В. Мединский. О русском пьянстве, лени и жестокости

Автор сочинения — профессор МГИМО, «доктор наук» (к сожалению, не указавший каких) и депутат Думы Владимир Мединский — задался целью проследить, как формировались негативные мифы о России и русских. Намеренье, безусловно, благое, поскольку изучение и осмысление проблем, связанных с национальной самоидентификацией и функционированием «образа другого» в массовом сознании — признанные направления современной исторической науки. В том же, что Мединский преследовал не только благонамеренные, но именно научные цели, сомнений нет, поскольку, во-первых, он сам отмечает, что писал «более историческую книгу, чем публицистику» (с. 431) и, во-вторых, решительно отмежевывается от «школы» Фоменко и Носовского.

Однако при чтении труда г-на Мединского быстро обнаруживается, что исследовать автору ничего не нужно — поскольку ответ на поставленные вопросы уже дан на первых страницах: «Русский народ — труженик и созидатель, а не вечно пьяный Иван-дурак». А все мифы о нем — это «идеологическое нашествие» Запада, которое «бывает намного опаснее нашествия военного». Беда только, что сами-то мы «с мифами о том, что вся наша история — сплошное пьянство, кровь и грязь, справиться не можем уже пятое столетие» (с. 11).

Можно бы спросить — а так ли именно обстоит дело? И точно ли так ущербно мировоззрение соотечественников? На какие, например, социологические измерения массового, в том числе и исторического сознания опирается автор? Да и всегда ли появление тех или иных не самых приятных для национального самолюбия мифов есть результат «целенаправленной идеологической работы против России и русского народа» (с. 41)? Может, мифы рождались от простого непонимания? — например, просвещенный немец XVII века, сталкиваясь со средневековой российской действительностью, не мог не оценивать ее по меркам своего, находящегося на другой ступени развития общества.

Но такими вопросами автор даже не задается. Он вроде бы понимает, что оценки побывавших в России и писавших о ней чужеземцев весьма сильно зависят от целого набора факторов — в том числе от кругозора, знания языка, успеха или неуспеха их миссии, — и, тем не менее, выводы его просты и однозначны: в отличие от деловых людей, западные дипломаты (прежде всего, католики) сознательно клеветали на Россию, поскольку «их миссии оказались в основном неудачными» и неудачи эти объясняются тем, что «они хотели переделать Россию» (с. 154).

Дальше, собственно, можно было и не читать — профессионального интереса данный труд не представляет. Но у автора этих строк появился уже несколько иной интерес — понять, к какому жанру следует отнести сочинение г-на Мединского. Ему показалось, что как бы историческая книга депутата и профессора — вовсе и не книга (несмотря на все атрибуты — обложку, оглавление, разбитый на главы текст, иллюстрации и даже ссылки), а упакованная в книжную форму гламурно-клюквенная телевизионная агитка, тем более что сам автор в предисловии прямо рекомендует приобретать двойной DVD с документальным фильмом «Мифы о России».

Книга, действительно, в соответствии с господствующим сегодня телевизионным форматом состоит из ряда ярких картинок-клипов, призванных не объяснить нечто читателю, а внедрить в его сознание готовые формулы: все «черные» мифы пущены в обо- рот западными нашими ненавистниками, а на самом деле мы чудо как хороши, европейцам и иже с ними впору пример с нас брать.

Куда англичанам и норвежцам до бесстрашных русских мужиков, которые в X веке открыли архипелаг Шпицберген (с. 165). Да и «русский богатырь... человечнее и гуманнее западного рыцаря, свободнее духом и добрее» (с. 363). Слабым по части морали средневековым «дамам, изображенным в фольклоре Европы, у Ярославны [той самой, из слова о «Слова о полку Игореве»] учиться и учиться» (с. 106). А как лихо известный гуманист Иван Грозный (ведь и казнил-то всего несколько тысяч человек против 89 тысяч, замордованных английской королевой Елизаветой) ставит на место эту самую королеву, которая из-за тех же «черных» мифов о России отвергает его предложение руки и сердца: «Мол, сама я не против, да и Вы — мужчина, по словам моих послов, видный, в полном расцвете сил, но вот Парламент тут у меня никак не одобрит сей брак. Иван IV, более года ждавший ответа, конечно, взбесился до крайности. Это что же, он ничем не хорош? Кривой али косой?! Да за меня любая баба, только мигни! И отписал ей необыкновенно едкое письмо: “Мол, думал, барыня, что как-никак царице англицкой руку и сердце предлагаю, коя есть истинная государыня в своем заморском отечестве. Ан, ошибся. Не по адресу, дурень, обратился. Видать, не государыня ты никакая, коль какие-то мясники да пивники толстозадые в каком-то парламенте смеют указывать, что ее величеству делать. Мало того, — вмешиваются нахально в августейшую личную жизнь. А я сам по статусу могу только на ровне жениться. А ты мне, выходит, не ровня вовсе. Так что, извиняйте, ошибка вышла с адресатом. Миль пардон, оферта отменяется”. Так и не вышло у царя Ивана сосватать королеву Англии Елизавету. А жаль. Интересное развитие получила бы тогда мировая история» (с. 386).

