованиям и нуждам гражданского общества?..» «Церковь есть союзница и служительница буржуазной собственности...» «Она еще сильна во всех классах, она замедляет наши успехи, и если социалистическая эволюция внезапно обострится в революцию, если пролетариат захватит власть или значительную часть ее, церковь несомненно станет центром сопротивления, и, может быть, ей удастся отбросить еще на полстолетие, даже на столетие, рабочее движение, как в июне 1848 года, как в мае 1871 года... только долгими усилиями мы можем сократить ее завоевания в мире».

Вы понимаете, какие выводы отсюда должны сделать те же социал-демократы, но не прекраснодушные меньшевики-эволюционисты, а гг. большевики, которым подавай все сразу и немедленно!

А вот Вам и другая выписка, на этот раз из большевика г. Луначарского, нынешнего министра народного просвещения! «Мы, социал-демократы, не должны ни на одну минуту забывать, что жрец — это неумолимый и серьезный враг пролетариата, а следовательно, всего человечества, враг, не имеющий для себя даже оправдания буржуя, капиталиста, все еще необходимого для социализма, как сила, подготовляющая ему почву. Историческая роль жреца давно уже целиком вредна».

Как же не быть принципиальному и жесточайшему гонению, как только для «просветившегося» народа, по рецепту большевиков, станет «совершенно ясно», что церковное дело — самый страшный враг того, что они считают за универсальное благо. Дело должно идти не о притеснении, не о гонении в собственном смысле, а о принципиальном истреблении того, что объявлено «врагом пролетариата, а следовательно, врагом человечества».

Итак, Вы не заблуждайтесь касательно большевизма! Это открытый враг и гонитель христианства! Ни о какой веротерпимости не может идти речь, ибо это «буржуазно-либеральный предрассудок», и, с точки зрения социал-демократической философии, веротерпимость к христианской церкви была бы вопиющим противоречием!

В ночь на Обрезание Христово, т. е. в так называемую Васильеву ночь, я лежал больной на диване, около меня горела лампа. Я достал карандаши и стал писать в своей книжке, которую пристроил к стенке дивана. Было очень тихо, никаких звуков, и мне хорошо удалось записать все то, что вырабатывала лихорадочная мысль. Писал я, как мне осветилось в сознании, значение смерти Господа Иисуса на кресте, отчего Он, велевший хранить жизнь, как бесценный дар Божий, сам все-таки пошел навстречу поднявшейся волне злобы и предался на крест. Сейчас писать об этом не буду, потому что было бы слишком большое письмо. Ho, если хотите, напишу на днях в особом письме. Мне очень хотелось бы, чтобы Вы прочли и сказали, как Вам покажется то, что осветилось мне в эти дни Величайшее Мировое Дело. Конечно, в нашем сознании приоткрывается все это лишь весьма «отчасти», всегда с какой-нибудь одной стороны. Попытка уяснить себе в своих понятиях Великую Трагедию Слова всегда напоминает детский лепет. Ho все же очень дорого это, когда в своей жизни улавливаешь нечто, дающее ощущение тайны, в которую веришь, но пока чувствуешь далеко, далеко от своей мысли.

Итак, если позволите, оставлю это до следующего письма, которое, Бог даст, напишу скоро!

Спасибо Вам за память и молитву на могилках Ваших родичей и отца. Я был на них мысленно еще до того, как получил Ваше письмо. Бываю и на месте упокоения Михаила Ильича. Царство им небесное, вечная жизнь по обету Христову!

Простите. He взыщите на меня. Молитесь о моем и Вашем святом уголке.

Ваш А. Ухтомский.

6 июля 1918. Рыбинск

Дорогой друг Варвара Александровна, чувствую большую радость на душе оттого, что сажусь беседовать с Вами. Сегодня получил третье Ваше письмо и наконец взялся за перо. Спасибо Вам за прекрасные письма. А Вы простите и не вмените мне мое молчание. Почему-то в это последнее время душа моя заперта, в особенности для писем; и по месяцам я не могу начать письмо, ответить на заданные вопросы! Очень уж сложным комом лежит на душе бремя всего протекающего! Великое время Суда Божия и испытания! Много задает оно задач и тревоги, много тяготы, много страшного. Переворачиваются и совсем по-новому ложатся глыбы вспахиваемого заново поля: там, где была спокойная луговина, покрытая мирными цветами, и где, казалось, и не бывать никакой перемене, лежат теперь вверх корнями пласты вспаханной земли... Дай Бог, чтобы выросло новое доброе Божие жито!

Да, ужасно многое надо сказать Вам, о чем беседую с Вами мысленно, становясь на молитву. Должно быть, в такое время чувствовали Вы как бы волны беспроволочной телеграфии, как писали мне потом! Буду писать это письмо понемногу и не сразу, чтобы вспоминать исподволь, что надо сказать. Мысль моя стала в последнее время очень удобоутомляема, так что легко обрывается, и я забываю то, что было нужно сказать! Все последнее время у меня занято физическим трудом: частью под влиянием продолжающейся угрозы бесхлебовицею, частью от потребности уйти от душевной тревоги, я принялся взрывать заступом мой двор перед домом и в настоящее время взрыл его почти весь на двадцать с лишним гряд, которые засеял картошкой, горохом, бобами и другими овощами. Надеюсь, что Бог благословит мое начинание, и если не я, то хоть другие попитаются в тяжелые дни голодания без хлеба. При физическом труде в самом деле душа уходит от болезненного переживания совершающегося! He помню, где я это читал, но знаю, что у кого-то из отцов церкви, — что и наказания Божии даны людям всегда ради избавления от худшего и от горшего; так наказание Адаму трудиться в поте лица дано для того, чтобы избавить его от уныния. Мысль та, что после греха диавол непременно стал бы склонять человека к еще более тяжкому — к унынию; и, чтобы бороться с этим естественным последствием греха, дан физический труд.

А у меня еще и та мысль, что нельзя в такой год, как нынешний, оставлять землю праздной; что можно, надо пустить под произрастание съедобного!

Если бы Вы посмотрели хотя краем ока на начинающие зеленеть грядки!..

Я был необыкновенно счастлив, что Господь дал мне провести пост и Праздник на старом, родном моем пепелище, поговеть на родном кладбище, у родных могил. С началом поста я стал крепнуть и поправляться от той общей слабости и недомогания, которые были в рождественском мясоеде, когда здешние мои знакомые собирали меня на тот свет. Как ни удивительно, но именно Великий пост с тем отвлечением внимания от ближайших событий на христианские идеи, которое он производит, стал меня укреплять и оздоравливать. С внешней стороны жизнь шла, слава Богу, тихо, без потрясений и нашествий, каких можно было ожидать от демобилизующихся солдат и от большевиков. И сейчас все идет благополучно; и тревога живет лишь за будущее, ибо предвидится недостаток в деньгах. Жалования из Университета я не беру, да и не знаю, идет ли оно еще мне. Живу пока на остатки. Что дальше, Бог знает, еще не знаю. И не хочется думать об этом! В прошлом году я послушался, к сожалению, совета преосвященного Андрея и купил на все мои деньги «патриотические бумаги», т. е. военного займа и займа свободы, и вот за это наказан: деньги заперты в банке и, вероятно, пройдут мимо, на большевистские надобности. Ну, да будет воля Божия — она всегда ведет к лучшему.

