Надоело быть лингвистом

Я никак не мог понять, почему эта статья дается мне с таким трудом. Казалось бы, около десяти лет я регулярно пишу о современном состоянии русского языка, выступая, как бы это помягче сказать, с позиции просвещенного лингвиста[1].

В этот же раз откровенно ничего не получалось, пока, наконец, я не понял, что просто не хочу писать эту статью, не хочу снова выступать с позиции просвещенного лингвиста и объяснять, что русскому языку никакие такие беды не грозят. Не потому, что эта позиция неправильная. Она правильная, но она не учитывает меня же самого как конкретного человека, для которого русский язык родной. А у этого конкретного человека имеются свои вкусы и свои предпочтения, а также, безусловно, свои болевые точки. Отношение к родному языку не может быть только профессиональным, просто потому, что язык — это часть любого из нас, и то, что происходит в нем и с ним, задевает нас лично, меня, по крайней мере[2].

Чтобы наглядно объяснить разницу между позициями лингвиста и обычного носителя языка, достаточно привести один небольшой пример. Как лингвист я с большим интересом отношусь к русскому мату, считаю его интересным культурным явлением, которое нужно изучать и описывать. Кроме того, я уверен, что искоренить русский мат невозможно ни мягкими просветительскими мерами (т. е. внедрением культуры в массы), ни жесткими законодательными. А вот как человек я почему-то очень не люблю, когда рядом ругаются матом. Я готов даже признать, что реакция эта, возможно, не самая типичная, но уж как есть. Таким образом, как просвещенный лингвист я мат не то чтобы поддерживаю, но отношусь к нему с интересом, пусть исследовательским, и с определенным почтением как к яркому языковому и культурному явлению, ну а как — да чего уж там — обыватель, мат не люблю и, грубо говоря, не уважаю. Вот такая получается диалектика.

Следует сразу сказать, что, называя себя обывателем, я не имею в виду ничего дурного. Я называю себя так просто потому, что защищаю свои личные взгляды, вкусы, привычки и интересы. При этом у меня, безусловно, есть два положительных свойства, которыми, к сожалению, не всякий обыватель обладает. Во-первых, я не агрессивен (я — не воинствующий обыватель), что в данном конкретном случае означает следующее: я не стремлюсь запретить все, что мне не нравится, я просто хочу иметь возможность выражать свое отношение, в том числе и отрицательное, не предполагая никаких дальнейших репрессий или даже просто введения новых законов. Во-вторых, я — образованный обыватель, или, если снизить пафос, грамотный, т. е. владею литературным языком и уважаю его нормы.

Вообще, как любой обыватель я больше всего ценю спокойствие и постоянство. А резких и быстрых изменений, наоборот, боюсь и не люблю. Но так уж выпало мне — жить в эпоху больших перемен. Прежде всего, конечно, меняется окружающий мир, но брюзжать по этому поводу как-то неприлично (к тому же кое-что меняется к лучшему), а кроме того, все-таки темой статьи является язык. Может ли язык оставаться неизменным, когда вокруг меняется все: общество, психология, техника, политика?

Мы тоже эскимосы

Как-то, роясь в Интернете, на lenta.ru я нашел статью об эскимосах, которую частично процитирую[3]:

Глобальное потепление сделало жизнь эскимосов такой богатой, что у них не хватает слов в языке, чтобы давать названия животным, переселяющимся в полярные области земного шара. В местном языке просто нет аналогов для обозначения разновидностей, которые характерны для более южных климатических поясов.

Однако вместе с потеплением флора и фауна таежной зоны смещается к северу, тайга начинает теснить тундру и эскимосам приходится теперь ломать голову, как называть лосей, малиновок, шмелей, лосося, домовых сычей и прочую живность, осваивающую заполярные области.

Как заявила в интервью агентству Reuters председатель Эскимосской полярной конференции Шейла Уотт-Клутье (Sheila Watt-Cloutier), чья организация представляет интересы около 155 тысяч человек, «эскимосы даже не могут сейчас объяснить, что они видят в природе». Местные охотники часто встречают незнакомых животных, но затрудняются рассказать о них, так как не знают их названия.

В арктической части Европы вместе с распространением березовых лесов появились олени, лоси и даже домовые сычи. «Я знаю приблизительно 1 200 слов для обозначения северных оленей, которых мы различаем по возрасту, полу, окрасу, форме и размеру рогов, — цитирует Reuters скотовода саами из северной Норвегии. — Однако лося у нас называют одним словом “елг”, но я всегда думал, что это мифическое существо»[4].

