Рецензия

Les sites de la memoire russe. T. 1 : Geographic de la memoire russe. P.: Fayard, 2007. 850 p. Sous la direction de Georges Nivat (Места русской памяти. Т. 1 : География русской памяти. Париж: Файяр, 2007. Под общ. ред. Жоржа Нива).

В 1984 году в Париже вышла первая часть многотомного издания под названием «Liеux de mémoire»; за первой частью, называвшейся «Республика», два года спустя последовала вторая, сама состоявшая из трех томов и носившая название «Нация»; наконец в 1992 году появилась третья часть, также трехтомная, в название которой было поставлено парадоксальное множественное число — «Франции», Les Frances. Издание это не только позволило по-новому взглянуть на историю Франции[1], но и способствовало обновлению подхода к изучению истории в целом. Само понятие, предложенное инициатором и руководителем этого «проекта», французским историком Пьером Нора, очень емко и потому трудно для перевода; в русской научной литературе более или менее укоренился дословный перевод «места памяти»; в реферате книги Франсуа Артога (Отечественные записки, 2004, № 5) я предложила вариант «памятные места», тоже несовершенный, но имеющий, как мне кажется, то преимущество, что он подталкивает читателя к пониманию этого термина как метафорического и символического, а не буквального. Ведь изначальные «места», которые анализировали Нора и его единомышленники, местами в пространственном смысле слова по большей части как раз и не были; вот некоторые «фигуранты» первой части сборника: Триколор, Республиканский календарь,  Марсельеза, «Большой словарь» Пьера Ларусса, «Педагогический словарь» Фердинанда Бюиссона, 14 июля, Столетие Французской революции. Совершенно очевидно, что все это отнюдь не места, куда можно прийти, не музеи и не библиотеки, а некоторые исторические и социальные эмблемы, сгустки национальной мифологии. Разумеется, в перечне Неда de memoire имелись и вполне реальные «места», такие как Пантеон или типичная французская мэрия, но и в этих случаях упор был сделан не столько на архитектуру здания, сколько на принципы его «заселения», на конструкцию не столько физическую, сколько ментальную. Иными словами, «места», которые исследовали Нора с коллегами, — это скорее «общие места», причем понятие «места» здесь восходит к античной ораторской практике, с той разницей, что там места были готовой данностью, а в данном случае они «конструируются и реконструируются по мере того, как развивается общество»[2].

Таким образом, составляя своеобразный каталог «памятных мест», участники этого проекта писали не столько историю Францию, сколько историю французских мифов и стереотипов, рассказывали не столько о том, что случилось, сколько о том, как об этом случившемся вспоминали и вспоминают потомки (Пьер Нора говорил о «символической топологии», о «подробном описании материальных и нематериальных мест, в которых воплотилась коллективная память»). В этой перемене точки зрения и коренилась главная новизна проекта. С другой стороны, слово «места» в термине, предложенном Нора, тоже очень важно, и при замене его, например, на «точки памяти»[3] (а Жанна д'Арк, например, или солдат Шовен, «патрон» шовинизма, — это, конечно, скорее точки, чем места) будет утеряно нечто важное. Пьер Нора недаром подчеркивал: «памятные места — это не то, о чем вспоминают, памятные места — это там, где работает память; это не сама традиция, а лаборатория, где она формируется»[4].