Теперь возвращаюсь к прерванной вчера беседе.

Дом мой теперь осиротел еще более. Скончалась и вторая из старух, живших у меня. 25 мая бабушка Ольга тихо кончилась, а 2.7-го ее хоронили рядом с бабкой Афанасьей невдалеке от тети Анны.

Одно из открытий, осветившихся для меня за это время, о котором мне хотелось сообщить Вам, касается именно ощущения смерти. He знаю только, поймете ли Вы меня сейчас. Ведь мысль эта и это ощущение очень просты, но, видимо, для их усвоения нужно что-то пережить; ибо вот и я ходил около этой мысли очень близко и издавна, а открылась и усвоилась она мне с ясностью лишь теперь, после многого. Надо понять и почувствовать, что то, что сейчас я скажу, это не уподобления, не образная речь, а сама действительность.

Люди бредят идеей бессмертия. Старинные схоластики старались обосновать ее философски, придумывая «доказательства бессмертия души», как будто в самом понятии человеческой души уже заключается основание бессмертия; т. е. как будто бессмертие может быть обосновано логически, как требование человеческого ума! С другой стороны, люди еще во времена язычества старались если не для всех малых сил, то хоть для своих царей и правителей устроить бессмертие, объявляли их богами, праздновали «апофеозы» и т. п. Вот и в самые последние годы профессор Мечников заговорил о том, что будущая наука должна добиться бессмертия для человека, прекратив в нем старение, ветшание, болезни и разрушение. И всякий из нас, теряя своих любимых родичей и друзей, переживает тем глубже, чем крепче любит, потребность бессмертия, потребность победы над смертью!

Так где же бессмертие, где его основание, откуда его ждать?

Все это такие особенно своевременные вопросы ныне, посреди бесчисленных смертей, убийств, гибели драгоценных человеческих жизней!

Вчитываясь далее и далее в церковные и отеческие книги, я понял следующее. Человек сам по себе смертен, становится же бессмертным от прикосновения к нему Божественного Блистания во Христе на том основании, что все, чего коснулся Свет Божества, исполняется жизнью негиблющего. Так что не сам по себе и не на основании логических выводов из понятия «человек» или «человеческая душа» — бывает бессмертен человек, но бессмертие сообщает мне Христос, и лишь во Христе я становлюсь бессмертным своим причастием Божеству! Значит, по мере приобщения Божеству я становлюсь бессмертным; приобщение же человека Божеству возможно только во Христе, чрез Христа и путем Христовым. «Смертный род удостоен столь великого попечения, что непрерывно наслаждается даже божественною беседою, через посредство которой мы перестаем быть и смертными и преходящими, по природе своей будучи смертными, а через общение с Богом восходя к бессмертной жизни. И необходимо, чтобы пользующиеся общением с Богом сделались выше смерти и всякого тления. Подобно тому как совершенно необходимо, чтобы наслаждающийся солнечным лучом избегал тьмы, точно также совершенно необходимо, чтобы наслаждающийся божественным общением не был после этого смертным, потому что самая обширность чести переносит нас к бессмертию... Невозможно иметь смертные души тем, кто воссылает моления Богу и беседует с ним» (И. Златоуст). «Что такое бессмертная жизнь? Ощущение Бога... Исполни, Господи, сердце мое жизни вечной! Жизнь вечная есть утешение в Боге» (Исаак Сирин).

Поэтому ничего нет странного и неожиданного в том утверждении покойного Н. Страхова, что о бессмертии человека мы узнаем впервые из Священного Писания, независимо от каких-то философских или «рациональных» обоснований этой идеи.

Представьте себе Ваших ближних и друзей, любимых и отшедших из этой жизни, как они лежат в своих гробах, почерневшие и распавшиеся от тления. И спросите, как же их осиявает жизнь и бессмертие посреди этого очевидного торжества смерти и разрушения! И поймите тотчас, что пред Светом Христовым, пред Светом Христовой

Истины и Жизни Вы сами, в нынешнем состоянии видимой жизни, не менее мертвы, исполнены разложения и тления, чем те, отшедшие отсюда друзья, отцы и братия! А тогда начинает приоткрываться, как и коим образом воздвигает Христос мертвых из ада и тления своим Светлым Воскресением. Разве ты сам, находясь во мгле и буре грехов и недоумения, не ощущаешь, как и тебя Христос вызывает из этой тьмы, хотя бы и ненадолго, к своему Свету и Жизни в День Светлого Своего Воскресения? Так не отделяй же себя от умерших и тлеющих — ты и сам находишься с ними в царстве смерти; и Христос вас всех вместе зовет своим Восстанием к общему Воскресению, в котором впервые и даруется нам бессмертие: «ихже хощет живит»[7].

Итак, изо всего человечества бессмертен только один Христос. Прочих людей Он же осиявает бессмертием, приобщая их к своему Свету, святости, снисходя Божеством своим в ад.

Теперь дальше! Если Христос своею смертью попрал смерть и сущим во гробах живот даровал, то отчего же мы-то до сих пор умираем и тлеем?

Это оттого, что живы мы только во Христе, нашей Главе, которая, «однажды воскреснув, к тому уже не умирает»[8]; но каждый из нас в своей отдельности, если бы теперь же стал бессмертным в своей отдельной жизни, к которой привык, тотчас отделил бы себя в своем сознании от Христа, возмнил бы себя самодовлеющею силою. Итак, ныне мы должны проникнуться тем разумением, что Глава наша, Глава того общего тела, которым мы сообща живем в Истине и Боге, попрал древнюю смерть и уже не умирает; в нем и все мы становимся бессмертными и некогда восстанем общим Воскресением, чтобы уже никогда не отделяться от Христа — нашей жизни, славы и спасения. Значит — тогда, когда мы сможем быть бессмертными, не отделяя себя от Христа и Истины, тогда потеряет окончательно свой raison d’etre смерть и мы будем бессмертны во Христе.

Вот я выписал Вам всю последовательность мыслей, сложившуюся у меня, прояснившуюся на Пасхе этого года. Все это заимствовано из церковных книг, все это там есть; но все это приходится открывать себе заново — так основательно забыта и непопулярна святая отеческая мысль между нами, хотя мы и учились, проходили даже духовные академии!

И мне, как видите, много пришлось пережить и передумать прежде, чем я приоткрыл себе этот порядок мыслей. Подумайте над ним!

Что касается моих публичных выступлений, которые Вы считали бы уместными, то они роковым образом кончаются неудачами! Выступал я здесь в Рыбинске дважды в здешнем религиозно-философском обществе (отделение петроградского) с лекцией о старообрядческом понимании Антихриста. И из этого получился только один соблазн, недобрые сограждане стали говорить, что я, наверное, получил от старообрядцев «некую толику», что говорю о них сочувственно... Первые заговорили так здешние попы! Очевидно, с такой публикой говорить не стоит!

