Карл фон Клаузевиц. О войне: В 2 т. М.: ООО «Издательство АСТ»; СПб.:
Terra Fantastica, 2002. 558 [I]; 574 [II] с.

Работа «О войне» Карла фон Клаузевица (1780–1831) была опубликована его супругой посмертно в 1832 году и является незаконченным трудом. Из моментов личной биографии автора следует упомянуть переход Клаузевица на службу в русскую армию после того, как Пруссия, следуя пораженческому договору с Францией, предоставила последней корпус для вторжения в Россию в 1812 году. Клаузевиц пережил все перипетии русско-французской войны и сыграл ключевую роль в переговорах по Таурогенскому соглашению, которое привело к уходу прусского корпуса генерала Йорка фон Вартенбурга из французской армии и, в конце концов, к вступлению Пруссии в антифранцузскую коалицию.

Для понимания интеллектуального контекста эпохи, когда возникла эта работа, отметим, что смерть Гегеля (так сказать, генерала прусской философии) и смерть Клаузевица пришлись на один и тот же год — оба скончались от холеры. Один в Берлине, где он читал свои лекции, другой на восточной границе Пруссии при организации санитарного кордона. Оба стали жертвой природной, «иррациональной» случайности. Но если в грандиозной системе первого ей не было места, то второй имел такое представление о мире, в котором эта возможность была всегда предусмотрена. В одном из последних писем жене Клаузевиц пишет: «Если мне суждено умереть, дорогая Мария, это будет всего лишь то, что постоянно происходит в моей профессии. Не стоит слишком горевать о жизни, которая при любых обстоятельствах дает слишком мало возможности что-то предпринять»[1]. Со смертью Гегеля закончилась целая философская эпоха, тогда как сочинение Клаузевица стало фундаментом всей последующей науки о войне.

Работа «О войне» считается одной из двух великих книг западного мира, посвященных фундаментальным вопросам ведения войны (наряду с «Пелопоннесской войной» Фукидида). Работа является базовой для всех последующих трудов военных теоретиков XIX–XX веков. В1979 году историк Марк Говард заметил, что «мысль Клаузевица сегодня обладает той степенью влияния, какой у нее не было со времен славы прусского генерального штаба в последние годы девятнадцатого столетия». Можно также предполагать, что это значение не претерпит серьезного поражения ввиду трансформации мировых военных доктрин, обусловленной политическими событиями последних лет. Из самых значительных расхождений между войной «по Клаузевицу» и тенденцией современных войн можно сразу указать следующее. Согласно Клаузевицу, война должна завершаться заключением мира, означающим, что одна из воюющих сторон сломила «волю» противника (I, 53). Современная война (будем все же называть вещи своими именами), где противником все чаще становится «терроризм», по определению более жестока: с террористами мира не заключают. Торжество рациональности и цивилизованности мира оборачивается, таким образом, максимизацией насилия по отношению к тому, кто не хочет играть по предлагаемым господствующей цивилизацией разумным правилам[2].

«Не то, что мы думаем, а скорее то, как мы думаем, рассматриваем мы как свой вклад в историю», — эти слова Клаузевица завершают издание фрагментов из книги «О войне», подготовленное Институтом стратегии «The Boston Consultig Group». Как полагают издатели, «в сущности, взгляды и опыт Клаузевица, нашедшие отражение в его работах и поступках, основывались на тех же реалиях, с которыми мы сталкиваемся сегодня. Он может обращаться к современному руководителю, потому что у него тот же самый исследовательский взгляд на вещи»[3]. Таким образом, несмотря на то, что современная война и способы ведения войны сильно отличаются от войн двухвековой давности, сам тип теоретизирования, предложенный Клаузевицем, имеет широкое самостоятельное значение и может восприниматься и культивироваться, например, в сфере бизнеса. Примечательно также, что, в отличие от руководств в духе «менеджмент по Макиавелли», издатели названной книги предлагают не набор рецептов, но сам текст первоисточника. Мы же, не претендуя даже на схематичное изложение идей Клаузевица (для этого потребовалась бы книга), попробуем выделить ряд наиболее его примечательных тезисов и обращающих на себя внимание системных моментов этой работы.

