Лурье Л. Я. Питерщики. Русский капитализм. Первая попытка. — СПб.: БХВ — Петербург, 2011. — 288 с.

Столица часто не походит на страну в целом, но очень многое говорит о государственном устройстве. Это тем более справедливо в отношении государства централизованного, такого, например, как Россия. Вероятно, поэтому Василий Ключевский предложил периодизацию российской истории «по столицам»: Киеву, Москве, Петербургу...

Скучно повторять, что архитектура — это застывшая музыка. В случае с Петербургом это еще и застывшие законы, регламенты, табели, стиль и ритм российской государственности, которые во многом определяла военно-бюрократическая машина. Два столетия столичная жизнь вращалась на плацу между канцелярией и казармой. К середине 1870-х годов 20 % населения столицы принадлежали к военному сословию, чуть более 14 % — к государственным служащим[1]. Здесь царил Левиафан, не признававший других объектов почитания. Характерно, что в Петербурге лишь редкие храмы строились на частные пожертвования, вопреки российской традиции[2].

К чиновничьему миру столицы приходилось привыкать самым разным «маленьким людям». Вместе с ними столицу обживала и сама Россия, динамично менявшаяся в XVIII—XX веках. Наверное, больше других примечательны в этом отношении годы Великих реформ 1860—1880 годов. Тогда Россия пережила радикальные изменения: существенно трансформировалась социальная структура общества, возникли новые институты (органы местного самоуправления, гласный суд, адвокатура и др.). Все это с неизбежностью сказалось на жизни Петербурга, где старое и новое постоянно «сталкивались лбами».

Этим «встречам» и посвящена книга Льва Лурье, главный герой которой — капиталистическая волна, захлестнувшая столицу. Петербург Пушкина стал Питером торговцев и приказчиков. Чаще всего малосимпатичные, но зато весьма деловитые нувориши овладели большими богатствами и стали претендовать на особое положение. Их звучные имена (Кокоревы, Овсянниковы, Елисеевы) стали своего рода символом фундаментальных социальных изменений, очевидных в Петербурге и, быть может, не столь заметных в России. Столицу заселяла деревня — ярославская, костромская, тверская, олонецкая. Крестьяне самых разных губерний осваивались в Петербурге, а затем в Северной Пальмире устраивалась вся их родня. Обычно они занимались одним промыслом, в сущности монополизируя его, организовывали землячества, артели.

Показывая повсеместные столкновения старого и нового в столичной жизни, автор «Питерщиков» вполне намеренно подводит читателя к казалось бы очевидному выводу: быть может, капитализм на первых порах и вызывает чувство брезгливости, но он исторически неизбежен и в конце концов эффективен. Более того, все его бросающиеся в глаза недостатки постепенно уходят в прошлое. «Эпоха накопления первоначального капитала» уступает место временам благообразным, на смену звероподобному миллионеру-поджигателю Овсянникову приходят его же внуки — вполне просвещенные политики и меценаты Рябушинские.

Однако всякая историческая аналогия хромает, как бы привлекательна она ни была. В данном случае сопоставление конца XIX и XX веков не кажется очевидным. Оно становится возможным лишь потому, что автор предлагает слишком уж необычный угол зрения на столичную жизнь второй половины XIX века. Под этим углом хорошо заметны закоулки и задворки Петербурга, но плохо видны его проспекты и площади.

Доминантой петербургской жизни XIX века оставалась канцелярия. Она задавала темп всему остальному городу. Собственно, и капитализм в российской столице имел канцелярское происхождение. Он «разбух» на государственных концессиях, которые прежде всего распределяли в Комитете министров и Министерстве путей сообщения. Именно там чиновники «направляли потоки капиталов», которые чаще всего «осваивали» не железоторговцы Кокоревы, а представители самого ближнего круга императора (например, семейство Адлербергов). Едва ли было случайным и то, что к концу XIX века около 16 % всех должностей в руководящих органах акционерных компаний принадлежало представителям только лишь титулованного дворянства[3].