Далее, я послал статью в «Заволжский Летописец». И вот именно теперь-то, как нарочно, разразились в Уфе и Самаре новые боевые события, бедному журнальчику едва ли не пришлось прекратить свое существование, и статья моя о «христианах последних веков», должно быть, не дождется своих читателей!

Как видите, говорить мне с людьми, помимо тесного моего круга личных друзей, не судьба! А значит, и не надо!

Что касается текущих событий, то как легло на мою душу их начало в июле 1914 г., так, я думаю, буду понимать и впоследствии. Это ревнитель Илия, человек жестокий, каратель ложного пророчества и языческого нечестия, «оружием, огнем и гладом» судит Русь и Европу в преддверии грядущего Христова пришествия. Вспомните, что и война эта начало получила на Илиин день! И людям предоставлена свобода — собственным безумием губить себя самих! Надо как можно скорее доставать хлеб для голодающих и кормить умирающих. А они хлопочут только о том, чтобы их «программы» были соблюдены в точности! Надо везти в Петроград хлеб для умирающего населения через Ярославскую губернию, хотя бы эта последняя и не была еще подведена окончательно под их программно-партийный шаблончик; а они говорят, что лучше пусть погибает петроградское население, но они не могут воспользоваться Ярославскою губер- ниею для провоза, пока она не подведена под шаблон! Так обезумевших людей Бог наказывает их собственным безумием! Гордынные замыслы превращаются в карикатуру, которая была бы уморительно смешна, если бы не была ужасна и не вела к той погибели, которую она несет людям. Обезумевший Содом погибает сам в своем собственном соку и по своему собственному разумению, которое стало тьмою! <...>

Однако мы знаем, что «хотя бы обстоятельства угрожали смертью, опасностью, совершенною погибелью, не переставай надеяться на Бога и ожидать от него спасения, потому что для него все легко и удобно, и из безвыходных обстоятельств Он может доставить выход» (И. Златоуст). Теперешние события с особенной силой напоминают евангельское повествование о том, как апостолы ужасались гибели от бури на озере и как Господь одним словом прекратил бурю и ветер. «Кто сей, что и ветры и море повинуются Ему?»[9] Без сомнения, Господь силен и сейчас прекратить пришедшую к нам бурю в одно мгновение, но, видимо, ей надо еще быть! Она поучает!

Вы писали, что вспоминаете, как мы с Вами были на «Граде Китеже». Я тоже вспоминаю и не могу не сказать, что тип Кутерьмы — губителя своих братьев и родины — тип пророческий: Руси суждено пасть от такого безумного, свищущего и пляшущего безобразника, озорника и потерявшего в себе святое! С очень тяжелым и темным чувством вышел я тогда из театра — душа предвещала, что Китежу надо повториться в близком будущем... Кутерьма, бесовская вьюга, кроющая небо (по великолепному стихотворению Пушкина), стадо свиней, сбесившееся и бросающееся в море, — вот образы того, что теперь совершается в России.

Что же касается театра вообще, то я и еще и еще раз повторяю, что вижу в нем служителя содомического общества с содомическими вожделениями, рас- пинателя настоящей святости в искусстве и антагониста церкви. He характерно ли, что за эпоху этих наших «переворотов» театр решительно стремится стать на место церкви?! Разные государственные совещания, пресловутые речи г. Керенского и ему подобных, «декларации» партий — все это совершалось в театрах; а большевики открыто стараются сделать из театра перевоспитателя народа на свой бесовский лад! Все это совершалось ранее в церкви, и для чего строились церкви, перенеслось у содомического общества в театры; и там-то совершается заражение малых сил антихристовыми стихиями! Театр — один из существеннейших воспитателей того общества и народа, которые губят сейчас Россию и духовную жизнь в ней. И он еще поработает на этом поприще в будущем, если

Россия еще посуществует. Недаром я так ратовал против театра в моих прежних беседах с Вами!

Однако письмо надо кончать, ибо иначе оно не будет отправлено очень долго, да и станет, пожалуй, слишком тяжелым для теперешних почтовых порядков!

Здесь разнесся слух об убиении несчастного Николая II! He знаю, правда ли это. Если правда, то смерть эта будет тяжким, несмываемым пятном на русском народе и на России, которым, значит, еще придется поплатиться своею кровью сверх того, что заплочено до сих пор! Роковая судьба стояла над несчастной семьей. Царство Небесное и отпущение согрешений дай Господи тем, кто носил в душе иго Христово и скорбь по Богу!

На днях я еще буду писать Вам, дабы продолжить это письмо и сказать то, чего не пришлось коснуться здесь.

Про поездку в Петроград скажу, что она сейчас связана была бы для меня с такими бесконечными хлопотами по Никольскому приходу, а затем с такими непосильными тратами по теперешним моим иссякающим средствам, что я предпочитаю ее отложить. А Вам надо бы ехать через Рыбинск, чтобы повидаться со мною здесь. Если будет какая-либо возможность избрать путь через Рыбинск, не откажите исполнить это. Пока простите. Господь с Вами.

А. Ухтомский.

Из писем к Ф. Г. Гинзбург

17-18 ноября 1927

Дорогая Фаня, сегодня я продолжаю сидеть дома по болезни и невольно вспоминаю, о чем мы говорили в среду, когда так хорошо сидели втроем. Речь, слово, разговор — величайший дар человечества, но мы еще так плохо им владеем! В сущности, говорим отрывочно, часто не так и не то; и только потом вспоминаем, что надо было сказать! Я думаю на этот счет следующим образом: с углублением развития центральной нервной системы человечество становилось неизбежно все более индивидуалистическим, отдельные люди — все более оторванными друг от друга. Ho эта углубляющаяся оторванность и самопогружен- ность человеческих лиц друг от друга с точки зрения Космоса есть лишь средство более тонко и разносторонне делать общее дело знания, поэзии, улучшения жизни. Чем больше индивидуализации и своеобразия каждого в отдельности, тем больше тяга к объединению, к сознанию общего, к соединению всех в общем деле. И вот родился язык. Родился он для того, чтобы соединять и объединять людей в самом дорогом, в общем их деле на земле. Передать друг другу самое тонкое и глубокое, что знаем и чувствуем мы в отдельности, но что имеет смысл и принципиально лишь в нашем общем.

Ho мы еще так плохо умеем пользоваться этим даром языка, что вместо соединения так часто получается разъединение, как раз обратно. Из-за слов проклинали, убивали, ненавидели друг друга! И то, что по самому своему смыслу родилось и дано для объединения, для связи, для радости общего дела, становится в неумелых руках причиной и поводом вящего зла! Это, конечно, временный недуг, имеющий свои резоны — неизбежная «детская болезнь» великого ребенка — человечества! Ибо я убежден, что человечество еще ребенок, — так велики его перспективы.