По Мединскому просвещенные россияне вели добродетельную жизнь, которой учились по «изданному и распространенному для массового пользования» Домострою (с. 474).
А вот рассказ о непревзойденных русских мастерах и воеводах, которые при первых Романовых создали превосходный русский флот, для чего «совершенно не были нужны никакие иностранные инструкторы» (с. 167). И ведь какие корабли строили — кочи для полярных морей или каспийские бусы «с водоизмещением 2 тысячи тонн» — что там океанские испанские галеоны (с. 166)!

Но на прекрасный наш флот наплывает черная тень Петра I, чьи указы «уничтожили строительство русских кораблей. Построенный им флот уже при Анне Иоанновне в 1740-е годы не мог выйти из Финского залива. Флот пришлось создавать заново, уже при Екатерине II» (с. 170). Тот же Петр по версии Мединского и стал едва ли не главным творцом «черного» мифа о России. Во-первых, царь-реформатор свернул страну с наметившемуся при добродушных Романовых XVII века пути к «открытому», т.е. к «гражданскому обществу» (с. 176—177); во-вторых, допустил «огульное заимствование западных идей» и «слепое копирование» западных институтов (с. 179) — чем и подорвал «могучий дух народа». Можно бы, конечно, упрекнуть царя в том, что он способствовал утверждению представлений о косной и невежественной допетровской Руси — но и тут не все так просто, как кажется автору.

Военно-морские сюжеты сменяют в книге сухопутные. Автор живописует, как лихо брали русские воеводы турецкий Азов при царе Алексее Михайловиче (с.168). А затем «ни англичане, ни французы разбить Фридриха Великого не смогли. А русские смогли!» (с. 184). А «непревзойденный в русской истории полководец» Кутузов разгромил не только французов в 1812-м, но и турок в 1811 году (с. 31-37) — а наивные люди до сих пор полагают, что он «какой-то Илья Муромец на печи».

Красивое кино. Нет спору, архангельские поморы были славными мореплавателями. Действительно, работающая на Шпицбергене уже 20 с лишним лет наша археологическая экспедиция обнаружила их жилища и предметы быта, только датируются они не X, а самое раннее серединой XVI века. Иван Грозный в переписке с английской королевой добивался вовсе не руки Елизаветы, как можно понять из вольного пересказа Мединского, а заключения союза с Англией, на что и последовал отказ.

Можно еще, пожалуй, обсуждать, двигалась ли Россия в XVII веке, когда еще действовали земские соборы, к гражданскому обществу (но и надвигалось крепостное право). Однако русские воеводы в 1673 (а не в 1672) году храбро сражались под турецкой крепостью Азовом, но штурмом ее не брали и делать этого по малочисленности своих сил не собирались — это сделал через двадцать лет как раз Петр I с его новым флотом. «Домострой» в России XVI—XVII веков печатно не издавался и в какой степени служил учебником жизни, неведомо. Да и одномачтовые бусы на Каспии хорошими мореходными качествами не отличались и имели максимум 200 тонн водоизмещения — всего-то разницы на порядок.

А то, что многие петровские преобразования прижились, в значительной степени объясняется как раз тем, что свои реформы царь приноравливал к местным условиям — «спускал с русскими обычаи» — прежде всего, к гипертрофированной роли государства во всех сферах общественной жизни и «служебному» характеру отношений всех социальных слоев с властью. В результате западноевропейские «образцы» на русской почве приобрели вполне местные черты — армия была реформирована на западный манер, однако осталась национальной (а не наемной) с пожизненной службой солдат и офицеров; позаимствовав у шведов центральные учреждения — коллегии, Петр не стал вводить шведскую модель местного самоуправления на уровне кирхшпиля-прихода с выборными от крестьян. Все эти уже давно описанные в нашей и зарубежной научной литературе факты автору, очевидно, просто не известны, да и не нужны — картинку портят.