Эта заметка, в общем-то, не нуждается ни в каком комментарии, настолько все очевидно. Все мы немного эскимосы. А может, даже и «много». Мир вокруг нас (неважно, эскимосов или русских) меняется. Язык, который существует в меняющемся мире и не меняется сам, перестает выполнять свою функцию. Мы не можем говорить на нем об этом мире просто потому, что у нас не хватает слов. И не так уж важно, идет ли речь о домовых сычах, новых технологиях или новых политических и экономических реалиях.

Итак, объективно все правильно, язык должен меняться, и он меняется. Более того, если изменения запаздывают, то обывателям это доставляет значительные неудобства: так, «эскимосы даже не могут сейчас объяснить, что они видят в природе». Однако случается, что очень быстрые изменения мешают и раздражают. Что же конкретно мешает мне и раздражает меня?

Случаи из жизни

Проще всего начать с реальных примеров, а потом уж, если получится, обобщить их и поднять на принципиальную высоту. Все эти случаи вызвали у меня разные чувства — раздражение, смущение, недоумение, но общим было одно: языковой шок. Тем и запомнились.

Случай первый
Я не люблю слово блин. Естественно, только в его новом значении, как своего рода междометие, когда оно используется в качестве замены сходного по звучанию матерного слова. Когда на моем семинаре один вполне воспитанный юноша произнес его, не желая при этом обидеть окружающих и вообще не имея в виду ничего дурного, я вздрогнул. Точно так же я вздрогнул, когда его произнес артист Евгений Миронов при вручении какой-то премии (кажется, за роль князя Мышкина). Объяснить свою неприязненную реакцию я, вообще говоря, не могу. Точнее, могу только сказать, что считаю это слово вульгарным (замечу, более вульгарным, чем соответствующее матерное слово), однако подтвердить свое мнение мне нечем, в словарях этого значения нет, грамматики его никак не комментируют. Но когда это слово публично произносят воспитанные и интеллигентные люди, я от неожиданности вздрагиваю.

Случай второй
Мы не очень запоминаем то, что говорят политики, в частности наши президенты. Если порыться в памяти, то в ней хранятся сплошные анекдоты. От Горбачева, например, остались глагол начать с ударением на первом слоге, слово консенсус, исчезнувшее вскоре после завершения его президентства, и странное выражение процесс пошел. От Ельцина — загогулина и неправильно сидим, связанные с конкретными ситуациями, да еще словцо понимаешь. А самой яркой фразой Путина, по-видимому, навсегда останется мочить в сортире. Рекомендация сделать обрезание, данная западному журналисту на пресс-конференции, тоже запомнилась, но все-таки она оказалась менее выразительной. Как и в случае с Ельциным, в памяти остались выражения в каком-то смысле неадекватные, не соответствующие — не ситуации даже, а статусу участников коммуникации, и прежде всего самого президента. Проще говоря, президент страны не должен этого произносить. В отличие от «бушизмов», которые так любят американцы, т. е. нелепостей, произнесенных Бушем, путинские фразы более чем осмысленны, и даже соответствующий стиль выбран вполне сознательно. Впрочем, приме ры с Путиным, конечно же, не уникальны. Они в значительной степени напоминают хрущевскую кузькину мать — естественно, не только саму фразу, но и всю ситуацию.

Случай третий
После долгого отсутствия в России я бреду с дочерью по Даниловскому рынку и натыкаюсь на броскую вывеску-плакат, этакую растяжку над прилавком: «Эксклюзивная баранина».

— Совсем с ума посходили, — громко и непедагогично говорю я.
— А что тебе, собственно, не нравится, папа? — удивляется моя взрослая дочь.
— Да нет, нет, — успокаиваю я то ли ее, то ли себя. — Так, померещилось.

Естественно, позднее, встретив в объявлении о продаже машины фразу: «Машина находится в эксклюзивном виде», я не обнаружил никаких особенных эмоций. Сказался полученный языковой опыт.

Похожую эволюцию прошло и слово элитный. От элитных сортов пшеницы и элитных щенков мы пришли к такому словоупотреблению: «Элитные семинары по умеренным ценам» (объявление из электронной рассылки).

Скажу просто: мне не нравится, что некоторые вполне известные слова так быстро меняют значения.