Казалось бы, подобные «места» — и в смысле мифов, и в смысле лабораторий, где они изготавливаются, — есть у любой нации, хотя набор их, разумеется, будет в каждой стране свой. Однако вопрос о применимости такого подхода к истории нефранцузской вызвал бурные споры. Сам Пьер Нора склонялся к тому, чтобы считать этот метод «особенно хорошо подходящим» именно для французской ситуации[5]. Некоторые нефранцузские коллеги эту точку зрения подхватили и развили. Американец Тони Джадт, участник «заочного круглого стола» о lieux de memoire, устроенного редакцией журнала «Ab Imperio», закончил свое выступление безапелляционным приговором: «Подход Пьера Нора — это подход замечательно уверенной в себе космополитической парижской интеллигенции, которая настолько хорошо знает все вехи истории Франции, все основы французской культуры, что может позволить себе jeu d’esprit — игру ума, — предложив обществу память в качестве "ненаучной" альтернативы исторической науке. Ведь на самом деле это всё не следует принимать всерьез. Обратите внимание на то, что до сих пор не появилось ни одной удачной попытки повторить успех Пьера Нора в Великобритании, Италии, Испании или где-нибудь еще. Это очень парижский по духу проект, и вряд ли есть какой-то смысл в том, чтобы пытаться перенести его на другую почву»[6].

Однако с Джадтом согласны далеко не все. Так, французский германист Этьенн Франсуа в 1999 году посвятил пространную лекцию обоснованию того факта, что и у Германии тоже есть свои «памятные места» и что немецкая «символическая топология» вполне может быть создана, хотя строиться она должна на несколько иных основаниях в силу иного отношения к прошлому у немцев[7]. Немецкие «Памятные места» под редакцией самого Франсуа и Хагена Шульце вышли в свет в 2001—2002 годах, а еще прежде, в 1998 году, появился аналогичный итальянский сборник под редакцией Марио Исненги.

Не согласны с Джадтом и создатели рецензируемой книги — первого тома задуманного трехтомника. Книга эта как раз и представляет собой попытку перенести парижский проект на другую, а именно на русскую почву. Впрочем, при этом проект не отрывается и от почвы французской: книга издана парижским издательством БауаМ на французском языке, под общей редакцией и с концептуальным предисловием Жоржа Нива, ученого французского по происхождению и женевского по месту академической службы, а среди авторов встречаются ученые и французские, и швейцарские, хотя абсолютное большинство составляют русские. Цель проекта ничуть не менее грандиозная и амбициозная, чем та, которую ставила перед собой команда Пьера Нора: «выявить инварианты — зачастую противоречивые — русской культуры в широком смысле слова, то есть русской памяти, сознательной или бессознательной» (р. 18). Жорж Нива в предисловии признает, что составленная им книга «многим обязана» основополагающему сочинению под редакцией Пьера Нора, однако слегка дистанцируется от него даже в названии: теперь речь идет уже не о местах (lieux), но о «sites» памяти. Между тем французское слово site имеет как прямое географическое значение («местность, местоположение»), так и значение «компьютерное» — «сайт». Создатели французской книги о России имеют в виду и sites — места, и sites — сайты. Жорж Нива, в частности, пишет в предисловии: «Подобно тому как посредством ссылок и гиперссылок связывают сайты в мировой паутине, мы попытались выявить и связать между собой те элементы, из которых состоит русская память». Отсюда сложность в переводе названия рецензируемой книги; полисемичности французского sites передать не удается, предпочесть же следует все-таки «места», поскольку «сайты» неоправданно сузили бы предмет книги и превратили бы ее (во всяком случае, по названию) в путеводитель по русскому Интернету, которым она ни в коем случае не является; предложенный самим Жоржем Нива «site» как «урочище» представляется не вполне удачным, потому что из-за своей малоупотребительности и специфической окрашенности слово «урочище» воспринимается в современном русском литературном языке как маргинальное и даже вычурное.

Вернемся к «русской памяти». Судя по предисловию Нива, озаглавленному «Русская память, русское забвение», состоит она из вещей не просто разнообразных, но разнородных: в статье рассматриваются такие понятия (категории, черты, инварианты), как, например, «великорусская гипермнезия» (выражающаяся в привычке гордиться древней славой России) и русское самоуничижение, культурная диглоссия европейского и азиатского и ее отражение в архитектурных и скульптурных памятниках, в живописи и музыке; формы построения русского исторического нарратива; русская иконопись и борьба в ней двух тенденций, восходящих к «стяжателям» и «нестяжателям», а также «виртуальные места» (р. 49): русская утопия, русский терроризм и русский эскапизм (легенда о Федоре Кузмиче)...

