Мы — то, что мы соглашаемся помнить. Память является и условием идентичности, и инструментом создания ее, она формирует идентичность на индивидуальном и на коллективном уровне. Используемые при этом практики различны. Свидетельствуя себя, коллективная память обращается к визуальным ориентирам: она выносится вовне, в публичное пространство, материализуясь, в том числе и в общественных монументах. Пространство памяти и физическое пространство пересекаются: память визуализируется, а пространство, прежде аморфное и безымянное, обретает новый смысл. Издавна место считалось обжитым с момента появления кладбища. В новое время город обретает новый культурный статус с появлением памятников знаменитым согражданам. Это не означает, что монумент автоматически обогащает коллективную память и преобразует общественное пространство. Культурная практика памяти вырабатывается постепенно, нащупывая приемы, делающие ее эффективной.

С конца XVIII века в России шел процесс адаптации европейской традиции — создания общественных скульптурных монументов. Государство увековечивало монархов, полководцев и героев, «общество» же (не столько противопоставляя себя государству, сколько дополняя его практику) искало знаковые фигуры, способные воплотить в себе иные идеалы и ориентиры — условно говоря, фигуры «учителей». Оно обрело их в писателях — людях Слова и Языка. Пожалуй, именно установка памятников писателям — от Ломоносова (Архангельск, 1832) до Кольцова (Воронеж, 1868) — сформировала продуктивную практику монументальной коммеморации, создала традицию, которая подготовила грандиозные Пушкинские торжества 1880 года, сопровождавшие открытие памятника поэту в Москве.

Первым опытом стала установка памятника М. В. Ломоносову в Архангельске в 1832 году[1]. Движение за сооружение памятника «сему незабвенному в летописях отечественной словесности мужу»[2] инициировал в 1825 году Неофит, епископ Архангельский, незаурядный человек, не чуждый искусства слова. За несколько дней было собрано 2 000 рублей. Ходатайство к императору (вопрос об установке памятника всегда решался на высочайшем уровне) было встречено благосклонно. Со всей страны начали стекаться пожертвования; впрочем, сообщения о ходе подписки помещались, как правило, в рубриках «Смесь» или «Современные летописи». «Ревнуя славе Ломоносова», в деле поучаствовала Императорская Российская академия (1 000 руб.) и сам император Николай Павлович (5 000 рублей); 3 345 рублей пожертвовал граф Д. И. Хвостов, 2 000 рублей дал граф С. Р. Воронцов, предок которого поставил мраморный памятник над могилой Ломоносова, 1 000 рублей — С. А. Раевская. Судя по сообщениям о пожертвованиях, в сборе средств принимали участие и купцы, и архангельское мещанское общество — правда, как всегда в российском контексте, нельзя понять, связано это с гражданским или с общинным сознанием и привычкой жертвовать на дело, объявленное богоугодным. В конце концов, собрано было более 53 000 рублей.

Дело позиционировалось как общественное: в столице обсуждалась модель памятника, в Архангельске — место для него. Памятник собирались поставить на обширной городской площади. Но неожиданно вмешалась монаршая воля: лично изучив карту Архангельска, император указал место — низкое, топкое и малозаметное. Там памятник и простоял до 1867 года, когда его перенесли на площадь, где изначально хотели видеть.

Разработанного церемониала открытия не было — за отсутствием прецедентов. Праздник начался соборным архиерейским служением в кафедральном соборе, затем на устроенном у памятника амвоне произносились речи. Анализ риторики, сопутствующей созданию и открытию памятника, показывает: в Ломоносове видели «образователя русской словесности» и «отца языка Русского». Лишь нащупывался комплекс представлений о том, кто («просвещенные сыны Отечества») и зачем («к славе Отечества», к «признательности потомства») воздвигает памятник. Настойчивая апелляция к иностранцам, которые-де должны увидеть, что «не одна Англия, Франция и Германия приносят достойную жертву умам высоким; и Россияне умеют вполне ценить отечественные таланты и гении!»[3] говорит о том, что традиция пока воспринималась как чужеродная, а ее усвоение — как свидетельство просвещенности России.

Следующий общественный памятник — Н. М. Карамзину — был открыт в Симбирске (1845, скульптор С. И. Гальберг)[4]. В 1833 году у местного дворянства (Симбирск всегда был городом дворянским и литературным) возникла идея увековечить память земляка. В первые два дня симбирцы собрали более 6 000 рублей, образовали комитет и стали строить планы, каким быть памятнику. Мечтали о публичной библиотеке, потом — об «учебном заведении для воспитания и образования юношества». 38 симбирских дворян подписали бумагу и пустили ее по инстанциям. По докладу министра внутренних дел Д. Н. Блудова было дано высочайшее соизволение — но «лишь на сооружение памятника Карамзину в Симбирске. Вследствие чего по Высочайшей воле для составления проектов сего памятника открыт при Императорской Академии художеств конкурс»[5].

Сбор денег шел по всей России. Среди пожертвованных сумм не было таких крупных вкладов, как при сборе денег на памятник Ломоносову, но было гораздо больше дворянских пожертвований в несколько сот рублей. Царь и его семья деньгами в деле не поучаствовали, но Николай I отдал распоряжение об отпуске из казны 550 пудов меди, потребной на отливку монумента. Монарх не выпускал из-под контроля общественную инициативу.

Победитель конкурса, скульптор С. И. Гальберг, предложил два проекта: один с большой фигурой Карамзина, другой — с музой Клио на высоком постаменте, украшенном по бокам аллегорическими барельефами, представляющими Карамзина с членами царской фамилии, и нишей с бюстом историографа на лицевом фасаде. Ученик Гальберга, скульптор Н. А. Рамазанов, полагал, что «предпочтение Клио... было сделано по какому-нибудь постороннему настоянию»[6]. «Посторонним настоянием» была изменена и надпись на постаменте. На модели было начертано: «Н. М. Карамзину, словесности и истории великие услуги оказавшему», однако Николай Павлович признал достойными увековечения только заслуги Карамзина как придворного историографа и подчеркнул собственную роль в деле возведения памятника. Текст, утвержденный им, гласил: «Н. М. Карамзину, историку Российского государства повелением императора Николая 1-го 1844 года»[7].

Рис.