Самое известное выражение прусского генерала, как известно, звучит так: «Война есть продолжение политики другими средствами» (I, 47). Контекст этого афоризма был давно позабыт, но он примечателен для всего строя мыслей Клаузевица. А именно, было бы ошибочным полагать, что Клаузевиц тем самым приписал войне сугубо инструментальное значение, просто подчинив ее политическим целям войны[4]. В работе несколько раз настойчиво варьируется и другая мысль: «Первоначальные политические намерения подвергаются в течение войны значительным изменениям и в конце концов могут сделаться совершенно иными…» (I, 57). Политическая цель войны никогда не может стать «деспотическим законодателем», потому что «ей приходится считаться с природой средств, которыми она пользуется, и в соответствии с этим самой подвергаться коренному изменению…» (I, 47). Тем не менее именно политическая цель войны является ее единственным рациональным стержнем и делает ее «доступной разумному пониманию». Если не существует такого рационального ограничения войны, она развивается согласно своему «абстрактному» или «философскому» понятию. Характер используемых Клаузевицем терминов не должен вводить нас при этом в заблуждение: абстрактное и философское понятия означают доведение до «логического» конца «акта насилия, имеющего целью заставить противника выполнить нашу волю» (I, 22). Поскольку речь идет о «воле», которая не поддается позитивному контролю, то речь в конечном счете идет о полном физическом уничтожении противника, ибо только оно «лишит неприятеля возможности сопротивляться» (I,54). Эта имманентная «философская» сущность войны как таковой никак не затрагивается культурным прогрессом человечества, он «нисколько не парализует и не отрицает заключающегося в самом понятии войны стремления к истреблению противника», из чего следует, что в любом случае «война является актом насилия, и применению его нет предела» (I, 26). Политическая рациональность должна отдавать себе полный отчет в этом обстоятельстве: «Первый, самый великий, самый решительный акт суждения, который выпадает на долю государственного деятеля и полководца, заключается в том, что он должен опознать… предпринимаемую войну; он не должен принимать ее за нечто такое, чем она при данных обстоятельствах не может быть, и не должен стремиться противоестественно ее изменить. Это и есть первый и наиболее всеобъемлющий из всех стратегических вопросов…» (I, 50).

Политической рациональности противостоит иррациональная природа, обнаруживающая себя в нескольких ипостасях, — в первую очередь, как природные свойства народных масс, которые должна всколыхнуть политическая цель войны, затем как неопределенность ведения военных действий, но также, например, и как эмоциональная составляющая отдельного человеческого существа («Раз война является актом насилия, то она неминуемо вторгается в область чувств» (I,25)). Как можно понять из рассуждений Клаузевица, война приближается к своему «абстрактному понятию» тем ближе, чем больше ей овладевает эта смутная и непрозрачная в своей основе стихия иррациональности, способная охватить все «бытие народов» (см. I, 48).