Совершенно очевидно, что далеко не все перечисленное имеет отношение к пространству; с другой стороны, не все и напрямую связано с памятью и символической топологией, а проходит скорее по разряду достаточно традиционных «особенностей русской культуры». Возможно, это объясняется тем, что в предисловии Жорж Нива хотел дать французским читателям (которым и адресована книга) самые общие представления о том, что такое Россия; поэтому строгому отбору он предпочел широкий захват фактов и концепций. Однако сам первый том сужает перспективу: он имеет подзаголовок «География русской памяти» и посвящен по преимуществу «памятным местам» в самом буквальном смысле слова, т. е. городам и деревням, усадьбам и храмам, которые сыграли заметную роль в русской истории и в которых эта память увековечена и, так сказать, музеефицирована.

Книга состоит из четырнадцати глав, и во всех, за исключением одной, речь идет о пространстве вполне реальном (хотя, разумеется, в той или иной степени символическом): «Русский город как памятное место», «Языческая память: народные святые места», «Музей как памятное место», «Сибирь как особое памятное место», «Память русской воинской славы», «Дворянская память», «Места для прогулок как памятные места», «Русские церкви и монастыри», «Церковные школы», «Образовательные заведения», «Места для чтения», «Места театральных зрелищ», «Россия вне России». Единственная глава, стоящая особняком, посвящена не пространству, а времени — «Русский православный литургический год», и почему она попала в том, называющийся «География русской памяти», остается непонятным, хотя сама по себе статья, рассказывающая последовательно обо всем годовом цикле русских православных праздников, содержательна и полезна.

Впрочем, вопрос «почему» возникает при знакомстве с составом тома не однажды. Почему, например, в главу о театре входят две примерно равные по объему статьи: о русском театре в целом и, отдельно, о Мариинском театре? Мариинка — прекрасный театр, но московский Большой, конечно, символизирует Россию в гораздо большей степени, а ведь в рамках данной книги «символическая» ценность куда важнее эстетических пристрастий составителя и авторов. Вопросы на этом не кончаются. Почему отдельной статьи (а точнее, даже двух: до 1917 года и после) удостоился Московский университет — понятно: все-таки старейший. Но почему из провинциальных вузов отдельной статьей представлены только Саратовский университет (а например, не Казанский) и Педагогический институт в Елабуге? Елабугский институт — учреждение, бесспорно, почтенное, но на «символической» карте России он занимает весьма скромное место; на этой карте Елабуга, очевидно, должна быть обозначена только как место гибели Марины Цветаевой — которая, конечно, упоминается в очерке Елены Емельяновой, но не имеет ни малейшего отношения к Педагогическому институту... Почему из провинциальных приволжских городов отдельный очерк получил Ярославль, а, например, не Симбирск? Если заниматься историей памяти, то сюжет о воздвижении в 1845 году памятника Карамзину в Симбирске был бы тут более чем кстати[8]; да и превращение Симбирска в Ульяновск со всеми вытекающими отсюда последствиями — тема для «символической топологии» отнюдь не лишняя, пусть и не самая веселая. А почему в обширной главе о музеях есть отдельные статьи про «память русского фарфора» и про «литературные музеи Санкт-Петербурга» (но не Москвы), но нет статей ни о Третьяковской галерее, ни о «цветаевском музее» (музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина)?

Список «почему» можно было бы продолжить, но делать этого, вероятно, не стоит. Во-первых, понятно, что при возведении такой сложной и многосоставной конструкции, как 800-страничньгй сборник, многое диктует, что называется, сама жизнь, и если в Ярославле нашелся подходящий «вкладчик», а в Симбирске — нет, то Ярославль автоматически оказывается более «памятным» местом, чем Симбирск... А во-вторых, разумнее оценивать не то, чего в сборнике нет, а то, что в нем есть. А есть в нем, как мне кажется, статьи двух типов: описательные и концептуальные. Первые представляют собой профессиональные, более или менее подробные исторические справки, вторые рассказывают не просто о месте, но о том, какие механизмы сделали его «памятным».