Что до местных жителей, то они узнали, каким будет памятник, только тогда, когда он был уже доставлен в город. Вопрос и о его местоположении также решался на самом высоком уровне. Симбирское дворянство полагало, что «площадь против Гостиного двора, окружена будучи красивейшими зданиями и составляя место, наиболее посещаемое жителями» будет «приличнейшим местом для воздвижения памятника»[8]. Но 22 августа 1836 года в Симбирске побывал Николай I... и указал другое место, совсем необустроенное, на границе центрального района города.

И все же когда наступил, наконец, день открытия памятника (23 августа 1845 года), просвещенное сословие Симбирска ликовало. Торжества начались службой в кафедральном соборе, где присутствовала вся городская верхушка и специально прибывшие к открытию памятника гости: сыновья Н. М. Карамзина Андрей и Александр и академик М. П. Погодин (расходы по прогонам приняло на себя симбирское дворянство, поскольку министр народного просвещения С. С. Уваров отказал ему в командировке в Симбирск). Затем все отправились к памятнику, где преосвященный произнес краткую молитву и окропил постамент святою водою. Было провозглашено многолетие государю императору и всему августейшему дому, «вечная память историографу Николаю Михайловичу Карамзину» и многие лета симбирскому дворянству и всем почитающим память великого писателя. Потом архиепископ Феодотий произнес заключительное слово, а местный поэт Д. П. Ознобишин прочел свое стихотворение, посвященное торжествам. Затем в зале гимназии, перед избранным обществом, М. П. Погодин в течение двух часов читал свое «Историческое похвальное слово», закончив речь при овациях. Праздник завершился обедом в Дворянском собрании, с подходящими случаю тостами. Как видим, ритуал стал гораздо более подробным.

На какие же слова публика реагировала столь бурно? Определяя роль Карамзина в общественной жизни, М. П. Погодин упорно ставит на первое место его заслуги в области словесности, отводя историографии роль второстепенную. Карамзин, — говорил он, — «привел в движение Словесность, распространил охоту к чтению; умел возбудить любовь к занятиям, коснулся до всех современных вопросов, учил рассуждать политически, наконец начал возбуждать участие к Русской старине»[9]; «главною его мыслию была мысль о просвещении общем для всего народа, а не для одного какого-либо сословия»[10]. Карамзин называется продолжателем дела Ломоносова; в преодолении же трудностей при изучении истории он сравнивается с Петром и Суворовым, причем особо отмечается мужество Карамзина на этом поприще[11].

Рассказывая о празднике, М. П. Погодин в письме к М. А. Дмитриеву рассуждал: «Кажется — это было первое торжество в таком роде. Первые опыты не могут быть полны, Державин в Казани может быть открыт теперь, разумеется, еще с большим блеском. Всего нужнее гласность, которая у нас вообще находится в самом несчастном положении. Надобно по всей России заранее распространить известие о дне открытия; надобно, чтобы все Университеты и Академии могли прислать своих представителей; чтобы произнесено было несколько торжественных речей, чтобы заранее напечатана была книга, хоть в роде альманаха, в честь Державину... — Все это будет, будет, когда мы сделаемся опытнее, своенароднее на деле, а не на словах только...»[12] Здесь существенно сделанное полунамеком признание в слабости гражданского общества (естественно, совпадающего с «просвещенным сословием»). Не менее важно понимание того, что только ритуал, объясняющий и устанавливающий значение события, может превратить бездушный, в сущности, монумент в символ, знак, ввести его в поле культуры, сделать частью жизни. Вероятно, поэтому не берется в расчет памятник Ломоносову в Архангельске — там события не получилось. О важности ритуала размышлял и Николай Языков в письме своему брату Александру: «По случаю объявления (так называется в нашей Библии инаугурация монументов) памятника Карамзину должно издать альбом, в котором должны участвовать все русские поэты и прозаики...! Так делали немцы в честь Шиллера и Гете. Похвально перенимать похвальное»[13].

Путь к окончательному усвоению традиции (и сопутствующей ей практики) пролегал далее через Казань. Идея установить в городе публичный памятник великому земляку — Г. Р. Державину возникла, без сомнения, под влиянием архангельской инициативы преосвященного Неофита. По разным сведениям[14] предложение открыть подписку было сделано то ли «в 1825 году на публичном акте 1-й казанской гимназии (где воспитывался Державин) директором заведения Лажечниковым в присутствии попечителя учебного округа Магницкого и губернатора Жмакина, которые и обещали свою поддержку этому делу»[15], то ли в 1828-м — на заседании казанского Общества любителей отечественной словесности профессором Г. И. Суровцевым[16]. В 1831 году было получено высочайшее разрешение на открытие памятника и всероссийскую подписку, ход которой освещался в «Прибавлениях к "Казанскому" вестнику», издаваемому университетом. Подписка действительно шла «по всему государству»: пожертвования поступали из Зарайска и Соликамска, Костромы и Минска, Херсона и Архангельска, Вильно и Саранска, Свияжска и Тетюшей, из Астраханской и Тобольской губерний, с Златоустовских заводов и Таганрогской почтовой таможни — и от самых разных сословий: в Саратове «купец Образцов 10 рублей 25 копеек», в г. Лукоянове «крестьянин Павел Кохин серебром 10 копеек», в г. Оханске «генерал-губернатор Западной Сибири генерал от инфантерии Иван Александрович Вельяминов ассигнациями 50 рублей», в г. Онеге «подканцелярист Петр Яковлев Петров серебром 5 копеек»[17].

Тем временем Академия художеств объявляет конкурс, выбор останавливается на проекте архитектора К. А. Тона и скульптора С. И. Гальберга. Городские власти обсуждают, где будет стоять монумент, стремясь выбрать лучшее «по обширности и красоте» место[18]. Но... решение снова было принято самим монархом: при посещении Казани Николаем I и особами императорского дома в 1836 году «Государь Император приказать изволил. поставить предполагаемый памятник в честь Державина»[19] в университетском дворе. В 1870-м памятник все же перенесли на площадь, поскольку он «.мало доступен для публики, многим и совершенно неизвестен, не может способствовать ни украшению города, ни поддержанию в обществе воспоминания о трудах покойного поэта, и получает от местоположения своего значение какого-то частного монумента, почти излишнего»[20].

Рис.