Председателем столичного Биржевого комитета долгие годы был придворный банкир барон А. Л. Штиглиц. Председателем Главного Общества российских железных дорог был В. А. Половцов (брат А. А. Половцова — государственного секретаря и зятя того же барона Штиглица). Одним из основных акционеров этого Общества был великий князь Константин Николаевич. В управлении им принимали участие наиболее влиятельные банковские группы, российские и иностранные[4].

Особый петербургский деловой мир выстраивался на традиционном канцелярском фундаменте. Его главными бастионами становились не фабрики и заводы, а банки, в которых немалую роль играли представители все той же высшей бюрократии. Характерно, что министры финансов И. А. Вышнеград-ский, С. Ю. Витте, В. Н. Коковцов, товарищ министра финансов А. И. Путилов, министр торговли и промышленности В. И. Тимирязев и многие другие были тесно связаны как с банковским миром, так и с железнодорожными концессионерами. В этом смысле вполне закономерно, что петербургские предприниматели начала XX века оказались куда более лояльными по отношению к действовавшей власти, нежели их московские коллеги.

Иными словами, в России складывалась своеобразная версия капитализма, где сольная партия была отдана государству и его представителям. Деловую элиту столицы составляли прежде всего не инициативные купцы, выбившиеся из крестьян (хотя и такие, конечно, были), а лица с юридическим образованием и классным чином согласно Табели о рангах.

Именно к бюрократической элите на деле принадлежали многие из тех, кого Л. Я. Лурье, вероятно несколько опрометчиво, назвал «молодыми реформаторами». Стоит напомнить, что к 1880-м годам многие разработчики Великих реформ уже отошли к праотцам. Те, что дожили до этого времени, были далеко не юношами. И взгляды представителей «либеральной бюрократии» эпохи Великих реформ нашему современнику, вероятно, не показались бы либеральными. Например, братья Милютины верили в социальную благодетельную роль самодержавия, отстаивали политику русификации окраин и не всегда считали нужным учитывать общественное мнение.

Все эти как будто напрашивающиеся аналогии заслоняют главное в книге, в которой языком цифр, таблиц и графиков обрисовывается социокультурный феномен Петербурга конца XIX века. Аристократический, бюрократический, военный и, наконец, выращивающий капусту крестьянский Петербург не просто соседствовали, а занимали одно и то же пространство и, соответственно, постоянно сталкивались друг с другом.

Многие столичные дома могли служить образцом социальной пестроты. Плотность размещения жильцов по этажам дома свидетельствует о многом. В подвальном этаже, по данным статистики XIX века, проживали четыре человека в комнате. Там скученность была наибольшей. В первом этаже на комнату приходилось 1,7 человека, на втором — 1,5; на третьем — 1,6; на четвертом — 0,9, на пятых-шестых этажах — 1,3; на мансарде — 3[5]. Таковой была «архитектура» столичного общества, в котором жители мансард постоянно проходили мимо квартир своих более благополучных сограждан.

Это многое объясняет в русской истории, русской литературе и даже русской революции. Архаика и модерн так привыкли встречаться друг с другом, что даже как будто не замечали своей столь поразительной близости. Это были параллельные миры, не старавшиеся понять друг друга. По словам сведущего петербургского бытописателя Владимира Михневича, «быть может, наибольшая оригинальность Петербурга заключается в том, что огромное большинство его жителей — торговая и промышленная масса — не ассимилируется и, живя иногда целый век, чрезвычайно редко отрешается от родного пепелища, свято храня его обычаи и весь житейский склад»[6].