Случай четвертый
К заимствованиям быстро привыкаешь, и сейчас уже трудно представить себе русский язык без слова компьютер или даже без слова пиар (хотя многие его и недолюбливают). Я, например, давно привык к слову менеджер, но вот никак не могу разобраться во всех этих сейлзменеджерах, акаунтменеджерах и им подобных. Я понимаю, что без «специалиста по недвижимости» или «специалиста по порождению идей» не обойтись, но ужасно раздражает, что одновременно существуют риэлтор, риелтор, риэлтер и риелтер, а также криэйтор, криейтор и креатор. А лингвисты при этом либо не успевают советовать, либо дают взаимоисключающие рекомендации.

Было время, когда я с легкой иронией относился к эмигрантам, приезжающим в Россию и не понимающих каких-то важных слов, того же пиара, скажем. Однако вскоре, даже никуда не уезжая, я сам обнаружил, что некоторых слов не то чтобы совсем не понимаю, но понимаю их только потому, что знаю иностранные языки, прежде всего английский. Мне, например, стало трудно читать спортивные газеты (почему-то спортивные журналисты особенно не любят переводить с английского на русский, предпочитая сразу заимствовать). В репортажах о боксе появились загадочные панчеры и круизеры, в футбольных репортажах — дерби, легионеры, монегаски и манкунианцы (последние столь загадочны, что придется пояснить: имеются в виду, соответственно, жители Монако и Манчестера). Да что говорить, я перестал понимать, о каких видах спорта идет речь. Я не знал, что такое кёрлинг или шейпинг (теперь знаю). Окончательно добил меня хоккейный репортаж, в котором о канадском хоккеисте было сказано, что он забил гол и сделал две ассистенции. Когда я понял, что речь идет о голевых пасах (или передачах), я, во-первых, поразился возможностям языка, а во-вторых, разозлился на журналиста, которому то ли лень было перевести слово, то ли, как говорится, западло. Впрочем, потом я сообразил, что был не вполне прав не только по отношению к эмигрантам, но и к спортивному журналисту. Ведь глагол ассистировать (в значении ‘делать голевой пас’), да и слово ассистент в соответствующем значении уже стали частью русской спортивной терминологии. Так чем хуже ассистенция? Однако, справедливости ради, должен сказать, что более я этого слова не встречал.

Случай пятый
К сленгу и всяким жаргонам я отношусь в целом неплохо. В них происходит активное словотворчество, которое литературный язык не всегда может себе позволить. По существу, они являются полигонами для всевозможных языковых экспериментов. Использование сленга в обычном разговоре создает особый эффект и делает речь довольно выразительной. И я даже завидую всем этим «колбасить не по-детски», «стопудово» и «атомно» (сам-то их использую не очень), потому что говорить по-русски значит не только «говорить правильно», как время от времени требует канал «Культура», но и с удовольствием, а стало быть, эмоционально и творчески (или, может быть, сейчас лучше сказать — креативно?). А сленг, конечно же, эмоциональнее литературного языка.

Иногда жаргонные слова заполняют некоторую лакуну в литературном языке, т. е. выражают важную идею, для которой не было отдельного слова. Такими словами стали, например, достать и наезд. Они очень популярны и часто встречаются в устном общении, хотя бы потому, что точнее одним словом не скажешь. Не только в разговорной речи, но и в письменных текстах теперь вообще используется очень много жаргонных словечек. Но все-таки я удивился, прочтя в заявлении МИД фразу «акт террористического беспредела». Меня поразило, как легко слово беспредел, еще недавно «криминальный жаргонизм», описывавший прежде всего ситуацию в лагере, преодолело границы зоны и вошло в официальный язык.

Пожалуй, этих примеров достаточно. Думаю, что почти у каждого, кто обращает внимание на родной язык, найдутся претензии к сегодняшнему его состоянию — похожие или, может быть, какие-то другие (вкусы ведь у нас у всех разные, в том числе и языковые).

Русский язык под контролем

Вот и властные структуры отреагировали на языковые изменения. И действия властей, как ни странно, испугали меня значительно больше, чем сами эти изменения. Впрочем, чего уж тут странного. Язык, как и природа, не имеет злой воли, а вот про власть этого с уверенностью сказать нельзя. Несколько лет журналисты твердили мне о чем-то страшном — о том, что они упорно называли реформой русского языка. Честно говоря, трудно даже себе представить, что бы это могло значить. Однако в действительности речь шла о двух абсолютно не связанных между собой проектах: об издании нового свода правил орфографии и пунктуации, что иногда называли реформой правописания, а иногда нет, а также законе о русском языке, впоследствии более корректно названном «законом о государственном языке».