Торжества по поводу «инаугурации» памятника в 1847 году получились скромнее, чем мечталось Погодину и Языкову, — без почетных гостей и делегаций от Академии и столичных университетов. Открытие сопровождалось обязательной в таких случаях панихидой, выступлениями с амвона, устроенного у постамента, провозглашением «вечной памяти», окроплением святой водою и речью местного архимандрита. По окончании этой церемонии действие перенеслось в университетскую актовую залу[21]. Анализ риторического оформления праздника показывает, что поддерживающая ритуал лексика в значительной степени сформировалась. Церковь постепенно вырабатывает свое отношение к воздвижению кумиров, оформляя его концептами мудрости, учительства и народного просвещения: так, архимандрит Гавриил упомянул Державина в ряду «народных учителей: Феофана Прокоповича, Святителя Димитрия, Ломоносова, Платона, Карамзина и многих других»[22]. Гражданский словарь «по случаю» расширяется. Профессор К. К. Фойгт ищет аргументы для актуализации заслуг Державина в области русского языка и находит их, связав язык и национальное[23]. В речи профессора Суровцева памятник Державину упоминается в ряду других памятников князьям, царям и императорам, военачальникам и гражданским лицам — тем самым он как бы выводится за пределы казанского локуса, его установка оказывается не случаем местной инициативы, а ее ответом на общероссийскую традицию[24]. «Казанские губернские ведомости» не ограничиваются лишь описанием торжества: анонимный публицист добавляет гражданского пафоса, рискнув процитировать (не называя автора) строки запрещенного Рылеева о Державине: «Он выше всех на свете благ / Общественное благо ставил»[25].

Показательна история следующего памятника. В 1844 году умер И. А. Крылов, через год в «Санкт-Петербургских ведомостях» была объявлена подписка на памятник, за три года собрали более 30 тыс. руб. и в 1848 году провели конкурс в Академии художеств. Выиграл проект П. К. Клодта... Можно было бы только порадоваться тому, сколь быстро откликнулось общество, только... никакой общественной реакции не было. И дело вовсе не в фигуре героя, она как раз была выбрана удачно: Крылов, пусть и обласканный властью, не был официозным писателем, его по-настоящему любили и почитали. Дело было в том, что инициатором на этот раз выступило правительство, «которое угадало и предупредило общественное желание»[26]. Обращение с призывом к подписке было опубликовано в официальном органе — «Журнале Министерства народного просвещения» и подписано официальными лицами: С. С. Уваровым, Д. Н. Блудовым и др. Деньги собирало казначейство Министерства народного просвещения[27]. Власть усвоила не только процедуру, выработанную при реализации аналогичных общественных инициатив (доклад министра просвещения — монаршее согласие — разрешение подписки — конкурс проектов), но и риторику. Выбор героя, как всегда, мотивировался его заслугами в области словесности, всячески подчеркивалась его «народность» и роль в просвещении: «Крылов, нет сомнения, известен у нас и многим из тех, для коих грамота есть таинство еще недоступное. И те знают его понаслышке, затвердили некоторые стихи его с голоса». Государство впервые инициировало увековечение гражданского лица, попытавшись «присвоить» сложившуюся общественную традицию: «Мирные подвиги не остались также без внимания и без народного сочувствия. Памятники Ломоносова, Державина, Карамзина красноречиво о том свидетельствуют»[28]. Отступлением от традиции выглядел только выбор места для нового памятника: в столице империи, а не там, откуда герой происходил. Это требовало обоснования — и Петербург был объявлен местом славы баснописца. Но превратить народного поэта Крылова в национального героя у власти не получилось. Открытие в 1855 году памятника Крылову в Летнем саду не стало резонансным событием.

Ну что ж, отрицательный результат — серьезный повод для анализа.

Идеи установить публичные памятники Ломоносову, Карамзину, Державину зарождаются и получают успешное развитие в 1825—33 годах. Все три монумента возводятся по местной инициативе, пожертвованные на них суммы пересылаются непосредственно местным властям. Процесс создания монументов и их открытие демонстрируют преемственность и развитие практики: при подготовке каждого следующего события учитывается предыдущий опыт (на него ссылаются как на прецедент), разрабатывается ритуал, оттачиваются словесные формулировки, сопровождающие торжества по поводу открытия. Почему же после всплеска энтузиазма в Симбирске и Казани общество как будто охладевает к монументам на площадях?

Весной 1833 года Министерство просвещения возглавил С. С. Уваров, который годом ранее, едва став товарищем министра, сформулировал в письме к императору претензии своего ведомства на идейное лидерство во всем правительственном аппарате[29]. С начала 30-х годов Российская империя вступает в новую фазу идеологического строительства, и именно С. С. Уваров своей знаменитой триадой «православие — самодержавие — народность» выразил суть идеологии, которая должна была сохранить за Россией «возможность и принадлежать европейской цивилизации... и одновременно отгородиться от этой цивилизации непроходимым барьером»[30]. Решая эту нелегкую задачу, необходимо было четко обозначить, что представляется нужным, а что — опасным для системы духовных ценностей страны. Андрей Зорин пришел к выводу, что «поощрение штудий и исследований в области русской истории было, по существу, единственным предложением позитивного характера, которое сумел выдвинуть Уваров. .Русская история с укорененными в ней институтами православия и самодержавия оказывалась единственным вместилищем народности и последней альтернативой европеизации»[31].

Практика установки памятников не могла не попасть под контроль амбициозного государственного деятеля, интересовавшегося вопросами конструкции прошлого. Не исключено, что именно из-за этого симбирское дворянство решилось подавать ходатайство в обход Уварова, через министра внутренних дел Блудова. Но избегнуть властной руки министра просвещения не удалось: он как мог саботировал общественную инициативу. В результате М. П. Погодин, приглашенный выступить на открытии, поехал в Симбирск как частное лицо. Отправить его туда официально «министр народного просвещения нашел невозможным, не понимаю, по какой причине, — записал историк в своем дневнике. — Удивительное дело. Ни одно из высших ученых учреждений не думало принять участие. Правительство как будто бы хотело открыть памятник молча»[32]. Даже после завершения торжеств цензура (которая тоже входила в ведомство Уварова) далеко не сразу разрешила печатать погодинское «Историческое похвальное слово...» и стихотворение Языкова, посвященное открытию памятника в Симбирске.

Рис.

В 1847 году (год открытия памятника Державину!) Главное управление цензуры рекомендовало редакторам, издателям и цензорам обратить особое внимание на «стремление некоторых авторов к возбуждению в читающей публике необузданных порывов патриотизма, общего и провинциального»[33]. Какая уж тут «гласность»! Активность просвещенного сословия, знакомого с западным опытом и стремящегося использовать его в России, вызывала подозрение; местные инициативы такого рода не вписывались в государственное идеологическое строительство. Хорошо осведомленный в европейской жизни Уваров понимал: за ними стояло усвоение ценностей гражданского общества. Опыт, надо сказать, с трудом воспроизводимый в неграмотной России, где даже на рубеже 60—70 годов XIX века читать и писать умело около 8% населения, а в конце века — 21%. Министерство народного просвещения опасалось развращения умов непонятными, но возбуждающими действиями.