Таким образом, война — это не нечто однородное, а сложное образование-«хамелеон», представляющее собой «своеобразную троицу, составленную из насилия, как первоначального своего элемента; ненависти и вражды, которые следует рассматривать как слепой природный инстинкт; из игры вероятностей и случайностей, что делает ее свободной душевной деятельностью; из подчиненности ее в качестве орудия политике, благодаря чему она становится достоянием непосредственного рассудка» (I,50). Каждая из этих трех составляющих войны имеет своего носителя — народ, полководца и правительство соответственно. Для понимания этой архитектоники мышления Клаузевица следует сделать небольшой исторический комментарий. По критерию участия «народа» (т. е. иррационального элемента войны) Клаузевиц приводит следующую классификацию войн: «народ на войне при татарских (т. е. кочевых.— В. К.) походах был всем; в древних республиках и в средневековье — если понятие “народ” ограничить действительными гражданами государства — очень многим; в условиях XVIII века он стал непосредственно в войне ничем» (II,404). Особенность военной организации этого времени — сперва наемники, а затем и «постоянное войско на жаловании»[5]. В золотой век Просвещения война сделалась предметом простого арифметико-политического расчета (именно против такой теории войны направлена военная наука Клаузевица), когда «ненависть и вражда уже не побуждали государства к непосредственной деятельности, а война превратилась в торговое предприятие» (II, 400). И вот неожиданно резкий перелом происходит вместе с Французской революцией: «…в1793 году на сцене появилась такая сила, о которой до той поры не имелось никакого представления. Война сразу стала делом народа <…> Благодаря участию в войне всего народа на чашах весов оказалось не одно правительство и его армия, а весь народ со всем присущим ему весом. Отныне уже не было определенных пределов ни для могущих найти применение средств, ни для напряжения сил; энергия ведения войны больше уже не находила себе противовеса, и потому опасность, грозившая противнику, возросла до крайности» (II,408).

И действительно, революционные и наполеоновские войны стали странным и неожиданным для европейского мышления результатом эпохи Просвещения (когда войны, согласно анализу Клаузевица, стали продолжением дипломатии и торговым предприятием). Существо этой эпохи резюмировалось задачей организации человеческого существования согласно рациональным, рассудочным правилам и законам. Это утопия подчинения природы, общества и человеческого существа прозрачным и ясным установлениям единого законодателя — будь то просвещенный монарх или имманентно разворачивающийся абсолютный дух. Действительность политического устройства Пруссии является, как писал Гегель в «Философии права» (1820), воплощением и окончательной реализацией разума. Для просвещенческой установки, таким образом, не существует ничего такого, что не могло бы быть просвечено и переработано разумом. Клаузевиц фиксирует это обстоятельство, определяя политику («целерациональный» фактор войны) как «разум олицетворенного государства» (I, 49). Иррациональное, выступающее как стихийное искажение подлинного разумного существа мира, должно быть ограничено или вообще вынесено за пределы того универсума, с которым имеет дело человек и человеческий дух. «Если моя теория не совпадает с фактами, то тем хуже для фактов», — гордое заявление Гегеля ясно выражает это просвещенческое кредо. В философском дискурсе тема иррационального становится легитимной лишь спустя несколько десятилетий после смерти Гегеля, причем основные ее апологеты (такие как Ницше) сразу же приходят к крайним выводам, разоблачая любое проявление разума как эпифеномен иррациональной стихии человеческого существования или рассматривая мир как проявления слепой и лишенной ума сущности (Шопенгауэр). Клаузевиц же— мыслитель золотой середины.

Мы установили, что три элемента войны — политическая рациональность, абстрактная сущность войны и природная стихия иррациональных сил (к которым следует отнести и всю неясность, неопределенность и случайность, связанную с ведением войны, все то, что можно назвать «туманом войны»), коррелирует с тремя субъектами войны — правительством, полководцем и народом. «Полководец» Клаузевица — это субъект, организующий свое пространство на узком плацдарме между чистыми и неумолимыми законами просвещенного государства и смутным облаком иррациональных и случайных течений и влияний, связанных с ведением войны. Как дисциплинированный сын своего государства и своей эпохи, он признает власть политического разума, но, опираясь на привилегии возложенной на него ответственности, организует свободное место для самостоятельного мышления и размышления, «свободной душевной деятельности». Та же триадическая схема, которую можно проследить фактически во всех анализах Клаузевица[6] (например, применительно к его анализу психических способностей), проецируется и в область используемого им метаязыка, т. е. собственно на категориальный аппарат, используемый при построении «теории войны». Теория понимается Клаузевицем не как учение, а как«рассмотрение» (Betrachtung), что соответствует по своему содержанию «рассматриванию» в совокупности с «размышлением», а не набору общезначимых законов. Опять же, в отличие от торжествующего в его эпоху абсолютного идеализма, Клаузевиц придерживается, скорее, дуалистической схемы Канта, резюмирующейся в его знаменитых антиномиях разума. В отчетливом противоречии со всеми разновидностями философии тождества Клаузевиц пишет: «…каждая система, каждое научное построение обладает ограничивающей природой синтеза; отсюда остается навсегда непримиримое противоречие между теорией и практикой» (I, 135). Теория войны, в смысле Клаузевица, как раз и является тонким балансом между притязаниями рассудочной общезначимой рациональности и полной неопределенностью «тумана войны». В иерархической военной организации общие принципы и указания могут быть эффективными лишь на низших ступенях иерархии, но чем выше мы поднимаемся по ней, тем более неопределенным, свободным и ответственным становится положение действующего субъекта, достигая, наконец, главнокомандующего, «который почти во всем должен полагаться на гений» (I, 147). Ситуация принятия решений, ограниченная, с одной стороны, заданными рационализирующими целями и, с другой стороны, огромной неопределенностью ситуации перед лицом наделенного волей и разумом противника, проясняет, в чем может состоять притягательность Клаузевица для современного «стратегического» бизнес-мышления.