В публичной дискуссии о реформе правописания обсуждалась прежде всего замена буквы «ю» на «у» в словах брошюра и парашют. Образованный носитель языка сопротивляется любым изменениям орфографии и имеет на это полное право. У меня, например, нет желания переходить на новые написания, потому что я когда-то выучил старые и привык к ним. Я подробно писал об этом и не буду повторяться[5]. Скажу только, что, вообще говоря, привыкнуть можно ко всему, да и, как показывают эксперименты, не слишком мы вдумываемся в орфографию, когда читаем текст. Забавное доказательство этого найдено мной в Интернете, где в качестве анекдота фигурирует следующий текст:

По рзелульаттам илссеовадний одонго анлигйсокго унвиертисета, не иеемт занчнеия, вкокам пряокде рсапожолена бкувы в солве. Галвоне, чотбы преавя и пслоендяя бквуы блыи на мсете. Осатьлыне бкувы мгоут селдовтаь в плоонм бсепордяке, все рвано ткест чтаитсея без побрелм. Пичрионй эгото ялвятеся то, что мы не чиатем кдаужю бкуву по отдльенотси, а все солво цликеом.

Действительно, текст читается достаточно легко, хотя перепутаны все буквы, кроме первой и последней. Конечно, не надо стремиться к такой практически абсолютной свободе (все-таки слова выглядят как-то неприятно), но не надо и драматизировать ситуацию. Итак, реформа правописания, направленная на ее изменения, меня напугала, но не слишком. Консервативный закон о языке напугал гораздо больше[6].

Идея государственного или общественного регулирования языка не нова. И осуществляется она не только в тоталитарных государствах. Самым ярким примером общественного воздействия на язык является борьба за политическую корректность (прежде всего, ее феминистская составляющая). Но это, безусловно, тема отдельного разговора[7]. Интересно было бы обратить внимание только на один факт. Считается, что в русском языке феминистское, или гендерное, влияние ничтожно. Однако задолго до «политкорректных» изменений в английском и других языках в русском был сделан первый серьезный шаг в этом направлении. Сразу после революции фактически были отменены обращения, учитывающие пол адресата (господин, госпожа, сударь, сударыня), точнее, они были заменены бесполым и потому равноправным — товарищ.

Приведу пример того, как регулируют язык официальные структуры. В компьютерной (и интернетной) области сейчас появляется очень много слов. Так, для называния значка «@» в адресе электронной почты разные языки использовали различные механизмы словообразования. В английском языке «@» обычно называется просто at, поскольку предположительно является слитным изображением этих двух букв (лигатурой)[8]. Большинство языков пошло по пути поиска подходящей метафоры. Некоторые языки усмотрели в этом значке сходство с улиткой (например, итальянский и корейский), некоторые — с обезьяной (например, немецкий, голландский и польский), некоторые — с кошкой (например, финский). Русский язык увидел здесь собачку. Честно говоря, объяснить визуальное сходство с собакой здесь довольно трудно, но, может быть, в этом и заключается русская самобытность. Я сначала не мог ответить на вопрос, который часто задают иностранцы, — почему собака, — а потом придумал будку с собакой на длинной цепи, и это почему-то помогает.

Совершенно особый путь избрали французы. Он-то как раз и демонстрирует возможности сегодняшнего государственного регулирования языка. Приведу фрагмент информационной заметки в Интернете: «Генеральный комитет Франции по терминологии официально одобрил несколько неологизмов, связанных с Интернетом и официально включил их в состав французского языка, — сообщает Компьюлента. — Новые слова введены вместо англоязычных заимствований и призваны сохранить чистоту французского языка. Теперь использование новых слов на французских сайтах и в прессе является предпочтительным по отношению к английским терминам или их переводам.

Наиболее интересным является новое французское название для символа “@” — обязательного элемента любого адреса электронной почты. <…> Французы отныне обязаны читать этот символ как arobase. Это название происходит от старинной испанской и португальской меры arrobe, которая в свое время обозначалась именно обведенной в круг буквой “a”. Ее название, в свою очередь, происходит от арабского “ар-руб”, что означает “четверть”». И далее: «Интересно, что пять лет назад Генеральному комитету по терминологии не удалось добиться замены англоязычного термина e-mail на французское слово mel».