Император Николай I тоже был далеко не безразличен к монументальной коммеморации[34]. Известно, с какой болезненной тщательностью он отслеживал пушкинские определения Медного всадника[35]. В 1835 году царь сформулировал собственную программу монументальной пропаганды: монарший проект предполагал целый комплекс памятников на местах боев 1812 года. В декабре 1836 года Николай утвердил список из 16 монументов трех классов (установлено было всего семь памятников — в начале 50-х деньги кончились). Как отмечает современный исследователь, при Николае «из необычной диковинки памятник превратился в почитаемую и охраняемую святыню, украшавшую многие русские города и места сражений»[36].

Чуткость императора изобличает и его внимание к расположению памятников. Он понимает, что место красит памятник. Статус монумента, помещенного в центре уже сформированного пространства, повышается: он делается если не понятней, то значительней[37]. Постепенно от памятника начинают вести отсчет городского пространства, которое он отныне маркирует. Дабы нивелировать постоянное присутствие памятников в поле идеальном (идейном), власть задвигала их в реальном пространстве. Места для общественных памятников писателям, определенные Николаем, всякий раз были менее «публичными», более удаленными от центра и многолюдства; уже говорилось о том, что казанский памятник во дворе Университета воспринимался как «частный монумент, почти излишний». Император «ставил на место» и общественность, и ее кумиров.

Центральная власть пытается перехватить инициативу у образованного сословия, и, на первый взгляд, ей это удается. Так, в изданиях конца XIX века идея установки симбирского памятника Карамзину приписывалась Николаю либо делался намек, что не последнюю роль в этой истории сыграл Д. Н. Блудов — налицо ложная традиция и соответствующая ей фантомная память о событии[38]. Затем Уваров инициирует установку памятника Крылову в Петербурге: власть демонстрирует заинтересованность в традиции, ищет, как бы ее использовать. Но открытие этого памятника проходит незамеченным. Последний жест бывшего министра народного просвещения, открыто декларирующий инициативу как частную, — возведение в 1853 году на свои деньги у себя в усадьбе памятника Жуковскому (С. С. Уваров был дружен с В. А. Жуковским еще со времен «Арзамаса»)[39].

Едва не семейным событием стало открытие памятника А. В. Кольцову. В марте 1863 года сестра поэта А. В. Андропова обратилась с письмом в воронежские «Губернские ведомости», предложив поставить в городе памятник Кольцову и ассигновав на это 600 рублей. Газета поддержала ее инициативу. Последовало ходатайство в Петербург, разрешение Александра II открыть подписку, правда, только в Воронеже, сбор денег, заказ бюста и... постепенное угасание энтузиазма. Несколько лет не было ничего известно ни о деньгах, ни о памятнике. Наконец, привезли мраморный бюст, который долго стоял не укрепленный и не укрытый. Скромные торжества состоялись 27 октября 1868 года (дату переносили трижды). После молебна и освящения памятника немногочисленное общество (около 50 человек) проследовало в залу Дворянского собрания, где и завершился праздник[40]. Народ же, как водится, безмолвствовал — или недоумевал.

Казалось, появление памятника писателю в России переставало быть событием, переводилось в бытовую практику, словесное и ритуальное оформление в той или иной степени упразднялось, символическая составляющая нивелировалась. Как же случилось, что всего через 12 лет открытие памятника Пушкину стало поводом для всероссийских торжеств?

В исследованиях, посвященных истории этого памятника, неизменно указывается, что мысль о его создании возникла сразу после смерти поэта[41]. Но речь поначалу шла не о публичном монументе, а о памятнике над могилой[42], который был установлен с разрешения монарха семьей поэта только в 1841 году. История общественного памятника началась в 1855 году, когда 83 чиновника Министерства иностранных дел (по ведомству которого когда-то числился Пушкин) подали докладную записку о необходимости почтить память поэта. Безрезультатно[43]. Редкие скорбные вздохи журналов конца 50-х также не находили отклика. В 1860 году выпускники Царскосельского лицея на своем ежегодном сборе решили: время пришло. Государь разрешил поставить памятник в уединенном Лицейском саду. Подписка была открыта по всей России, императорская фамилия приняла посильное участие, внеся в общей сложности 950 рублей. За десять лет было собрано 17 114 рублей — и дело как-то само собой прекратилось. Однако 19 октября 1869 года на встрече выпускников лицея К. К. Грот снова поднял вопрос о памятнике, предложив создать специальный комитет и обратиться к принцу Ольденбургскому с просьбой о патронате. Действовать начали технологично, широко разрекламировав мероприятие и частным образом используя административный ресурс: книжки для регистрации пожертвований были разосланы по ведомствам и регионам.

Рис.

В печати широко дебатировалось место будущего памятника: Москва — место рождения или Петербург — место славы и связи духовной. Но решение, похоже, было принято на высочайшем уровне[44], выбор пал на Москву. Очень удачно: здесь памятник, с одной стороны, мог претендовать на общенациональный статус, а с другой — дистанцировался от официоза.

Долго и мучительно шел поиск визуального образа: потребовалось три конкурса, пока более или менее удовлетворительный вариант не был предложен А. М. Опекушиным. Когда памятник был уже готов, к подготовке Пушкинских торжеств активно подключается Общество любителей российской словесности (ОЛРС), имевшее богатый опыт организации юбилейных литературных праздников. Удалось активизировать и Думу, которая фактически взяла на себя все расходы по организации и проведению праздника.

Торжества по поводу открытия памятника в 1880 году длились три дня. Они начались 6 июня заупокойной литургией по усопшему Александру в Страстном монастыре, в «часовне, где оправлявший службу священник сказал похоронную речь о великом поэте, напомнив, что он умер христианином»[45]. Официальная религиозная церемония на этом закончилась. Хотя предварительно было объявлено, что митрополит Макарий по окончании молебна освятит статую, священнослужители на площадь не вышли: памятник, вопреки традиции, не был освящен[46].