Императрица Анна Иоанновна не могла царствовать «в 1740-е годы», поскольку скончалась в октябре 1740 года. А если при ней воевавший на английские субсидии Фридрих II и в кошмарном сне не мог сражаться с англичанами — но какие претензии к лубочным картинкам и их героям?

Кого только автор не винит в распространении «черных» мифов! В том числе и российских деятелей культуры, которые ничего им не противопоставляют: «Россия вела войны с Турцией, колониальные войны на Кавказе и в Средней Азии. Как получилось, что в литературе не отражены эти войны, не воспеты их герои... А где в России романы, в чертах героев которых читатель угадывал бы черты сурового Ермолова, ехидного “Грибоеда”, блестящего покорителя Самарканда и Коканда генерала Скобелева?» (с. 206-207). Видимо, г-н Мединский даже с сочинениями Валентина Пикуля не знаком, чего уж говорить о более серьезных книгах, повествующих об упомянутых героях . Их, меж тем, издано немало, в чем легко убедиться, заглянув в Интернет. Впрочем, в «талантливых советских книгах и фильмах» эти темы, по мнению автора, отражены хорошо, но сейчас «болыпая часть этих книжек оказалась в спецхранах, как “морально устаревшие” и “невостребованные”» (с. 237) — т. е. налицо явная диверсия, направленная на подрыв национального духа. Судя по тому, что в книге г-н Мединский упоминает о своем комсомольском прошлом, он принадлежит к поколению, которое должно бы знать значение слова «спецхран». Поэтому утверждая, что читателю сегодня недоступен целый пласт советской литературы, профессор МГИМО, по сути, расписывается в собственной недобросовестности или как минимум в том, что давно не посещал библиотеку.

Из нынешних деятелей российской культуры Мединский, в качестве создателя правильного мифа, выделяет Никиту Михалкова с его «блистательным “Сибирским цирюльником”» (с. 256).

Не только российские мореплаватели, мастеровые и военачальники давали сто очков вперед западным, но и гражданских свобод у нас с древности было куда больше. Нашим крепостным жилось много лучше, чем американским рабам, тем более что при Николае I «крестьяне уже получили личную свободу» и под властью помещиков оставалось «только 18% населения страны» (с. 46). А в XVII веке «не менее 5—6% россиян были субъектами права — участвовали в управлении государством» (с. 46) по сравнению с 2% британцев — впрочем, это дополнение уже принадлежит научному редактору книги А. М. Буровскому.

Оно и верно: в XVII веке даже крепостной мужик в России был «субъектом права», т. е. по закону (Соборному уложению 1649 года) имел юридические права и обязанности и мог их осуществлять непосредственно или через представителя — но вот почему наличие таких прав означает участие в управлении государством, остается загадкой. Красивое словосочетание «субъект права» автору явно нравится — вот «и в советское время человек был гораздо свободнее, намного увереннее осознавал себя субъектом права, чем во многих “демократических” странах» (с. 47).

Накануне отмены крепостного права крепостных крестьян в России насчитывалось 23 млн человек (1,7 млн удельных, около 19 млн государственных и 2 млн однодворцев), т. е. они оставались самой большой по численности категорией населения. Николай I несомненно понимал всю важность крестьянского вопроса, но никакой «личной свободы» крепостным не предоставил — это открытие на совести автора.

Вот в чем искренне хочется согласиться с г-ном Мединским, так это в том, что яркие эпизоды и колоритные личности нашей истории мало «раскручены» в коммерческом смысле и не работают на положительный имидж страны. Действительно, нет в Петербурге питейного заведения в память о кавалергардской атаке под Аустерлицем в 1805 году или кабачка «Серебряный рубль» в честь милостивого подарка Николая I сыну бедной вдовы (с. 202—204, 224—225). Здесь автор рассуждает коммерчески грамотно — не случайно книгу, по его словам, поддержали «отцы» отечественной рекламы, и ряд лиц занимались рекламной «раскруткой» его идей, за что г-н Мединский выражает им благодарность (с. 7—8).