Одна из типичных статей первого типа — статья Веры Жирмунской-Аствацатуровой «Литературные музеи Санкт-Петербурга». В сущности, это не что иное как обстоятельное описание девяти петербургских музеев; здесь и история создания каждого из них, и характеристика экспозиции. Всякий, кто собирается посетить город на Неве с туристическими целями, с пользой изучит этот очерк и узнает, где в музее-квартире Пушкина на Мойке хранятся дуэльные пистолеты, а где — вторая перчатка П. А. Вяземского (первую, как нам любезно поясняют, он положил в гроб поэта), какие портреты висят на стенах столовой в музее Некрасова и каково расположение комнат в каждом из описываемых музеев-квартир. Информация полезная, но выводы относительно роли этих и им подобных музеев в «символической топологии» читатель вынужден делать самостоятельно. Разновидностью описательных очерков следует назвать очерки «рекламные», авторами которых движет цель (впрочем, вполне благая) доказать, что их город — во многих отношениях самый замечательный; таковы, в частности, статьи Евгения Ермолина о Ярославле и Сергея Боровикова о Саратовском университете. На этом фоне выигрышно смотрится статья о городе Иваново, автор которой, Людмила Виноградова, описывает не достоинства своего города, а сменявшие одна другую формы его «идеологизации», или статья Владимира Абашева о Перми — городе, у которого символическая история едва ли не богаче реальной (тут и языческая Пермь-«Парма», и Пермь-Юрятин, и Пермь «адская» — город ссыльных и лагерей).

Упомянув статьи об Иванове и Перми, я, собственно, уже перешла от описательных статей к статьям «концептуальным». В сборнике те и другие распределяются примерно поровну, и на каждую описательную статью, которая прекрасно смотрелась бы в качественном путеводителе для любознательных туристов, приходится статья, которая интересуется не количеством и качеством экспонатов в том или ином музее, а функционированием памятников старины в общественном сознании, их символическим наполнением. В этом смысле образцовым (и в смысле выбора ракурса, и в смысле исполнения) можно назвать очерк Якова Гордина «Пушкинские места», где не только описана история превращения пушкинского имения Михайлов-ское в музей, но и проанализирован сам феномен сакрализации Пушкина и последующего «огосударствления» его славы, «советизации» его имени, приведший, среди прочего, к гигантскому увеличению числа «пушкинских мест» (если верить Интернету, на который ссылается Гордин, их сейчас в России около полутора тысяч.. .)[9]. Так же хороши и так же точно попадают «в тему» статьи Андреаса Шёнле о русских парках и садах вообще и о Нескучном саде в отдельности (кстати, в этом случае вопрос: а почему выбран именно Нескучный? — не встает, поскольку исследователь заблаговременно дает на него ответ — потому что у этого сада имелся специфический социальный статус, потому что его «русскость» провоцировала его использование в политических целях и до, и после 1917 года). Шёнле рассказывает не только историю возникновения Царскосельского или Павловского сада, но и историю возникновения и функционирования их мифа, — что, собственно, и предполагает замысел книги. Сходным образом статья Екатерины Дмитриевой о русской усадьбе посвящена не только и не столько истории разных усадеб, сколько символическим представлениям, связанным с усадьбой в разные эпохи (усадьба как потерянный рай, усадьба как царство смерти, где имеются не только искусственные руины, но порой и усыпальницы хозяев). А Марианна Бубчикова в уже упомянутой статье о фарфоре уделяет преимущественное внимание «репутации» фарфора в разные периоды русской истории. Наконец, в сборнике есть статьи, которые анализируют параллельно и некий материальный феномен русской жизни, и его осмысление в исторической литературе; именно так построена открывающая первую главу чрезвычайно интересная статья Владимира Береловича «Русский город в истории», в которой показано, как традиционные для России XIX века вопросы о европеизме и о политических реформах органично вплетались в исследования по истории русского города и даже оказывали на них решающее влияние.