То, что последовало далее, можно назвать неофициальной религиозной частью торжеств. Над толпой на площади подняли на высоких шестах медальоны с названиями произведений Пушкина — зрелище, надо полагать, напоминало о хоругвях в крестном ходе. Это была не единственная примета, вызывавшая у современников мысль о церковном празднике. Торговые заведения, магазины и лавки в Москве были в этот день закрыты, как на Пасху. Открытие сопровождалось колоколами и певчими. Едва сняли заграждения вокруг памятника, как возложенные венки были растерзаны народом: «Люди бросились к подножию и стали отщипывать и отрывать от венков кто веточку, кто несколько листьев на память. Около десятка венков погибло, но большинство осталось нетронутыми...»[47]. Это стремление быть причастным благодати напоминает о народной религиозности, так неожиданно проявившейся. «Все очевидцы. отмечали огромное стечение народа, в том числе многих крестьян и торговцев, привлеченных праздничными приготовлениями, которые Василевский сравнивал с приготовлениями к Пасхе и Рождеству»[48]. Суворин писал: «В течение нескольких дней сотни тысяч народа перебывали у памятника и стояли около него толпами. Народ, конечно, недоумевал, за что такая честь штатскому человеку. Многие крестились на статую. Спустя две недели, кажется, установилось мнение, что человек этот "что-то пописывал, но памятник ему за то поставлен, что он крестьян освободил". По крайней мере я слышал это от многих простых людей и разумеется не разуверял!»[49] К этому могли относиться с иронией: анонимный автор писал о «празднике русской литературы в Москве, который почему-то некоторые газеты считают "народным" (не потому ли, что он тянулся три дня — на манер "храмовых праздников" нашего народа?)»[50] Тем не менее очевидно, что эмоциональное восприятие происходящего, достигавшее порой степени не только эйфории, но даже истерики[51], содержало в себе неявный религиозный подтекст, что, возможно, и породило неожиданное определение происходящего как «"святой недели" российской интеллигенции»[52].

Торжества отличались обильными словоизлияниями, дававшими повод для журналистской иронии: «Все, что читалось и говорилось на празднике русской литературы в Москве... может быть подразделено на три вида публичного выражения мыслей: декламация, пустозвоние и обыкновенная речь»[53]. Риторика, сопровождавшая празднество, лилась как бы двумя потоками: в одном героем дня оставался все же Пушкин, в другом им стало. общественное мнение[54]. Впрочем, заканчивались все речи одинаково — национальным самосознанием.

Еще накануне торжеств, на официальном приеме делегаций, академик Я. К. Грот обратился с благодарностью к прессе и ко всем сочувствовавшим, чья помощь позволила Комитету по установке памятника довести до конца «предприятие частное, возникшее по частному почину и на деньги частных лиц». Слова эти можно было понимать по-разному — и как дистанцирование от властей, имевших мало отношения к этой истории, и как попытку защитить усилия отдельных людей, стоявших в начале и во главе процесса, от все более материализующегося призрака тотального общественного мнения.

Где это «мнение» локализуется, было не очень понятно. Одно и то же издание могло последовательно предъявлять претензии и к обществу в целом, и к отдельным его группам: общество «далеко не дружно отвечало на призыв к этому празднеству», только литераторы постарались — но у них был свой интерес: «Пушкин — это предлог, случай отличиться, выдвинуться, уподобиться навязчивой мухе, которая кружится вокруг орлана; Пушкиным надо завладеть какой-нибудь одной партии, тогда как на самом деле он принадлежит всему народу»[55]. В конце концов и литература оказалась несколько в стороне. Главный праздник в дни пушкинских торжеств праздновала пресса, осознавшая себя выразителем национального самосознания и общественного мнения, под гипноз которого попали, похоже, даже писатели. В своей речи на думском обеде 6 июня И. С. Аксаков, начав с Пушкина, заканчивает все-таки «самосознанием»: «Будто днем озарило Россию поэзией Пушкина, и оправдалась наша народность, по крайней мере, хоть в сфере искусства. Настоящее торжество — это радостный благовест нашего мужающего наконец самосознания»[56].

Рис.

Следующие два дня выступления звучали в Обществе любителей российской словесности. Логично было бы предположить, что здесь будут говорить о литературе. Заседание 7 июня началось вполне академической речью академика М. И. Сухомлинова: «Пушкин, признавая поэзию святыней... завоевывал ей право гражданства в тогдашнем обществе...»[57]. О значении поэзии говорил и И. С. Тургенев: «Физиономию народу дает только искусство, его душа, не умирающая и переживающая существование самого народа». Отметив «национальность» и «всемирность» героя торжеств, отведя ему заслуженное место в отечественной литературе, где «ему одному пришлось исполнить две работы: установить язык и создать литературу», он назвал Пушкина «учителем» нации[58] — но все же не объявил всемирным гением.

Взвешенным и умиротворяющим словам Тургенева, на вкус «общественности», похоже, недоставало пафоса. Зато речь Ф. М. Достоевского соответствовала общим ожиданиям: «Пушкин как раз приходит в начале правильного самосознания нашего. и появление его сильно способствует освещению темной дороги нашей новым направляющим светом». У Достоевского Пушкин — не просветитель даже, а светоч, его художественный гений поддерживает «надежду на наши народные силы», «веру в нашу русскую самостоятельность», «в наше грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов», свидетельствует о «всемирной отзывчивости сердца русского», его готовности «ко всемирному, к всечеловечески-братскому единению»[59].

Среди немногих газет, не забывших о виновнике торжества, были «Московские ведомости»: «В Пушкине всенародно чествуется великий дар божий», своим творчеством Пушкин «прославил свою народность», ибо он «послужил развитию языка», а «язык есть единящая сила народа»[60]. Им вторил «Русский вестник»: «Писатель. создавший богатую национальную литературу. поэт, поднявший своих современников и ближайшее потомство до уровня тогдашней европейской образованности, певец и властитель дум народных... »[61]. Эти издания держались в рамках ставшего за полвека традиционным круга идей: русские, вписанные в семью просвещенных народов; связь языка и национального; заслуги в области русского слова, предполагающие общественную благодарность. Правда, к уже привычным риторическим константам добавились новые — святость гения, святость литературы. В секуляризующемся обществе соответствующие понятия все меньше нуждались в словесном оправдании: происходила переадресация святости. Митрополит Макарий не стал освящать памятник, но его слова: «Мы чествуем человека избранника, которого Сам Творец отличил и возвысил посреди нас необыкновенными талантами...»[62] — можно истолковать как церковную санкцию, признание того, что гениальность смыкается со святостью.