Инициативу автора можно только приветствовать — отчего не создать, например, коктейль «Слеза жандарма» — в память о платке, врученном по легенде Николаем I начальнику III отделения графу Бенкендорфу для утирания слез несправедливо пострадавших подданных? А в кабаке «У Раскольникова» подавать фирменный напиток нигилистов XIX века «лампопо» — пиво с коньяком, сахаром, лимоном и ржаным сухарем...

Разобравшись с гражданскими свободами, автор переходит к русскому пьянству. На полном серьезе он утверждает, что виноградное вино «в силу его религиозного или ритуального использования стало одним из существенных элементов западной цивилизации» (с. 287) — как будто на «безалкогольной Руси» причащались квасом! И в 60 древнерусских городах не найдены византийские корчаги-амфоры для вина, без которого богослужение восточной церкви столь же невозможно, как и на Западе. Да неужто почтенный депутат, в отличие от других «подсвечников», не воцерковлён до такой степени?

В доказательство того, что народ наш природный трезвенник, автор в обычной для себя безапелляционной манере ссылается на отсутствие в древних уложениях наказаний за пьянство и на то, что «ни в святоотеческой религиозной литературе, ни в других книгах Древней Руси» пьянство не осуждается (с. 288). Желание видеть в своем народе только хорошее понятно, однако в данном случае г-н Мединский, мягко говоря, не в курсе. По нормам «Русской Правды» XI—XII веков купца, погубившего по причине пьянства чужое имущество, наказывали строже, чем если причиной потери был несчастный случай. Такого пьяницу разрешалось даже продать в рабство. Впоследствии эта правовая норма без изменения перешла в Судебники 1497 и 1550 годов. Та же «Русская Правда» возлагала на общину ответственность за убийство, совершенное кем-либо из ее членов в пьяном виде на пиру: соседи были обязаны помочь виновному выплатить штраф- «виру». Вотчиннику-боярину XII века запрещалось в пьяном виде, т. е. «не смысля», бить своих зависимых людей — «закупов».

Игумен старейшего на Руси Киево-Печерского монастыря Феодосий (XI век) в своих поучениях предостерегал паству от чрезмерных возлияний, «ибо иное пьянство злое, а иное — питье в меру и в закон, и в при- личное время, и во славу Божию». «Горе пьющим Рожанице!» — клеймил новгородский архиепископ Нифонт (1113-1156 годов) тех, кто продолжал праздновать языческие праздники. Сто лет спустя митрополит Кирилл (1247—1281 годов) запрещал «в божественныя праздники позоры некаки бесовския творити, с свистанием и с кличем и воплем, созывающе некы скаредные пьяници, и бьющеся дреколеем до самыя смерти, и взимающе от убиваемых порты». Церковь была вынуждена следить и за поведением самих пастырей: «Вижу бо и слышу, оже до обеда пиете!» — корил священников своей епархии новгородский архиепископ Илья (1165—1186 годов), сокрушаясь, что по примеру нерадивых отцов духовных их прихожане сами пьют «через ночь» напролет.

Все-таки автору «исторической книги» полезно было бы познакомиться с источниками, а также усвоить профессиональную терминологию. Право, неловко за профессора, который неизвестно на каком основании утверждает, что русские не оценили импортную водку, но сами стали гнать спирт с середины XV века (с. 297, 299) — а автор так и пишет; или что при Иване III (1462-1505 годов) была введена «государственная монополия на все спиртные напитки» (с. 301).

Г-н Мединский явно не вполне понимает, что такое была в России государственная монополия на продажу водки и как она действовала. В досоветской России производство пива, меда и виноградного вина никто никогда не монополизировал. Что касается водки, то государев кабак, в котором торговали казенным «хлебным вином», появился не ранее середины XVI века.

Продажа того же вина «на веру» не являлось «нарушением» монополии (с. 305), поскольку означала всего лишь, что продавать его в местном кабаке должны по выбору сами горожане на общественных началах. Передача кабака «в аренду» означала временную сдачу его частным лицам на откуп — т. е. на определенный срок при условии предварительной уплаты в казну предполагаемого за этот период дохода, что также, заметим, монополии не отменяло. Автор же почему-то считает, что «откуп» — это когда крестьянин отправлялся зимой «на работы в города» (с. 321) и что в XVIII веке монополию вновь «ввел сам Петр I» (с. 317), тогда как ни до Петра, ни позже таковую никто и не отменял — за исключением периода с 1864 по 1894 год.