Ну, так теперь по поводу беседы в среду. Трогали так многое, но о каждой из тем, которых касались, хочется говорить очень, очень много, чтобы договориться, то есть, хоть и приблизиться немного к задаче великого дара — слова — понимать друг друга, жить и действовать сообща, делать общее. А ведь это очень трудно; мы больше чувствуем друг друга, чем понимаем на словах, в членораздельной речи. Лена это хорошо понимает: значение «интуиции» ранее слова и обоснованной аргументации. Ho интуитивное понимание дано лишь для того, чтобы довести его когда-нибудь до ясности слова! Интуиция — это намек на то, что будет знанием. А знанием будет, когда скажется в слове. Сейчас мне хочется сказать по поводу Вашего слова: «Странники и Эйнштейн в одно и то же время! Как странно!» Ho может быть, в этом и жизнь, что они могут быть в одно и то же время? Мне хочется сказать Вам, что между странниками и Эйнштейном гораздо более общего, чем может показаться на первый взгляд.

И, стало быть, на двух полюсах — в заволжских лесах и в Берлинском университете — люди делают все-таки общее дело! Только как жаль, что они не знали друг друга! Я думаю про себя, впрочем, что и это имеет исторические резоны: взаимное понимание и реальное общение в деле не может быть «выдумано» и насаждено искусственно, пока не созрели его слагающие силы до того, что люди наконец «найдут друг друга». Ну, так о странниках и об Эйнштейне. Парадоксальная тема! Ho она пришла, незваная, сама собою в нашей милой беседе, когда я чувствовал близко от себя мое солнышко, и, стало быть, этой теме надо оказать внимание.

Странники — бедные мужики, верные потомки тех, кто бежал в заволжские лесные пустыни от духовной деспотии при царе Алексее Михайловиче, патриархе Никоне и потом, при Петре и царицах. Когда-то, забравшись в глухие леса, за непроходимые болотные дебри, их предки стали селиться поселками и ставить скиты, где стремились восстановить «древнюю красоту» и благочестие, как понимал его народ по деспотии Москвы. Восстановляли себе «град Китеж». От архиереев, от бояр, от фискалов, от исправников было далеко и, казалось, возможно было успокоиться и жить в той красоте, которой дышали. Проходили годы, вырубались леса, прокладывались лесные дороги по болотам; с другой стороны, обзаводились коровушками, хозяйством, начинали дорожить обсиженными местами и обработанной землей. В результате исправники и царские офицеры проникали-таки в старообрядческие поселки и скиты, а привыкшие к насиженному хозяйству мужики оказывали наклонность войти с ними в соглашение. Дескать, жаль коровушек, жаль заведенной отцами красоты! Наплевать, будем молиться и за царя-ан- тихриста, а про себя думать, что не молимся! Более стойкие и прямые предупреждали, что на такое дело идти — все равно что себя потерять. Ho хозяйственные инстинкты сильны. И стойким приходилось уходить еще дальше, в еще более непроходимые дебри, «куда Макар телят не гонял». Многие герои, видя колебания и измену своих, сгорели в самодельных срубах. А остатки разбрелись под именем филиппова согласия. Вся округа, в которой я родился в Ярославском Заволжье, заселена крестьянами почти исключительно филиппова согласия. Их строгий дух влиял и на нашу семью. Я в значительной мере воспитан преданиями этого замкнутого ив то же время коренного русского крестьянства. Ho к делу! Фи- липповские староверы неизбежно сталкивались с теми же бедами, от которых бежали их отцы: хозяйство, привычка к своей земле и родному углу, неизбежные браки с чужими, а за этим — вновь и вновь исправник, правительственный миссионер и всякая мирская нечисть. На человеческие слабости искони ловился человек, как карась на приманку! Кончалось это тем, что наиболее стойкие вновь принуждены были уходить. Ho куда уходить, когда леса повырубили и везде исправники и миссионеры? Как сохранить красоту неприкосновенной, когда всюду проникли чужие ростки? Явились «странники», как наиболее последовательные и чистые потомки первоначального старообрядчества. Было это при Екатерине, а развивалось потом, в особенности в наиболее «гонительные времена», вплоть до наших дней. Странники били в корень! Если наши бедствия от тяги к хозяйству, к своему углу, к покою, в котором можно за компромиссы соблюдать хоть тень древней красоты, то надо, очевидно, от всего этого отказаться и сказать себе раз и навсегда: «не имамы бо зде пребывающего града, но грядущего взыскуем»[10] — «у нас нет города, то есть огражденного места здесь, но мы странствуем в поисках грядущего!» Люди стали считать грехом иметь постоянное место жительства, постоянный кусок хлеба, паспорт и приписку к месту — стали жить исключительно будущим. Древняя красота — «град Китеж» — окончательно опустился для них на дно Святого озера, чтобы воскреснуть в свое время в далеком, далеком будущем. Нынешняя жизнь не имеет никаких намеков на оседлое, на надежное, на устойчивое: она вся в стремлении, в странствии, в движении! Если у них есть намек на хозяйство и имущество, то только общинное, от которого питаются странники данной округи. Так, например, сейчас за Диевым Городищем Ярославской губернии есть мельница, записанная на частное лицо, на самом деле принадлежащая местной общине старообрядцев (странников), получавших через своих «большаков» хлеб от этого производства. Наиболее строгие странники отрицаются и от этого общинного хозяйства и считают необходимым жить исключительно подаянием, полагая, что этим самым они воспитывают в себе силу закаленного смирения, а в других — силу человеческого милосердия. Естественно, что умереть «дома» или «в доме» для последовательного странника есть уже измена своему мировоззрению: он должен умереть на ходу, в прогоне, в лесу. Чувствуя приближение конца, странник уходит и просит зарыть его в лесу. Вот тут возникают иногда уродства, когда те, кого просят, считают возможным «ускорить дело» и, приводя человека в лес, приканчивают его. Это позднейшее уродство, рожденное конечно эгоизмом людей, не имеющих досуга ждать, когда умирающий отойдет. Первоначальная же идея понятна: человеку хочется, из верности своей страннической судьбе, умереть на ходу, в природе, под небом, в лесной заросли, где нет намека на дом и хозяйство. Все в этой жизни относительно — ради той безотчетной красоты всечеловеческого общения, которая далеко впереди! Все «грады» и «укрепления», которые пробовал понастроить себе человек для своего обеспечения, имеют преходящее и относительное значение, насколько ими продвигается историческая дорога человечества к Истине; и все они вредны, насколько они хотят самоутвердиться и объявить себя претендующими на «абсолютное значение», заграждая тем подлинную задачу Будущего: «грядущего взыскуем». Таковы наши странники, бедные мужики заволжских весей — отдаленные духовные потомки еврейских пророков, бежавших от городов и благ современного им человеческого жилья, предвидя их неизбежную гибель во имя Будущего!

Я спрошу Вас: кто мудрее — исправники, священники, профессора и министры, которые при Екатерине и Николае I объявляли, что своей политикой строят нерушимый «зде пребывающий град Великой России», или темные мужики-странники, принципиально уходившие ото всего этого кровавого и блестящего тризнища в убеждении, что всему этому конец на носу и только Правда пребывает и ведет к всечеловеческой радости? Я думаю, что странники мудрее!

С далекого детства я чувствовал себя с ними, а не с исправниками, священниками, профессорами и министрами, хоть и попал сам в профессора! Ho я — профессор-странник, не верящий идолам, хотя бы и «точных наук», ибо я убежден, что человек и его лицо превыше всего, и только та наука прекрасна, которая предуготавливает всечеловеческое общение человеческих лиц. До этого и ранее этого все относительно и преходяще, как река, непрестанно уносящая свои воды в море.