Открытие памятника сопровождалось не только речами: работала Пушкинская выставка, имя поэта присваивалось учебным заведениям, учреждались пушкинские стипендии[63]. Изданные позднее описания праздника показывают, что в нем участвовала вся Россия. В Царском Селе, в Святогорском монастыре, в Киеве, Одессе, Варшаве, Тифлисе, Ялте, Туле, даже в селе Балаково — везде праздновали «пушкинские дни»: служили панихиды, устраивали торжественные заседания с чтением стихов, благотворительные представления, народные гулянья[64]. Библиография статей о празднике, выпущенная через пять лет, содержала более тысячи записей.

Рис.

Не первый раз в России открывали памятник герою словесности, но впервые открытие памятника вызвало такой энтузиазм. «Да, никто не ожидал, что так выйдет! — писал Суворин. — Думали, что выйдет по старым образцам, что будет маленькое торжество, которому официальные лица придадут некоторую импозантность. А вышел "на нашей улице праздник"...»[65]. Размах торжеств ошеломил не только Суворина — во многих корреспонденциях отразилось такое же изумление.

Маркус Левит связывает ажиотаж вокруг пушкинских дней с той ролью, которую стала играть литература в российской национальной идентичности. «В 1840 году, через три года после смерти Пушкина, Томас Карлейль все еще считал возможным написать: "Царь всея Руси, он силен множеством штыков, казаков и орудий, он совершает великий подвиг, сохраняя политическое единство на таком огромном пространстве; но говорить он не умеет. Его пушки и его казаки превратятся в ржавую труху и канут в небытие, а голос Данте по-прежнему будет звучать. Народ, у которого есть Данте, сплочен так крепко, как не может быть объединена никакая немая Россия". Праздничная риторика 1880 года подтверждает догадку исследователя о том, что "именно в Пушкине русские обрели своего Данте, оправдание и мерило национального самоуважения, а Пушкинские торжества стали форумом, на котором совершилось признание этого самоуважения, кратким моментом опьянения, когда показалось, что длительный и болезненный конфликт между государством и народом найдет удовлетворительное решение.. ."»[66]. Итоговая формула праздника звучала как «осмыслившее себя общественное мнение» — как будто, впав в дни торжеств в экстатическое состояние перед памятником Пушкину, Россия поняла себя.

Складывавшаяся в это время новая, независимая от политики и от религии идентичность[67] воплотилась в той форме, которую предоставляла ей современная культура. Праздник национального самосознания, случившийся в Пушкинские дни, готовился с тех самых пор, как в Архангельске задумали поставить памятник Ломоносову: для идентичности искался знак. Просвещенная часть общества выдвигала своих героев, предлагала свой вариант прошлого, в том числе и через его визуализацию. В 1880 году Пушкин был наиболее подходящей фигурой для воплощения идеи национального самосознания. К этому моменту неразрывная связь нации и языка проговаривалась в России более полувека, материализуясь в памятниках писателям. От прецедента к прецеденту росло понимание того, что нематериальные символы доступны немногим и что памятник без стоящих за ним ценностей мертв. А чтобы эти ценности могли явить себя через памятник, их необходимо объяснить публике. Этому и служил ритуал открытия: он оказывался инициальным актом, творящим миф, который, в свою очередь, выводил монумент в поле общественной памяти.

В статье «Что такое искусство?» (1898) Лев Толстой излагает иную точку зрения на происшедшее: «...Надо только представить себе положение... человека из народа, когда он. узнает, что в России духовенство, начальство, все лучшие люди России с торжеством открывают памятник великому человеку, благодетелю, славе России — Пушкину, про которого он до сих пор ничего не слышал. Он. делает заключение о том, что Пушкин должен был быть святой человек и учитель добра, и торопится прочесть или услыхать его жизнь и сочинения. Но каково же должно быть его недоумение, когда он узнает, что Пушкин был человек больше чем легких нравов, что умер он на дуэли, т. е. при покушении на убийство другого человека, что вся заслуга его только в том, что он писал стихи о любви, часто очень неприличные»[68]. Это суждение в значительной степени справедливо, но после 1880 года уже не актуально. Толстой не хочет замечать, что Пушкин стал предписанным местом памяти, частью обязательного прошлого, «канона», национального мифа, служащего европеизации народа. В общественном сознании (с течением времени объединяющем все новые социальные группы) с именем Пушкина прежде всего стала соединяться мысль, что он велик, а затем следовал весь комплекс представлений, связанных с его заслугами перед русским языком и величием России.

В 1887 году (когда истек 50-летний срок авторского права) в книжном магазине «Нового времени» на Невском проспекте случилась драка за дешевое издание Пушкина[69]. К литературе и любви к поэзии это имело опосредованное отношение — покупали имя, которое должно быть дорого каждому. «Имя Пушкина получило огромное символическое значение, далеко выходившее за пределы чисто литературной ценности его сочинений»[70]. Оно превратилось в национальный бренд. Продавать и покупать Пушкина начали уже на торжествах 1880 года: торговали копиями памятника и фотографиями, папиросами и водкой «Пушкин», спектаклями, скороспелыми брошюрами и буклетами.

В 1899 году официальное празднование столетия Пушкина было проведено с использованием уже наработанных практик — с переименованием улиц, открытием именных библиотек и школ, назначением стипендий и премий. В 1913 году Московской городской думой большинством 45 против 4 голосов было принято решение о назначении М. Л. Нейкирх, племяннице Пушкина, пожизненной пенсии из городских средств в размере шестисот рублей в год — только за то, что Мария Львовна была родственницей главного русского поэта!

История открытия памятника Пушкину является ключевой и для понимания культурных механизмов коллективной памяти. До 1880 года существовала не практика, а лишь возможность практики монументальной коммеморации. Пушкинский праздник выявил необходимые и достаточные условия ее эффективной реализации. Во время подготовки пушкинских торжеств впервые была высказана идея создания пантеона русской словесности. Серьезно к этому не отнеслись: «Сегодняшнее (2-го мая) заседание с.-петербургской городской думы было открыто заявлением И. И. Демонтовича... Напомнив, что Петр Великий украшал Летний сад бюстами древних богов, и заметив, что время древних языческих богов миновало, желая вероятно уподобиться в некотором роде великому преобразователю России, почтенный Иван Иванович предложил украсить Александровский сад статуями литературных деятелей, начиная с первоучителей славянства св. Кирилла и св. Мефодия до А. С. Пушкина (всего в числе 14...)»[71]. Была создана комиссия для решения этого вопроса, но дальше дело не пошло. В Москве аналогичное предложение прозвучало гораздо позднее — в 1908 году. Главный пропагандист установки памятников в Москве гласный Н. А. Шамин предложил Городской думе украсить проектируемый сквер на Театральной площади бюстами писателей: А. С. Грибоедова, М. Ю. Лермонтова, А. Н. Островского, Ф. М. Достоевского, И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого, А. В. Кольцова и других. Процесс широко пошел по всей стране. К концу 1910 года по всей России стояло около 750 монументов. В следующие шесть лет их число увеличилось на несколько тысяч[72]. Скульптурные монументы стали естественной частью культурной памяти России.