Большинство жителей города объединяли замкнутые диаспоры. Лишь 14 % населения столицы составляли уроженцы Петербургской губернии, 8 % — Ярославской, 6 % — Тверской, 3 % — Новгородской, столько же — Финляндии, по 2 % — Московской, Псковской и Костромской, по 1,5 % — Лифляндской и Рязанской[7]. При этом важно иметь в виду, что лишь 33 % населения столицы проживали в Петербурге на постоянной основе, 67 % — гостили, короткое или продолжительное время[8]. Согласно сведениям городской переписи 1869 года мужчин (377 тыс.) в Петербурге было существенно больше, нежели женщин (289 тыс.). Этот демографический перекос в значительной мере обеспечивался приезжим крестьянством (среди них было 143 тыс. мужчин и 68 тыс. женщин)[9].

Не смыкавшиеся параллельные миры создавали конфликтное пространство русской культуры. Ее «населяли» и «господа», разъезжавшиеся на лето на дачи и за границу, и маляры, тогда же, летом, приезжавшие в столицу со своими гармонями, песнями и непременными семечками[10].

У многих Петербург ассоциировался с военными парадами и яркими офицерскими мундирами. Но это были не единственные краски города. «Шерстяные платки на плечах у деревенских баб, всюду сновавших по городу, обычно были в крупную клетку — как это тоже было привычно глазу! И каких только тут не было сочетаний — синего с оранжевым, зеленого с красным, серого с черным... А сколько еще всевозможных продавцов и уличных ремесленников заполняло улицу — разносчики, сбитенщики, точильщики, стекольщики, продавцы воздушных шаров, татары-халатники, полотеры — всего не перечесть, — и их белые передники, картузы, зипуны, валенки (иногда так красиво расписанные красным узором) и разные атрибуты и инструменты простонародья, как все это оживляло и красило картину петербургской жизни»[11]. Полиция, вероятно пугаясь такой социальной пестроты столицы, не пускала одетых «по-простонародному» в Летний сад, на Дворцовую набережную, да и на Невский и Большую Морскую (если не считать утренних часов)[12].

«Трение» этих миров и стало одной из причин февраля 1917 года, столь загадочного как для современников, так и для исследователей. В те дни государственные мужи Петербурга должны были «расшифровать» брожение непонятного для них «дна» столицы. Утомленные бесплодным противостоянием с правительством, депутаты Думы томились в ожидании революции, которая, подобно deus ex machina, должна была разрешить все волновавшие их проблемы. Они пугали власть «Ахеронтом» в ноябре, декабре 1916 года, в январе и феврале 1917-го. Уже, казалось бы, ничто не предвещало потрясений, когда по столице прокатилась волна спорадических и никем не организованных волнений, в которых немалую роль сыграл городской люмпен, недавно побывавший на фронте. Изначально правительственная администрация не придавала этим волнениям большого значения, городской обыватель не усматривал в хаосе тех дней тектонических сдвигов всей российской жизни, зато думцы, не покидавшие Таврического дворца, в самом скором времени пришли к мысли, что это и есть революция, которую они ждали уже несколько месяцев — именно они рассмотрели ее призрак в неясных очертаниях социального недовольства[13].


[1] Михневич В. Петербург весь на ладони. СПб., 1874. С. 263.

[2] Там же. С. 268.

[3] Корелин А. П. Дворянство в пореформенной России. 1861 — 1904 гг. М., 1979. С. 120.

[4] Колышко И. И. Великий распад: Воспоминания. СПб., 2009. С. 124.

[5] Три века Санкт-Петербурга: Энциклопедия. Т. 2. Девятнадцатый век. СПб., 2011. Кн. 8. С. 538.

[6] Михневич В. Указ. соч. С. 262.

[7] Там же. С. 265.

[8] Там же. С. 266.

[9] Там же. С. 270.

[10] Добужинский М. В. Воспоминания. М., 1987. С. 11.

[11] Там же. С. 13.

[12] Там же. С. 12.

[13] Соловьев К. А. Политическая культура // Очерки русской культуры. Конец XIX — начало XX в. Т. 2. М., 2011. С. 98—99; Он же. Дума в ожидании революции // Государство и общество. Проблемы социально-политической и экономической истории России: Сб. науч. ст. Вып. 6. Пенза, 2011. С. 141 — 146.