Для русского читателя (а также для развития исторической науки) концептуальные статьи, разумеется, гораздо ценнее описательных. Однако в том-то и дело, что «Места русской памяти» адресованы не русскому, а французскому читателю. Который, надо сказать, уже проголосовал за эту книгу рублем, то есть, простите, своим кровным евро (а за один том этих евро приходится отдать ни много ни мало 45): первый тираж уже распродан и печатается второй. Французам, выходит, интересно читать описание России, включающее не вполне традиционные предметы исследования (усадьбы и библиотеки, монастыри и университеты, сады и духовные академии). Кстати, именно обращенностью книги к французскому читателю объясняется, по всей вероятности, большая доля описательности во всех, даже самых концептуальных статьях. Материал русской истории для французов непривычен, и, прежде чем перейти к анализу, каждый автор должен сначала объяснить, что, собственно, происходило на протяжении столетий в том или ином «памятном месте». Отсюда сближение многих статей с тем, что в русской традиции конца XIX — начала ХХ века называлось «исторические очерки и рассказы» — впрочем, рассказы эти по большей части интересны и даже увлекательны.

Наверняка французам очень интересна и уже упоминавшаяся вступительная статья, в которой Жорж Нива ухитрился выполнить задачу практически невыполнимую: перечислить на полусотне страниц инварианты и оппозиции, общие места и стереотипы русской цивилизации и русской истории и настроить таким образом читателя на восприятие последующих статей о конкретных «памятных местах». Правда, в этой интересной статье встречаются странные неточности. Некоторые из них, возможно, просто-напросто опечатки: Нива, конечно, знает, что длиннобородый персонаж поэмы «Руслан и Людмила» звался не Черногор (как напечатано на с. 10), а Черномор и что «Гроза» Островского написана никак не в 1850-м, а в 1859 году (разница принципиальная, потому что в 1850 году Островский только дебютировал в драматургии; в этом году была написана его первая пьеса «Свои люди — сочтемся»). Другие неточности опечатками уже не объяснишь: например, В. С. Печерин был не иезуитом (как пишет Нива), а членом другого католического ордена — редемптористом. Давид Самойлов имел множество претензий к историко-политической концепции Солженицына (достаточно почитать переписку поэта с Л. К. Чуковской — напротив, безоговорочной поклонницей Солженицына) и поэтому писать без всяких оговорок, что Самойлов Солженицыным «восхищался», — значит укреплять некий благостный миф о дружбе всех хороших писателей. И, наконец, самое удивительное: по мнению автора предисловия, в «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина упоминается «знаменитый Угрюм-Бурчеев, у которого голова была нафарширована капустой» (sic! — р. 46). Между тем фаршированная голова была у совсем другого щедринского градоначальника — подполковника Прыща, и фарширована она была отнюдь не капустой, а вполне аппетитным мясом, судя по тому, что покусившийся на нее предводитель дворянства утверждал: «Пахнет от него... Точно вот в колбасной лавке» — и требовал в качестве приправы «уксусу и горчицы». Что же касается Угрюм-Бурчеева, то у него была совсем другая отличительная особенность — при нем «история прекратила течение свое».

Впрочем, думаю, что для рядового французского читателя все эти неточности совершенно несущественны и никак не помешают ему вникать в диалектику современной русской амнезии и современной русской гипермнезии (равно активное присутствие в современной России обеих этих тенденций Нива диагностирует очень точно).