Петр I у Мединского главный спаиватель России. В трезвую Московию понаехали вызванные Петром иноземцы и принялись неумеренно «квасить». «Москвичи сторонились Немецкой слободы. Молодой Петр, который разделял стиль жизни жителей Немецкой слободы, заимствовал его, а затем перенес в свою компанию, позже — в среду россий- ского дворянства, а, следовательно, и в Россию в целом» (с. 314).

Далее в том же клиповом стиле следует красочное описание безобразий «Всепьянейшего собора» (а как же без них) и сразу новый сюжет — скачок в 1858 год: «Тысячи сел и деревень, сотни тысяч людей выносили решения о закрытии питейных заведений, брали на своих сходах зарок — ни чарки. И строго неукоснительно следовали этому добровольно принятому обязательству» (с. 321—322). Действительно выносили и брали — только у этого движения была конкретная причина: накануне отмены кабацких откупов стремившиеся напоследок урвать как можно больше откупщики повысили цены с 3-3,5 до 8-10 рублей за ведро водки. Власти же объявили, что подобная акция «не должна быть считаема за злоупотребление». Это, а также то, что в кабаках стали продавать недоброкачественную водку, добавлять в нее дурманящие примеси, и вызвало массовый протест. Последовавшая реформа кабацкого дела сразу «исправила» положение — водка подешевела, протесты прекратились, а число питейных заведений всех уровней с дореформенных 78 000 выросло до 265 369.

Но автору не до таких тонкостей. Он уже далеко: «следующая алкогольная монополия была введена в 1914 году» (с. 326). Вот только тридцатилетняя «питейная свобода» (1864—1894) была ликвидирована не в 1914 году, а на 20 лет раньше реформой министра финансов С. Витге, о которой написано в школьных учебниках истории. А 10 октября 1914 года Совет министров только предоставил право органам местного самоуправления «возбуждать, установленным порядком, выраженные в законно состоявшихся постановлениях и приговорах, ходатайства о воспрещении в состоящих в их ведении местностях, а также на расстоянии ста саженей от границ означенных местностей, продажи крепких напитков». Что вовсе не означало введения, как утверждает автор, сухого закона. Право продажи спиртного было сохранено для ресторанов первого разряда и аристократических клубов. Уже в августе первого военного года было разрешено продавать виноградное вино (крепостью до 16°), а в октябре — и пиво. Торговля спиртным допускалась даже в районах боевых действий, и никто не запрещал пить вино и пиво домашнего приготовления. Да и представить географию «сухих» территорий невозможно — никто не вел учета городов и регионов, запретивших пивную и винную торговлю. Законопроект «Об утверждении на вечные времена в Российском государстве трезвости» стал рассматриваться в Думе в 1915 году, но лишь через год был принят, поступил в Государственный совет, где и оставался вплоть до 1917 года без движения.

В советской России — согласно автору — с пьянством тоже дела обстояли не так плохо, как изображают разные злопыхатели. Пили в ней хоть и больше, чем в царской — но увлекались этим занятием преимущественно «диссиденты», «ученые маргиналы», бродяги на вокзалах и «пролетарии, соображающие на троих» (с. 331) — это вместо хоть сколько-нибудь внятного анализа социологических данных. Большинство же советских граждан усердно трудилось, и «уровень квалификации и образования народа рос буквально на глазах». А те, кто выдумал «черный» миф о русском пьянстве, лучше бы на себя оборотились: «В Британии и в США пьянствовали тогда куда больше нашего. По данным сотрудника Гарвардского университета Генри Векслера, двое из пяти студентов этого престижнейшего университета постоянно употребляют спиртные напитки. До 14 000 студентов умирают от несчастных случаев, которые произошли с ними “на пьяную голову”. Было ли такое в советских вузах? Пить — пили, но чтобы до смерти... В СССР и уровень алкоголизма был много ниже, и генофонд целее, чем на Западе. Но англосаксы давно привыкли к такому масштабу алкашества, какое нам и не снилось. И не реагируют, спокойны. Привычное не ужасает, даже если это привычный кошмар. А для нас наше куда более скромное пьянство было категорически непривычно...» (с. 332).