Ho теперь об Эйнштейне. Традиционная рационалистическая наука строилась искони на монархический лад, как и старые общества. Дело здесь в том, что человеческий ratio, рассудок или разум, всегда солипсичен, всегда один и хочет быть один. Он хочет построить мир, исходя из своих предпосылок и рассуждений, как будто бы не существовало никакого другого и не было разума, кроме него. Дать законченную в себе систему теорем, не опирающихся ни на какие чужеродные предпосылки, — вот вожделение и схоластического, и картезианского ratio, стремящегося быть принципиально один на один с собою. «Система более геометрическая — демонстративна»[11] — вот тот идеал рационализма вплоть до Спинозы и до наших дней. Внеисторическое, замкнутое на себя на все века, самообес- печивающее знание, не зависящее от времени, стало быть, абсолютное. «Мне нет дела до того, что были и есть люди, кроме меня», — писал в своего рода священном исступлении апостол рационализма Декарт в знаменитых «Рассуждениях о методе». Иллюзией непогрешимого, самообеспеченного знания жило и старое общество, и традиционная наука до наших дней. Это было удобно и для ленивого в мышлении общества, и для мошенников, которые добивались им слепо управлять. Одни покоились в уповании, что за них думают другие, а другие пользовались: что их канитель — «более геометрическая — демонстративна», производит достаточно оглушающий эффект. Рационализм родил в католичестве Папу с его непогрешимостью.

Человеческое лицо оказывалось придавленным исключительным преобладанием общества, общественной стихии, а эта последняя ссылалась на последнего судию и вещателя истины — Папу. Нескромные люди говорили, что дескать Папа все-таки человек: имеет слабости, иногда грешит против заповедей, заводит иногда интрижки, как Александр Борджиа, так когда же, собственно, он непогрешим? Теория выработала, что дескать непогрешим он только «экс кафедра» — то есть когда он учит с папской кафедры. Когда с папистской системой пришел бороться протестантизм, то, как часто бывает, он взялся в сущности за то же оружие, которым действовал и противник: за рационализм! Носителем истины объявили рассуждение, но конкретно это значило, что носители истины — это умеющие правильно и хорошо рассуждать, то есть ученые, профессора. Нескромные люди и тут доискивались: ученые и профессора тоже человеки, они делают всякие пакости и впадают легко в общечеловеческие заблуждения и слабости: так когда же они более или менее непогрешимы? История ответила на прежний лад: «экс кафедра»! Вот когда профессор заговорил от лица науки со своей университетской кафедры, тут-то он непогрешим на манер Папы!

На самом деле выигрыш был небольшой! Тот же слепой рационалистический идол, только распыленный из одного Папы во множество профессоров «готического стиля»! Суеверным преклонением пред авторитетом официальной науки и профессоров живет европейская масса Англии и Германии — по тому же шаблону, по которому католическая масса живет преклонением пред авторитетом официального богословия и Папы. А корень в принципиальном монархизме и диктатуре ratio.'B том, что ratio поставлен превыше человеческого лица с его сердцем, волею, неповторимостью в истории мира. Что же сделал Эйнштейн? Он прежде всего вернул мышление к его историческому месту в жизни, снял его со школьных ходуль! Лет 30 тому назад проф. Алоиз Риль высказал: «Надо же отдать себе отчет в том, что мышление обыкновенного здорового мужика ничем принципиально не отличается от мышления ученого». Вот эту истину провел последовательно Эйнштейн для математического мышления. Эйнштейн имел предшественников. Идейная линия, им завершенная, явственно дает себя знать еще в начале XIX столетия, приблизительно со времени Гаусса, нашего Лобачевского, затем Римана, Максвелла и Клиффорда; продолжается она через Лоренца к Герману Минковскому и Эйнштейну. Наиболее кратко ее можно изложить так. Старая картезианская геометрия утверждала, как кажется с совершенной основательностью, что ведь все, что происходит в мире, происходит не иначе как в трехмерном пространстве, то есть законы классической геометрии и суть законы происходящего. И наука не постигает бытия, пока не уложит его в основные законы геометрии. Впоследствии по тому же типу другие учителя (ныотонианцы) утверждали, что универсальные законы мира — законы механики, ибо все, что есть, есть движение! В середине XIX столетия обнаружилось с совершенной ясностью, что законы электромагнитных явлений вполне самобытны и одинаково невыводимы ни из законов классической трехмерной геометрии, ни из законов классической механики. Получалась крупная дисгармония в теоретических устоях естествознания. Вскоре обнаружилось, что законы геометрии и механики выводятся из законов электромагнитных событий, как специальный, наиболее упрощенный случай. И вот с полным правом новые ученые поняли это дело так, что события, нацело определенные положениями трехмерной геометрии и механики, являются совершенно специальной и частной группой фактов, наиболее упрощенных посреди событий мира! Здесь, в сущности, была большая неожиданность для школьной рационалистической науки, но никак не для простого и ясного понимания мужика! Ведь все это неприятно и неожиданно для картезианца и механиста, ибо они требовали, чтобы человек и его деятельность были истолкованы исключительно теми законами, которым подчинен топор и разбиваемое им полено; но мужик-то хорошо понимал, что топор и полено являются бесконечно более упрощенными факторами бытия, чем сам он — мужик; законы его бытия бесконечно сложны и лишь как маленькую частность включают в себя законы топора и полена! Вот первый существенный «демократизм» нового научного миропонимания. И это вполне совпадает с тем моим личным пониманием, которое возникло во мне, когда мне было 21-22 года, и которое я изложил вкратце Лене и Вам: механические события не детерминируются геометрией — оттого и возникла в истории механика как самостоятельная наука, так как нельзя было предсказать механические и астрономические явления и события только из геометрических данных. Точно так же электромагнитное не детерминируется механическим. Поэтому возникли химия и электромагнетизм как самостоятельные искания мысли, что соответствующие факты не укладываются и не предсказываются механикой. Я иду дальше и говорю: наука о сложнейшем из событий мира — о человеческом поведении, то есть наука, задающаяся целью однозначно детерминировать жизненную траекторию каждого из нас, никак не может быть сведена на положение геометрии, механики, электромагнетизма, которые окажутся частностью и крайним упрощением. Пойдем далее за эйнштейновским направлением. Реальная наука, не замкнувшаяся в тогу схоластики, целиком наблюдательна. Когда самый обыкновенный мужик что-либо отмечает вокруг себя и может так или иначе охарактеризовать отмеченное, например, как «вечер», «полдень», «рожь», «овес», «стадо», «овца», «бык» и т. п., он уже начал науку и ее метод сравнительного наблюдения!