Последнее замечание показывает, что даже у государственного регулирования языка на французский манер есть определенные границы, но все же достижения Франции впечатляют. Представить себе, что, скажем, Академия наук РФ постановила называть значок «@» так-то и так-то, а народ это выполнил, довольно трудно. Именно поэтому попытки наших законодателей ориентироваться на Францию в смысле отношения власти и языка не просто выглядят неубедительно, а обречены на провал. Неуклюжий закон сначала о русском, а потом о государственном языке был, без сомнения, политической акцией, а никак не лингвистической и не общественной, и даже не юридической. Он содержал абстрактные декларации в поддержку и защиту русского языка, а также запреты, касающиеся брани и оскорблений и использования иностранных слов. При этом настораживала некоторая невнятность формулировок, а также тот факт, что из текста закона не было ясно, как будут наказываться соответствующие нарушения. По сути, это был вовсе даже не закон, а особого рода патриотическое высказывание о русском языке, в «декларативной части» содержащее его восхваление, а в «запретительной части» — не вполне ясную угрозу, непонятно кому адресованную.

Закон, который вроде бы должен защищать мои обывательские интересы, в действительности представлял для меня пусть смутную, но все-таки опасность.

Я в принципе не против…

Итак, как же все-таки сформулировать эту самую мою обывательскую позицию и суть моих претензий?

Я в принципе не против сленга (и других жаргонов). Я просто хочу понимать, где граница между ним и литературным языком. Ну, я-то, скажем, это понимаю, потому что раньше, когда я еще только овладевал языком, сленг и литературный язык «жили» в разных местах. А вот, как говорится, нынешнее молодое поколение, т. е. люди до двадцати пяти, не всегда могут их различить и, например, не понимают языковой игры, основанной на смешении стилей, которая так характерна для русской литературы.

Я в принципе не против брани. То есть если мне сейчас дать в руки волшебную палочку и сказать, что одним взмахом я могу ликвидировать брань в русском языке или, по крайней мере, русский мат, я этого не сделаю. Просто испугаюсь. Ведь ни один язык не обходится без так называемой обсценной лексики, значит, это кому-то нужно. Другое дело, что чем грубее и оскорбительнее брань, тем жестче ограничения на ее употребление. То, что можно (скорее, нужно) в армии, недопустимо при детях, что можно в мужской компании, недопустимо при дамах, ну и так далее. Поэтому, например, мат, несущийся с экрана телевизора, свидетельствует не о свободе, а о недостатке культуры или просто о невоспитанности.

Я в принципе не против заимствований, я только хочу, чтобы русский язык успевал их осваивать, я хочу знать, где в них ставить ударение и как их правильно писать.

Я в принципе не против языковой свободы, она способствует творчеству и делает речь более выразительной. Мне не нравится языковой хаос (вообще-то обратная сторона свободы), когда уже не понимаешь, игра это или безграмотность, выразительность или грубость.

А еще у меня есть одно важное желание и одно, так сказать, нежелание.

Главное мое желание состоит в том, что я хочу понимать тексты на русском языке, т. е. знать слова, которые в них используются, и понимать значения этих слов. Грубо говоря, я не хочу проснуться однажды утром и узнать, что, скажем, слово стол модно теперь употреблять в совсем другом смысле. Увы, пока что при чтении сегодняшних текстов я часто использую стратегию неполного понимания, т. е. стараюсь уловить главное, заранее смиряясь с тем, что что-то останется непонятым. Что же касается «нежелания», то о нем чуть дальше.

Проклятые вопросы

Ну вот, высказался, и вроде полегче стало. Другое дело, что читатель вправе теперь спросить, кто во всем этом безобразии виноват и что именно я предлагаю. Здесь, если быть последовательным, я мог бы ответить, что, будучи простым обывателем, я ничего конструктивного предлагать и не должен. Не мое это дело. Просто мне почему-то хочется верить, что все само собой образуется и наладится. И очень не хочется, чтобы власть издавала по этому поводу какие-то новые законы и меня и мой родной язык таким образом регулировала, или, что еще хуже, мой язык от меня таким образом защищала[9]. Как и любой носитель языка, я имею полное право считать себя его хозяином, хотя и не единоличным, конечно.