[1] Если говорить о первом в России публичном памятнике, установленном по местной инициативе на средства, собранные по подписке, то им, судя по всему, был памятник дюку Ришелье в Одессе, открытый в 1828 году, всего через шесть лет после смерти бывшего одесского градоначальника. Это был, к тому же, первый российский памятник гражданскому лицу, и «лицом» этим оказался иностранец. Неудивительно, что прецедент создала именно Одесса, с ее космополитическим населением и своеобразной атмосферой, пропитанной «воздухом Европы». Но событие это, по понятным причинам, имело сугубо местное значение.

[2] Ермилов Н. История сооружения памятника Ломоносову в Архангельске // Исторический вестник. 1889. № 4. С. 175.

[3] Всльв (Васильев) Ил. О памятнике Ломоносову // Вестник Европы. 1828. № 9. С. 69—70; см. также.: О сооружении памятника Ломоносову // Отечественные записки. 1825. Ч. 22. № 61. С. 328, 329—330; [Без загл.]. Вестник Европы. 1825. № 8. С. 316; О пожертвованиях на сооружение памятника Ломоносову в Архангельске // Отечественные записки. 1825. Ч. 24. № 67.С. 310.

[4] Запутанная история создания памятника Н. М. Карамзину, к счастью, распутана местным краеведом, см.: Трофимов Ж. А. Карамзину, историку Государства Российского: (Известное и неизвестное) // Памятники Отечества. № 34 (3, 4). 1995. С. 150—156; Его же. Симбирский памятник Н. М. Карамзину. Известное и неизвестное. М.: Россия молодая, 1992, и др. издания.

[5] Из письма Д. Н. Блудова симбирскому губернатору И. С. Жирковичу. Цит. по: Трофимов Ж. А. Карамзину, историку Государства Российского... С. 153.

[6] Цит. по: Трофимов Ж. А. Карамзину, историку Государства Российского... С. 154.

[7] Там же.

[8] Там же. С. 153.

[9] Погодин М. Историческое похвальное слово Карамзину, произнесенное при открытии ему памятника в Симбирске, августа 23, 1845 года, в собрании сибирского дворянства. М., 1845. С. 8, 13, 34.

[10] Там же. С. 29.

[11] Там же. С. 3—4, 10, 13.

[12] Погодин М. Об открытии памятника Карамзину. Письмо из Симбирска (К М. А. Дмитриеву) // Москвитянин. 1845. № 9. С. 5, 16.

[13] Трофимов Ж. А. Симбирский памятник Н. М. Карамзину. С. 24.

[14] Об увековечении памяти Г. Р. Державина местное Общество любителей отечественной словесности задумалось сразу же по смерти поэта. На траурном заседании в сентябре 1816 года председатель общества профессор И. Ф. Яковкин предложил обсудить вопрос «о воздаянии ему большей почести, например поставлением урны, памятника и т. п.» (Загоскин Н. П. История Императорского Казанского университета за первые сто лет его существования. Т. 2. Ч. 2. Казань, 1902. С. 274—275). Имеются сведения, что в 1817 году Общество обратилось к Александру I, прося «позволения означать в адрес-календаре: был Гавриил Романович Державин». На доклад об этом Государь Император... Высочайше повелел объявить обществу, «что если оно пожелает поставить у себя портрет или бюст Державина, ему позволяется, но в адрес-календарь имена умерших чинов не вносятся» ([Суровцев Г. С.] Отчет о сооружении памятника Державину, читанный секретарем Общества любителей отечественной словесности Суровцевым. Казань, 1848. С. 4—5). Предметный ряд «урна, памятник», «портрет или бюст» указывают на то, что речь шла отнюдь не об общественном монументе в городском пространстве — да и Александр выразился недвусмысленно: «поставить у себя».

[15] Грот Я. К. Жизнь Державина // Державин Г. Р. Сочинения. Т. 8. СПб., 1880. С. 1017.

[16] [Суровцев Г. С.] Указ. соч. С. 4—5.

[17] Альмухаметова Г. А. Материалы местной печати об открытии памятника Г. Р. Державину в Казани // Вопросы источниковедения русской литературы второй половины XIX — начала XX века. Казань, 1985. С. 17.

[18] Из письма губернатора И. Г. Жеванова попечителю Казанского учебного округа М. Н. Мусину-Пушкину (Дульский П. М. Памятник Г. Р. Державину в Казани: Очерк к столетию со дня смерти поэта: 1816—1916. Казань, 1916. С. 4—5).

[19] Рыбушкин М. Краткая история города Казани. Ч. 2. Казань, 1850. С. 108.

[20] Грот Я. К. Указ. соч. С. 1021.

[21] Грот Я. К. Указ. соч. С. 1019—1020.

[22] Гавриил (Воскресенский), архимандрит. Речь при открытии памятника Гавриилу Романовичу Державину, говоренная ...Архимандритом Гавриилом. Казань, 1847. С. 4—6.

[23] Фойгт К. К. Речь, при открытии в Казани памятника Г. Р. Державину, произнесенная проректором Императорского казанского университета 25 августа 1847 года. Казань, 1847. С. 76—78, 85—88.

[24] Суровцев Г. С. Указ. соч. С. 10.

[25] Альмухаметова Г. А.. Указ. соч. С. 20.

[26] О памятнике Крылову. Вырезка из «Журнала Министерства народного просвещения». Б. м., б. г.

[27] Обращение из ЖМНП повторяется дословно в «Русском инвалиде» (1845. № 11. С. 29—30), что подтверждает официальный статус текста.

[28] О памятнике Крылову. Вырезка...

[29] Зорин А. Л. Кормя двуглавого орла... Русская литература и государственная идеология в последней трети XVIII — первой трети XIX века. М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 344.

[30] Там же. С. 367.

[31] Там же. С. 372.