Наблюдать — значит, в конце концов, измерять и связывать между собою величины. Всякий ряд предметов и последовательность событий, которые мы оказываемся способными наблюдать, открывает тем самым принципиальную возможность его измерить и выразить в уравнении — дело за техническими средствами измерения и за удобными способами исчисления. И всякий сплошной поток событий может быть представлен как траектория в хронотопе (то есть в закономерной связи пространственно-временных координат) или как «мировая линия». И траектория электрона в атоме, и траектория Земли в отношении созвездия Геркулеса, и траектория белковой молекулы в серно-кислой среде до превращения ее в уголь, и траектория человека через события его жизни до превращения в газы и растворы — все это мировые линии, которые предстоит детерминировать науке! А научно детерминировать — значит, не более и не менее — уметь предсказать, то есть найти связи между составляющими величинами, выразить их в уравнениях и по уравнению знать ход дальнейших «точек-событий» в местах встречи данной мировой линии с другими подобными. Итак, все дело в наблюдателе, его положении в отношении наблюдаемых событий, его средствах наблюдения и исчисления! Нет ни одного какого-нибудь «преимущественного наблюдателя» или преимущественной «отправной точки зрения» для наблюдателя. Есть только большая или меньшая вооруженность наблюдателя средствами измерения и исчисления. Разница лишь в том, что сделает субъект со своими наблюдениями, какое применение из них сделает. «Абсолютной» точки отправления, «абсолютного знания» нет и быть не может. Если есть для знания абсолютное и безотносительное, то это «интервал между двумя событиями в хронотопе», но именно в хронотопе, то есть в неразрывной связи пространственных и временных координат реальности, но не в пространстве отдельно и не во времени отдельно. Реальна лишь непрестанно и закономерно преобразующаяся форма во времени, или интервал, переживаемый от одной формы до другой. «Вещи» как действительного постоянства не существует в реальности. Всякая «вещь» есть более или менее медленное протекание из одной закономерности хронотопа в другую. Топор протекает чрез свои измерения, конечно, медленнее, чем человек, но он тоже есть протекание в хронотопе, и от нашего интереса к нему зависит, рассматривать ли его «историю» совершенно упрощенно как некоторый образ исключительно пространственной формы (отвлекаясь от его изменений во времени) или более конкретно; или технологически как сцепление материалов той или иной прочности; или, наконец, социологически как орудие производства. Во всех случаях: I) наблюдение, 2) измерение и 3) исчисление. И топор, и полено, и человек, и деревья, и лес, и солнечная система, и Ньютон, и Лена Бронштейн — все это «мировые линии в хронотопе», в закономерном протекании, а выделение их из совокупности бытия и из множества других линий — дело интереса наблюдателя. Вот, можно сказать, научная мысль во всей своей первоначальной естественности и простоте, без школьных бутафорий; и задача ее везде принципиально одна и та же: уметь предсказать по предыдущему и в интервале последующее в нем. Впервые математическое знание находит свою естественную связь с историческим! Отныне знать — значит, «предвидеть однозначно историю системы». Знать вещь — предсказать ее судьбу. Итак, что же? Уместно ли теперь говорить о знании как о какой-то самообеспеченной крепости, которая не зависит от времени, и, следовательно, абсолютна для всех веков? Абсолютна ли сама геометрия — восхваляемая царица рационализма? Ясно, что для Эйнштейна, для Минковского и «наука» есть лишь «мировая линия» с ее историческим протеканием и относительным значением каждой из ее характеристик. Абсолютно и реально лишь ее протекание за тот или иной интервал. Обеспеченных крепостей и твердынь для человеческого самоуспокоения нет; когда они выставляются там или здесь, это фетишизм, иллюзии или идолы. Мы все наблюдатели данного, которое протекает, и мы сами протекаем; мы — вечные странники бытия, пока живем. И мы все равноправны друг перед другом и перед ratio мудрейшего из мудрецов! He ясно ли, что и тут для научной мысли, дошедшей, так сказать, до последнего «самопознания», нет «зде пребывающего града»; взыскуется грядущий, ради которого наблюдается, ищется знание, требуется предвидение и хоть некоторая уверенность, что будет так, как ожидается. Ведь и констатирование данного, и наблюдение происходящего, и искание предвидений того, что должно быть, — все это не иначе, как для будущего! Знать — значит предвидеть!

Теперь я хочу на минуту сказать Вам, как укладываются мои представления о доминанте с тем, что только что изложено о хронотопе в понимании Минков- ского, Эйнштейна и других. Мне кажется, что инстинкты моего мышления совершенно те же! Ибо я по природе прежде всего реалист и динамист, как они. Вот что я записал себе в одну из самых тяжелых минут моей жизни 31 мая 1927 года. «Идея хронотопа в том, что событие не создается, не определяется сейчас пришедшими факторами, — последние приходят лишь затем, чтобы осуществить и выявить то, что накопилось и определилось в прошлом. Сейчас только подытоживается то, что было и складывалось. Человеку странно и обидно думать, что это не он сейчас решает, что делать; но всматриваясь в ход событий, он начинает понимать все более, что то, что решается сейчас, в действительности было предрешено задолго! Ничто прежнее не проходит бесследно. Сейчас все учитывается. Выявляется в действии то, что скрывалось внутри. Пришло время, чтобы обмак- нулась трость изречения и подписала ту хартию, которая писалась давно: то, зачем ты пришел, — делай скорей. Предрешенное прежними событиями, но требующее созревания и условий извне, чтобы сейчас открыться в действии и для всех выявиться, — вот хронотоп в бытии и доминанта в нас». Мне кажется, из этой записи вполне ясно органическое и принципиальное тождество физического представления о хронотопе с моим представлением о доминанте. В нервных элементах еще более подчеркнута зависимость каждого момента времени от предшествующих — историчность, сцепление настоящего с предшествующим, — чем это видно в области данных электромагнитных явлений! Прошедшее в нас влияет на последующее еще через десятки лет! И допущенная когда-то тайная мысль, казалось забытая и ушедшая, может выявиться в виде настоятельного и решающего фактора через много лет в критический момент. Ничто в нас не проходит бесследно! Отсюда вывод, что нам надо тщательно и бдительно работать над собой, все время дисциплинировать себя и свои мысли, держать себя все время под контролем. Об этом хорошо знали знатоки человека — как Шекспир, Достоевский. Какие прекрасные картины в этом направлении встречаются у них!