А вот обсуждать существующие проблемы необходимо. Причем не в жанре «давайте говорить правильно», как это делают на радио и телевидении, или, по крайней мере, не только в нем, а, скорее, в жанре наблюдения над тем, как мы говорим на самом деле, — это, как ни удивительно, интересно очень и очень многим.

Все-таки напоследок придется дать слово сидящему во мне лингвисту.

В России в любой ситуации сразу начинают с главных вопросов — «кто виноват?» и «что делать?», часто забывая поинтересоваться: «А что, собственно, случилось?» А случилось вот что: произошла гигантская перестройка (слово горбачевской эпохи сюда, безусловно, подходит) языка — под влиянием сложнейших социальных, технологических и даже природных изменений. А значит, выживает тот, кто успевает приспособиться. Русский язык успел, хотя для этого ему пришлось сильно измениться. Как и всем нам. К сожалению, он уже никогда не будет таким, как прежде. Но, как сказал И. Б. Зингер, «ошибки одного поколения становятся признанным стилем и грамматикой для следующих». Дай-то Бог, чтобы из наших ошибок вышла какая-нибудь грамматика. И мне, раздраженному обывателю, надо будет с этим смириться, а может, даже и гордиться этим.

В любом случае, у живших в эпоху больших перемен есть одно очевидное преимущество. Им есть что вспомнить.


[1] Если коротко, эта позиция заключается в том, что русскому языку не страшен поток заимствований и жаргонизмов, и вообще ему не угрожают те большие и, главное, быстрые изменения, которые в нем происходят. Русский язык «переварит» все это, что-то сохранив, что-то отбросив, выработает, наконец, новые нормы, и на место хаоса придет стабильность. Кроме того, даже в хаосе можно найти положительные стороны, поскольку в нем ярко реализуются творческие возможности языка, не сдерживаемые строгими нормами.

[2] Точнее всего об этом сказал Николай Глазков, которого я когда-то уже цитировал, но избежать цитаты и в этот раз не получится: 
    Я на мир взираю из-под столика: 
    Век двадцатый, век необычайный. 
    Чем он интересней для историка,
    Тем для современника печальней. 
Если воспользоваться его словами, то хватит уже быть историком, пора залезать под стол.

[3] Есть некоторая странность в том, что статья, посвященная эскимосам, почему-то вдруг рассказывает о саами, но оставим это на совести авторов. В данном случае точность не так уж важна.

[4] Про мифическое существо сказано настолько хорошо, что хочется поискать аналогии в нашей жизни. И они находятся в самых разных ее областях. Ну ведь правда, казалось, что слова путч, цунами или, прошу прощения, стриптиз к нашей действительности отношения не имеют, а вот вошли же они в нее, и еще много других слов тоже.

[5] Кронгауз М. Жить по «Правилам», или Право на старописание // Новый мир. 2001. № 8. С. 128–132.

[6] Кронгауз М. Родная речь как юридическая проблема // Отечественные записки. 2003. № 2. С. 497–501.

[7] См. в настоящем номере «ОЗ» публикацию М. Бурас «Правословие как религия новых чутких». — Примеч. ред.

[8] Следует отметить, что и в английском языке иногда используются и другие названия, например strudel, и реже — whorl, cyclone, snail, ape, cat, rose, cabbage, amphora…

[9] Не могу удержаться, чтобы не рассказать по этому поводу, хочется сказать — один анекдот, но увы, не анекдот, а вполне реальную историю (вычитанную опять же из Интернета). Lenta.ru сообщила, что 5 апреля вице-премьер Жуков на конференции Высшей школы экономики «Модернизация экономики и выращивание институтов» сказал буквально следующее: «Люди устали от реформ. Но люди устали и от плохой системы здравоохранения, образования, жилищно-коммунального хозяйства. От этих плохих вещей люди устали еще больше. Наверное, нужно использовать какое-то другое слово вместо “реформа”, например “изменение к лучшему”».
Вице-премьер — остроумный человек, но не проще ли не проводить таких реформ? Тем более что обмануть ни язык, ни людей все равно не удастся — не пройдет и полгода, как люди начнуть уставать от «изменений к лучшему». Подобное реформирование (не в обиду вице-премьеру будет сказано) языка уже давно описал Дж. Оруэлл в романе «1984». И называлось это newspeak, а если по-русски — новояз.