[32] Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб.,1894. Т. 8. С. 181.

[33] Жирков Г. В. История цензуры в России XIX—XX вв. М., 2001. С. 78—79.

[34] Подробнее см.: Выскочков Л. В. Монументальная пропаганда при императоре Николае I // Мавродинские чтения: Сб. статей. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2002. С. 162—168.

[35] Зенгер Т. (Цявловская Т. Г.) Николай I — редактор Пушкина // Литературное наследство. Вып.16—18. М.: Журнально-газетное объединение, 1934. С. 513—536.

[36] Сокол К. Монументальные памятники Российской империи: Каталог. М.: Вагриус Плюс, 2006. С. 7.

[37] Я. К. Грот, ссылаясь на путевой очерк Е. А. Салиаса 1872 года, приводит народную трактовку переноса памятника Державину: «Чугунный генерал из наверститута, где студентов обучают, поехал к театру, и поставили его тут на площади потому-де, что монументу эдакого человека, вельможного и генерала, стоять на дворе наверститута непригоже» (Грот Я. К. Указ. соч. С. 1022).

[38] Яхонтов А. Г. Симбирск (1648—1898): историческая заметка. Симбирск, 1898. С. 56; Мартынов П. Город Симбирск за 250 лет его существования. Симбирск, 1898. С. 80—81, 82.

[39] Памятник Жуковскому в Поречье // Московские ведомости. 1853. № 57. С. 5.

[40] Цит. по: Кононов В. И. Памятники Воронежа и Воронежской области. Воронеж: Центр.-чернозем. кн. изд-во, 1979. С. 19; СтудинА. Открытие памятника Кольцову // Искра. 1868. № 50. С. 628—631.

[41] Левит М. Ч. Литература и политика: Пушкинский праздник 1880 года / Пер. с англ. И. Н. Владимирова, В. Д. Рака. СПб.: Академический проект, 1994; Чубуков В. Всенародный памятник Пушкину. М.: Тверская, 13, 1999.

[42] Щеголев Е. Е. Дуэль и смерть Пушкина: Исследование и материалы. М.: Книга, 1987. С. 190.

[43] Левит М. Ч. Указ. соч. С. 46.

[44] «Государю Императору благоугодно было разрешить, чтобы памятник поставлен был не в Царском Селе, как прежде было назначено, а в Москве, месте рождения Пушкина, где этот памятник получит вполне национальное значение...» (О подписке на памятник Пушкина // Русская старина. 1871. Т. 3. № 5. С. 649).

[45] ЛежеЛ. У памятника Пушкину // Москва. 1965. № 8. С. 206—207.

[46] «Полуофициальная церковная газета "Восток" впоследствии объясняла: "Святой Синод не нашел возможным одобрить кропление статуи святою водою, что, как известно, воспрещено уставами православной церкви". ...Не все согласились с доводами "Востока". "Невольно рождается вопрос: как же до этого времени все памятники освящались нашим высшим духовенством?" — написал "Русский курьер". Барсуков (Барсуков Н. П. Указ. соч.) подтверждает, что памятник Карамзину в Симбирске освящен; и, как отмечал "Русский курьер", так же обстояло дело с памятниками в Кронштадте и Петербурге адмиралам Беллинсгаузену и Крузенштерну, которые к тому же были не православными, а лютеранами. "Берег" сообщал 4 июня, что "некоторые кружки, не желавшие, чтобы "празднество литературное имело церковную санкцию", пускали под рукою слухи, что народ простой находит странным, что будут освящать в церкви "истукана" и поминать в церкви человека, убитого на поединке"» (Левит М. Ч. Указ. соч. С. 95—96).

[47] Санкт-Петербургские ведомости. 1880. 11 июня. № 159. Цит. по: Чубуков В. Всенародный памятник Пушкину. С. 80.

[48] Левит М. Ч. Указ. соч. С. 96.

[49] Незнакомец (Суворин А. С.). Недельные очерки и картинки // Новое время. 1880. 29 июня. № 1556. С. 2.

[50] Очевидец. Еще несколько слов о пушкинском празднике // Русское богатство. 1880. № 7. С. 29.

[51] «Русский курьер» 7 июня писал о моментах энтузиазма, которые «не поддаются описанию», а «Молва» 15 июня говорила о «днях священного экстаза». Маркус Левит приводит множество подобных примеров из газет (Левит М. Ч. Указ. соч. С. 138—139).

[52] Пушкинский праздник // Новости. 1880. 7 июня. № 149. С. 1.

[53] Очевидец. Еще несколько слов... С. 29.

[54] Маркус Левит очень точно отметил нестрогость этого понятия в русском употреблении: для одних оно восходило к обществу в европейском смысле слова, для других — к общине. Поэтому оно легко воспроизводилось людьми противоположных убеждений, значим был сам факт его использования — оно маркировало наличие гражданской позиции (Левит М. Ч. Указ. соч.). Заметим также, что «общество» противоречиво соотносилось с «народом», иногда включая его в себя, а иногда противопоставляясь ему.

[55] Недельные очерки и картинки // Новое время. 1880. № 1522 (25 мая); № 1529 (1 июня).

[56] Венок на памятник Пушкину. СПб., 1880. С. 211.

[57] Венок... С. 228, 229, 232.

[58] Торжество открытия памятника А. С. Пушкину в Москве 6 июня 1880 г. с биографиею А. С. Пушкина. М., 1880. С. 37.

[59] Венок... С. 243, 254, 258.

[60] Цит. по: Венок... С. 110.

[61] Де-Пуле М. Указ. соч.

[62] Венок... С. 209—210.

[63] Открытие памятника А. С. Пушкину // Историческая библиотека. 1880. № 8—9. С. 15.

[64] Торжество открытия...

[65] Незнакомец (Суворин А. С.). Указ. соч.

[66] Левит М. Ч. Указ. соч. С. 10—11.

[67] Brooks J. When Russia Learned to Read: Literacy and Popular Literature, 1861 — 1917. Princeton, 1985. P. 317. См.: Левит М. Ч. Указ. соч. С. 25.

[68] Толстой Л. Н. ПСС. Т. 30. М., 1951. С. 170-171.

[69] 30-е января в книжном магазине «Нового времени» // Новое время. 1887. 31 января. № 3924. С. 2.

[70] Левит М. Ч. Указ. соч. С. 9.

[71] Хроника // Новое время. 1880. 3 мая. № 1500. С. 3.

[72] Сокол К. Указ. соч. С. 3.