На прощанье, чтобы закончить эту длинную беседу втроем, которая так затянулась, мне хотелось бы спросить: ну а где же тот «грядущий град», ради которого странствуют наши странники и ради которого поднимает труд свой вечно странствующая человеческая мысль? Ведь если странствовать, то к чему-нибудь; где тот вектор, куда мы все странствуем? Я думаю, что вектор этот в осуществлении того, что уже есть и теперь, но пока только в виде намека, дорогих отрывков, отдельных неожиданных удач; к тому, чтобы «наблюдатели» Эйнштейна наконец соединились, почувствовали и поняли друг друга и стали единым существом. Вот ведь и сейчас, при всем том, что они пока идут отдельно и вразброд, на разных концах мира вдруг возникает одна и та же мысль, одинаковая интуиция, одинаково направленное искание! He значит ли, что человечество живет, при всех разъединениях и противоречиях, единым общим телом? He значит ли, что мы — члены и органы какого-то общего тела? И только тогда, когда будем в самом деле вместе, откроется нам совсем в новом свете истина пройденной истории, истина нашего бытия, истина будущего. «Если я говорю всеми языками, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если я имею дар прозрения и знаю все тайны и имею всякое познание и всю веру, так как могу и горы переставлять, а не имею любви, то я — ничто. И если я раздам все имение свое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долго терпит, милосердствует, не завидует, не ищет своего, не мыслит зла, не радуется о неправде, но сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, любовь не превозносится, не гордится, все переносит. Любовь никогда не перестанет, хотя и прозрение прекратится, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти гадаем о будущем. Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится. Теперь видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно; тогда же лицом к лицу; теперь же я знаю отчасти, а тогда познаю, подобно, как я познан. А теперь пребывает вера, надежда, любовь, и любовь из них больше». Ибо она более всего созидает! He находите ли, в самом деле, что между странниками и Эйнштейном больше общего, чем кажется на первый взгляд? Так далеки и культурно, и географически, и по вероятному взгляду друг на друга, и как раз встретились! И так во многом говорят то же! Это оттого, что искренние и самоотверженные искатели Правды приближаются к одному и тому же. Мы ближе друг другу, чем мы это думаем! Так как это писание есть простое продолжение одной из тем, которых мы мимолетно касались при беседе втроем, мне хотелось бы, чтобы и это писание читалось бы втроем или, за отсутствием меня, вдвоем — Вами и Леной. Ho я прошу других в мои мысли не посвящать по понятным причинам до времени. Мне очень хотелось бы потом побеседовать еще втроем о вещах, затронутых в этом письме!

Книжки Горького я отложил для Вас. Перелистывая их, я нахожу в них много заметок моих личных и интимных. He надо, чтобы их читали посторонние!

До свидания! Ваш А. Ухтомский

4—9 апреля 1930

Дорогая Фаня!

Спасибо за память и за памятку в виде «Грибоедовской Москвы». Эту последнюю я прочел, почти не отрываясь, пользуясь счастливой случайностью: заболел гриппом и сижу дома вот уже несколько дней; если быть более точным, то не столько сижу, сколько лежу под полушубком и читаю. Я очень, очень Вам благодарен за то, что дали мне ознакомиться с этой замечательной работой Гершензо- на! С высокой нравственной чуткостью проникся он старыми пожелтевшими бумажками, выцветшими письмами давно отошедших людей, их прошлыми радостями и горями — обрывками прошедшей, в сущности, столь чуждой для автора, старомосковской барской жизни! He удивительно, что Л. Толстой сумел нарисовать эту шумную и пляшущую, по существу, довольно безумную жизнь стариков привлекательными и интересными, общечеловеческими чертами! Толстой сам был осколком этой жизни и не прочь был ее идеализировать. Притом для того, чтобы выдержать в «Войне и мире» этот никого не осуждающий и всех понимающий гомеровско-эпический тон, Толстой выбросил темные и негармонические черты своих героев, намеренно отстранился отдекабристско-грибоедовской критики старых людей; и лишь после того, как чудесное полотнище «Войны и мира» было совсем закончено, не получившие выхода темные черты сконцентрировались и разрядились в «Анне Карениной», и здесь эти черты с большим чутьем отнесены к более поздней жизни, к эпохе 60—70-х годов. Я бы сказал так: в «Войне и мире» тайна автора в том, что он знает там лишь одно «древо жизни» и тщательно остерегается прикасаться к запрещенному «древу познания добра и зла»! Почти как древний грек! Оттого царит там тихий и всепримиряющий свет над всем изображаемым! И лишь покончив с так удивительно начатой картиной, Толстой прикоснулся, наконец, к временно отстраненному и позабытому «древу познания добра и зла» — и тогда родилась «Анна Каренина», в сущности, из тех же материалов и источников, которые дали начало «Войне и миру». И чтобы не нарушать прежнего всепримиряющего тона в отношении старомосковских прожигателей жизни, картины тяжкого греха духовно-опустевших людей, оторвавшихся от родного народа, тление разлагающегося человека, образы пляшущих на чумном кладбище дочерей Содома, — все это приурочено автором уже к другой эпохе, перенесено с плеч «отцов» на плечи «детей». Ho ведь «дети» в действительности лишь продолжатели предания отцов! И нарисовав новую картину, на этот раз уже с явочным перевесом темного и преступного, прежний художник «Войны и мира» ставит над нею великий текст: «Мне отмщение, и Аз воздам».

То есть и тут, прикоснувшись к «древу познания добра и зла», автор хочет сказать, судить, указать виновного, чтобы осудить его, почему он так тяжко гниет и тлеет, это не наше дело, нам не по силам! Пожалейте о нем, что он болеет, гниет и тлеет, поймите весь ужас его безысходности, помогите, как можете, остерегитесь заразы, но не судите!

He нам судить «добра и зла» в людях даже там, где суд и осуждение просятся сами в раздосадованную душу! Раздосадован — значит, ты сам уже не прав, и суд твой к тебе возвращается! И вот, тем не менее, несмотря на все предупреждения, суд в душе все-таки подымается, хотя бы и оттого, что душа эта сама причастна болезни тлеющих людей, которых она осуждает. Совершенно праведный наверно судить не будет. Мы судим и втравляемся в суд потому, что сами неправедны, но судим как-то невольно, ибо злое зерно носим уже в себе. Суд и осуждение московским прожигателям жизни произнесли Грибоедов и его друзья — декабристы, молодые сыновья того же грибоедовского Содома; за теми первыми судиями последовало своеобразное предание до Салтыкова-Щедрина и далее. Изобилие острых мыслей, ряд знаменитых образцов русской литературы, немало идейного блеска принесено нам этим путем суда и осуждения! Да и не требовалось слишком большого труда и проницательности для того, чтобы вскрыть смешное, уродливое, а то и просто противное в Афросимовых, Римских-Корсаковых <...> Голицыных со всем укладом их бестолковой жизни! He трудно критиковать! Во всяком случае, легче, чем смотреть очами няньки Арины Родионовны, умевшей извинять и прощать с точки зрения «древа жизни»! Ответственность же после произнесенного суда стала гораздо больше, бесконечно больше, как только вкусили от древа добра и зла! Салтыков-Щедрин желчно обругал «Войну и мир» нянюшкиными сказками. А что же получилось в качестве достойного плода этой великой критики? В конце концов пришел и осуществился воочию «город Глупов» во всех своих деталях и с такою яркостью выразительной, о которой не мечталось Салтыкову! Такова своеобразная Мудрость Истории: тот, кто начал судить и осуждать, несет суд и осуждение также и самому себе.

Я вот тоже весьма причастен к суду и осуждению тех стариков, что шумели в Грибоедовской Москве, и мне очень противны не только они сами, но и их кумиры с блудным notre ange[12] в лосиновых штанах, с еще более блудной Екатериной, со всеми преданиями после царя Алексея Михайловича. У меня недоброе чувство, когда я хожу по кладбищу и читаю их имена на напыщенных памятниках. И у меня — по контрасту — доброе чувство к несчастному Павлу: должно быть, было в нем что-то действительно прекрасное, если эти негодяи и прохвосты озаботились его задавить! Для меня звучат особенною музыкою последние слова Павла, сказанные им Платону Зубову, перед тем как последний на него бросился: «С чем Вы пришли ко мне, Платон Александрович?» «Мы пришли предложить Вам, Ваше Императорское Величество, отречься от престола в пользу Вашего сына Александра». «Ho от чьего имени явились Вы ко мне с таким предложением?» «От имени русского народа, Ваше Императорское Величество». «Как? (вдруг, опять вскипая) это Вы, какая-то гвардейская шантрапа пробуете выступать от лица русского народа!» Говорят, что именно эти горячие слова Павла погубили его: шантрапа бросилась его бить и душить после этой правильной ее оценки.