В заключение нам хотелось бы затронуть еще одну тему в связи с Клаузевицем, но уже имеющую литературный характер. Из сказанного об иррациональной стихии народной массы во время войны уже можно догадаться, о чем идет речь. «Войну и мир» Л. Толстого в той ее части, которая посвящена собственно Отечественной войне 1812 года и Кутузову, во многом можно понять как литературную иллюстрацию к анализам и выводам Клаузевица о природе войны и«гении» главнокомандующего. Всякий, кто помнит пассаж о «дубине народной войны», смелую атаку Толстого на «хорошие манеры» ведения войны, легко соотнесет это со многими строками работы Клаузевица; например, такими: «народная война в общем должна рассматриваться как прорыв, произведенный в наше время стихией войны в ограждавших ее искусственных дамбах, как дальнейшее расширение и усиление того общего процесса брожения, который мы зовем войной» (II, 223).


[1] Цит. по: Тиа фон Гикзи. Стратегия управления по Клаузевицу / Пер. с англ. М.: Альпина Паблишер, 2002. С. 20. Ряд сведений о биографии Клаузевица заимствованы нами отсюда.

[2] Задолго до Адорно и Хоркхаймера Клаузевиц сформулировал мрачный афоризм о симбиозе разума и насилия: «Применение физического насилия во всем его объеме никоим образом не исключает содействия разума; поэтому тот, кто этим насилием пользуется, ничем не стесняясь и не щадя крови, приобретает огромный перевес над противником, который этого не делает» (I, 24).

[3] Тиа фон Гикзи. Указ. соч. С. 19.

[4] Комментаторы этого афоризма нередко указывают на то, что для его понимания следует учитывать, что война для того времени было более нормальным явлением, чем мир. Это, однако, далеко не так. Если взять на себя труд внимательно изучить труд Клаузевица, то ясно, что он написан человеком, который стремится осмыслить новый тип войны, возникший вместе с Французской революцией, подхваченный и развитый Наполеоном. Война как естественное продолжение политики характерна, напротив, для прошедшего XVIII века, когда «война превратилась в настоящую игру, причем время и случай тасовали карты. По своему значению она являлась лишь несколько усиленной дипломатией, более энергичным способом вести переговоры, в которых сражения и осады заменяли дипломатические ноты» (II, 405).

[5] Это и есть «профессиональная армия» в современном смысле слова.

[6] Здесь она формулируется (несмотря на нечеткость понятийного аппарата Клаузевица) в виде триады рассудка (чисто рационального начала), чувственно-эмоциональной (иррациональной) природы и духа как смешанной и свободной способности. Следует, пожалуй, заметить, что, несмотря на ряд формальных сходств, эта «триадичность» и «диалектичность» все же имеют мало общего с гегелевской диалектикой — это, скорее, классическая диалектика в том смысле, как это понятие использовалось в античности и в Средневековье.