Данные статистики, а они говорят, что, например, в первой половине 1980-х Россия потребляла на душу населения в два раза больше алкоголя, чем Великобритания, автору не указ. Он выступает в советском жанре «их нравы» — только слабо ему против бойцов идеологического фронта времен развитого социализма: «В столице США — городе Вашингтоне — в любое время дня и ночи можно встретить множество пьяных (например, в районе Диксон-Корт). В Филадельфии пьянство молодежи начинается с раннего утра — со времени открытия винных магазинов — и продолжается в течение всего дня. Уже к полудню толпы пьяных студентов и школьников заполняют улицы города, творят всевозможные бесчинства» . Вот как надо-то!

Завершается раздел о пьянстве обличением «зарубежных инвесторов», явно не ради одной прибыли вкладывающих деньги в нашу питейную отрасль, и патриотическим призывом меньше пить самим и продавать отечественный продукт за границу, «и продавать побольше — пусть спиваются» (с. 347).

На телевидении «рекламно-клиповая» подача материала работает прекрасно — зритель ведь не может вернуться к прежним, промелькнувшим со скоростью курьерского эпизодам и поймать авторов на противоречиях. Но писаный текст все нестыковки обнажает. К примеру, на с. 149 наблюдения немецкого ученого XVII века Адама Олеария г-н Мединский объявляет «удивительно точными», а на с. 310 — «лживой, унизительной, политически ангажированной сплетней». Или в одном месте мы читаем, что путь России есть «история постоянных оборонительных войн», а в другом — что «весь период Х?І-ХІХ веков характерен присоединением к Российской империи новых земель» (с. 484-485).

Миф о русской жестокости и лени автор опровергает на таком же высоко научном уровне. Посему ограничусь лишь одним примером: это на Западе народные бунты подавлялись со всей жестокостью. А у нас, по Мединскому, бойцы Емельяна Пугачева мирно расходились по домам, и «большая часть из них дожила до конца восстания. Никогда ни Суворову, ни графу Панину не пришло бы в голову по- ставить вдоль Московской или Смоленской дороги 6 тысяч виселиц» (с. 402). В голову не пришло, а пришло только на ум: с 1 августа по 16 декабря 1774 года по повелению командующего карательными войсками генерала графа П. Панина были казнены 324 повстанца, наказаны кнутом с урезанием ушей 399 человек; наказаны плетьми, розгами, шпицрутенами, батогами 1 205 человек. Из шести тысяч пугачевцев, взятых в плен в последнем сражении под Черным Яром, Панин освободил от наказания только 300 человек. Так как репрессии продолжались до августа 1775 года, численность подвергнутых наказаниям, видимо, достигла несколько десятков тысяч человек. По свидетельству современника, «города, селения и дороги в Поволжье и Оренбургской губернии были уставлены по приказу Панина виселицами с трупами повешенных повстанцев, которых запрещалось снимать и хоронить месяцами». Оно, может, и не политкорректно — но позднее средневековье, да и новое время и в Европе и в Азии отнюдь не были такими уж гуманными, хотя порой и уступали по степени зверств временам новейшим.

Члену парламента Мединскому в России нравится все, но больше всего то, что отдаляет ее от Запада: «Наша Москва — Третий Рим, но не Рим Италийский, а Византия. Тут вам не “Сенат и народ Рима”, а — Государь и бояре”, а еще вернее — Государь и личная канцелярия его Императорского Величества”, — вот что стояло и стоять, видимо, долго будет и на практике, и в сознании народном на самом острие российской “вертикали власти”» (с. 85). Только вот, сетует автор, народ наш не умеет ценить своего счастья: «Россияне страдают своего рода раздвоением сознания, а по-научному — шизофренией. Мы одновременно живем в одной из самых здоровых стран мира, с самым качественным генофондом и низким уровнем алкоголизации и рассказываем самим себе страшные сказки про самих же себя» (с. 348).

В чем не откажешь книге Мединского, так это в целостности. Труд доктора наук и профессора отличает гармоничное сочетание «отвязного» стиля, косноязычия, научной недобросовестности, чтоб не сказать малограмотности, и неуемной, хотя и примитивной борьбой с западной «идеологической миной» (с. 11). Но уж таков уровень современного околонаучного чтива.

Плохо только, что данное сочинение у нормального читателя способно вызвать реакцию обратную той, на которую рассчитывал автор, — заставит его поверить в миф о не умеющем хорошо делать свою работу, невежественном и хамовато-кичливом русском.