К счастью, не только история не прекращает своего течения, но и историография тоже «течет» и развивается. Изобретатель «памятных мест» Пьер Нора в предисловии к русскому переводу нескольких очерков из французских «Lieux de memoire» пишет об одном из преимуществ создаваемой им «новой истории символического типа»: это был «единственно возможный способ изжить то пренебрежение, с которым относились к истории "современности". Пренебрежение старое, родившееся более века назад, когда конституирование научной истории, основанной на работе с архивными источниками и объективности суждения, казалось, навсегда приговорило историка к отдаленности во времени от своего сюжета. История могла быть только историей прошлого, настоящее относилось к политике». Это противоречие и была призвана снять «история памяти, рассмотренная как управление прошлым в настоящем»[10].

Те статьи из «Мест русской памяти», в которых рассматривается не только прошлое как таковое, но и это самое «управление прошлым» (например, статья Татьяны Калугиной о Государственном историческом музее, где описаны не экспонаты разных залов музея, а формировавшие экспозицию разные концепции национальной истории), можно считать творческим продолжением метода Пьера Нора и лишним доводом в пользу того, что «места памяти» есть не только у французов[11].



[1] О некоторых реакциях французского общества на сборник Нора см. в статье П. Уварова «История, историки и историческая память во Франции» (Отечественные записки. 2004. № 5. С. 206-208).

[2] См.: Артог Ф. Типы исторического мышления: презентизм и формы восприятия времени // Там же. С. 222.

[3] Сам Нора говорит об «узлах памяти» (nceuds de memoire). Lieux de memoire. P., 1997. T. 1. P. 19 (Quarto Gallimard).

[4] Ibid. P. 17—18.

[5] Помимо национальных Нора настаивал и на хронологических ограничениях: изучение «памятных мест» становится возможным и актуальным на таких этапах развития общества, когда «невероятное ускорение истории погружает все и вся — и все скорее и скорее — в область окончательно минувшего. Это ускорение заражает настоящее лихорадкой сохранения следов и останков, оно порождает... навязчивое желание накопления, которым питается гипертрофия институтов памяти: архивов, музеев, библиотек, коллекций... — всего того, в чем не следует более видеть отходы нашей цивилизации и свалку истории, но, напротив, зеркало нашей идентичности и хранилище правды о нас, ждущей расшифровки» (ответ Пьера Нора критику его метода английскому марксисту П. Андерсону цит. по: Anderson P. La pensee tiede. Un regard critique sur la culture francaise; Nora P. La pensee rechauffee. P.: Seuil, 2005. P. 119. Подробнее см. реферат этой книги в настоящем номере «Отечественных записок»).

[6] Джадт Т. «Места памяти» Пьера Нора: чьи места? чья память? // Ab Imperio. 2004. № 1. С. 71.

[7] См.: Франсуа Э. «Места памяти» по-немецки: как писать их историю?//АЬ Imperio. 2004. № 1. С. 20—43.

[8]  См. в этом номере «Отечественных записок» статью С. Еремеевой. — Примеч. ред.

[9] Жалко только, что Гордин не сослался на «Заповедник» С. Довлатова (наверняка прекрасно ему известный); повесть эта переведена на французский и послужила бы для тех читателей, к которым обращены «Les Sites de la memoire russe» превосходной иллюстрацией к рассказу о формировании и функционировании культа Пушкина.

[10] Франция-память. СПб., 1999. С. 13 (пер. Д. Хапаевой).

[11] Впрочем, и здесь есть важные нюансы: одно дело — доводить анализ «управления прошлым» до сегодняшнего дня, как это сделано в статье Калугиной, которая заканчивается ссылкой на опрос слушателей «Эха Москвы» относительно того, чего они ждут сегодня от музея национальной истории, или в статье М. Рожанского о Сибири, и другое — стенать об оскудении современной драматургии, как это делает Николай Шейко в статье о русском театре; публицистические пассажи такого рода были бы более уместны на страницах журнала «Театр», а то и ежедневной газеты.