Ну, так вот: я очень повинен в недобрых чувствах к Московско-Петербургской Содоме, узурпаторнице власти над нашим народом. Где-то очень далеко, с детства, питается во мне к ним чувство ненависти, впрочем презрительной, потому не воинствующей. В этом отношении на меня имели, без сомнения, воспитывающее влияние наши заволжские староверцы, всегда очень серьезные и строгие к себе, предпочитающие просто устраняться, но не унижаться до борьбы с тем, в чем не хочешь и не можешь участвовать и что презираешь. Ho если дело доходит до презрения и ненависти, это — говорит внутренний голос — уже не добро! Нянька Арина Родионовна говорит мне через века: «Это, батюшка, уже и не хорошо, и грех; ты лучше просто отойди, коли сил у тебя нет взглянуть на людскую бедную жизнь из Древа Жизни! А то херувим все снова и снова заслоняет дорогу к Древу Жизни, как только позволишь себе судить из Добра и Зла»!

Так вот, тем удивительнее и замечательнее, что еврей Гершензон нашел в себе силы преодолеть искушение суда и осуждения тем старым московским жильцам, столь для него далеким и чуждым, и нашел правду в том, чтобы взглянуть на прошлое с другой точки зрения — с точки зрения общечеловеческого сочувствия (которое, впрочем, может быть, страшнее всякого человеческого суда!). Удивительно и замечательно это потому, что всякий раз, как возникает потребность ударить словом тот легкомысленный, слепой и безбожный уклад жизни самодовольных и пресыщенных людей, ниоткуда не почерпнуть нужного слова, кроме Псалтыря и Пророков! «Им нет страданий до смерти, и крепки силы их; в трудах человеческих их нет, и вместе с прочими людьми они не принимают на себя ран! Оттого гордость, как ожерелье, обложила их; и дерзость, как наряд, одевает их. Выкатились от тука очи их, и бродят помыслы в сердце их! Надо всеми издеваются, разглашают клевету, говорят свысока. Поднимают до небес уста свои, и язык их разгуливает на земле! Туда же обращается народ Божий и пьет воду полною чашею. Дочери их удобрены, преукрашены, точно какие храмы. Сердце их суетно, отверстый гроб — гортань их! Я отпустил их по начинаниям сердец их, и вот они блуждают, каждый путем своим, по похоти сердца своего...» «В мыслях у них, что дома их вечны, и что жилища их в род и род, и земли свои они называют своими именами. Человек, попавший в почести, перестал понимать, приложился скотам несмысленным и уподобился им»[13].

Ни от кого другого, как из библейского еврея заимствовали слово и понимание наши староверы, народные мудрецы и все, убегавшие от «счастливых мира», когда видели и другим указывали, что легкомысленный быт и уклад жизни, на первый взгляд, такой «невинный», совсем не невинен — он был всегда и пребывает убийцей человека в человеке! Он несет в существе своем убийство, ибо он воспитывает нечувствие, сначала нечувствие к тому, что есть кругом, потом не- чувствие к своим собственным поступкам и к их значению для братьев; наконец поругание, ненависть и смерть всем иным, кто не с ними и может служить для них живым обличением! И уж во всяком случае обличение библейского еврея «счастливых мира» глубже, проницательнее и бесконечно серьезнее, чем все Гри- боедовско-Салтыковские разглагольствования! И вот вдруг, так неожиданно, Гершензон (идейно столь близкий библейскому еврейству!) находит такие мягкие, добрые, снисходительные тона, восстанавливая по отрывкам и памяткам ту шумно-бесшабашную жизнь глупо-горделивых, так чуждых ему людей! Конечно, это не сочувствие по интимному сродству, не идеализирование со стороны «своего» человека, как у JI. Н. Толстого! Ни в коем случае это не примирение и «терпимость» на противно-французский манер!

Это — настоящая человеческая мягкость, дающаяся углубленным пониманием и раскрывающая человеку, что за законом заслуженного собеседника и справедливости следует, превышая его и господствуя над ним, закон Милосердия. С точки же зрения закона Милосердия открывается опять и опять, что если хочешь приблизиться к постижениям тайн жизни, не прикасайся к испытанию добра и зла. Как искони, так и теперь, и всегда херувим преграждает дорогу к Древу Жизни, как только возьмет на себя человек судить с точки зрения испытания Добра и Зла! Всего хуже — и хуже легкомыслия, — если людям представляется, будто они поняли Добро и Зло, то, что могут судить жизнь и людей со стороны их добра и зла! И это тоже ведь мысль Торы и Пророков! Ну, еще раз великое спасибо за «Грибоедовскую Москву». Я писал Вам это благодарственное письмо с перерывами 4—9 апреля. Была у меня за это время Лена. Просила передать Вам ее привет. Мой привет Вашим и Грише.

Ваш А. У.

Публикация и вступительная заметка Игоря Кузьмичева

 


[1]    Впервые требование церковной реформы «сверху донизу» («in capite et in membris» — буквально «в голове и в членах») прозвучало на церковном соборе в Сиене в апреле 1423 года. — Здесь и далее примеч. ред.

[2]     Имеется в виду: Карташов А. В. Реформа, реформация и исполнение церкви. Пп, 1916.

[3]      I Кор. 13, 12.

[4]        «Слово 3, защитительное при бегстве в Понт»: «...Который есть всякая доброта и выше всякой доброты, Который просвещает ум и убегает от быстроты и выспренности ума, столько всегда удаляясь, сколько постигается, и возлюбленного своего возводя горе тем, что убегает и как бы вырывается из рук». Цит. по: Святитель Григорий Богослов, архиепископ Константинопольский. Собрание творений в 2-х томах. Т. I. Свято-Троицкая Сергиева лавра, 1994. Репринтное воспроизведение издания: Творения иже во святых отца нашего Григория Богослова, Архиепископа Константинопольскаго. СПб.: Издательство П. П. Сойкина, б/г.

[5]   «Слово 23 о мире»: «Боюсь, не есть ли настоящее уже дым ожидаемого огня...». — Там же.

[6]      2 Фес. 2, 11.

[7]      Ин. 5:21.

[8]      Рим. 6:9.

[9]      Мк. 4:39-41.

[10]     Евр. 13, 13-14.

[11]      Отсылка к названию трактата Бенедикта Спинозы «Начала философии Рене Декарта, части I и II, доказанные геометрическим способом» (Renati des Cartes Principiorum Philosophiae Pars I et II, More Geometrico Demonstratae, per Benedictum de Spinoza, 1663).

[12]       Наш ангел (франц.) — широко распространенное в начале XIX века именование императора Александра I.

[13]      Пс. (72, 6-11; 5, 10; 48, 12-13).