А. Цветков. Атлантический дневник. М.: Новое издательство, 2007

 

Эссеистика Алексея Цветкова находится в непосредственном родстве с поэзией не только потому, что автор – один из лучших современных поэтов, пишущих на русском языке. Родство это существует на уровне структурно-генетическом. В культурном прошлом всякого поэтического текста, как и всей поэзии в целом, – звучащая речь и живой голос. Эссе, вошедшие в книгу «Атлантический дневник», первоначально должны были, говоря словами автора, восприниматься «с голоса». Собственно, сборник – это «расшифровка», «бумажная версия» цикла передач радио «Свобода», прозвучавших в 1999#2003 годах.

Правда, в отличие от поэзии, жанр радиопередачи никакими особыми амбициями не обладает. Как и жанр эссе, который Сергей Боровиков справедливо назвал «нетщеславным». В этом смысле радиоэссе – жанр вдвойне нетщеславный и неамбициозный. К тому же еще и эфемерный, как вся продукция радио и телевидения: посмотрели, послушали – и забыли...

Случай Цветкова – один из немногих примеров того, как нетщеславные жанры становятся высокой литературой, уравниваясь в правах и ценности с поэзией и прозой. Не случайно в сборнике «Эдем и другое» (М.: ОГИ, 2007) избранные стихотворения автора соседствуют с избранными радиоэссе. Можно вспомнить еще книгу «Стихи про меня», которую выпустил годом раньше коллега Цветкова по «Свободе» Петр Вайль: поэзия там тоже перемежается эссеистикой. Стихи – чужие, но любимые автором, эссе – самого Вайля. Но главное – то же признание равнозначности жанров. План Честертона по превращению журналистики в поэзию продолжает реализовываться, несмотря на то, что сегодняшний массовый уход писателей и поэтов в газетную, журнальную, телевизионную и радиожурналистику, писание сценариев или редакторскую работу принято считать досадной необходимостью.

Семнадцать лет молчания Цветкова-поэта могли бы стать серьезным аргументом в пользу того, что диктат формата убивает литературу. Однако все вышло наоборот – эссеистика не вытеснила и не подменила поэзию, работа на радио оказалась не паллиативом, а еще одной возможностью свободного художественного высказывания.

Цикл передач «Атлантический дневник» задумывался как своего рода гид по интеллектуальной жизни Соединенных Штатов, попытка противопоставить спокойный и взвешенный взгляд «антиамериканской одержимости» (Жан-Франсуа Ревель). «Мост через Атлантику» у Цветкова строят философы и писатели, биологи и социологи, физики и экономисты. В определенном смысле  «Атлантический дневник» – это модернизированная, но вполне узнаваемая «научная смесь».

В авторском вступлении, помимо самоиронии, явно слышны извинительные интонации: темы радиоэссе взяты «из статей американских журналов, в основном не рассчитанных на массовый рынок», и Цветков признается, что старался писать доходчивее, чем ему это обычно свойственно.      

 Сегодня задача популяризатора намного сложнее тех вызовов, которые жизнь предлагала даже полвека назад. Предельная специализация современных наук, уровень сложности современного состояния знания всякий раз ставит перед ним цель, сопоставимую с той, что видел перед собой Лютер, когда брался за перевод Библии Св. Иеронима. Лютеру предстояло перевести латинский текст со словником почти в миллион единиц на разговорный повседневный язык. Чтобы решить эту задачу, ему пришлось окончательно превратиться в поэта – создать сотни новых метафор и ассоциаций, а заодно – и новый язык, на котором впоследствии заговорила целая нация.

Приблизительно в таком же положении оказался и знаменитый астрофизик Стивен Хокинг, когда ему было предложено написать о теориях времени и пространства в современной физике без единой формулы. В результате получилась одна из самых поэтических по духу книг современности. Доказательством этого может служить хотя бы то, что современная русская проза и поэзия буквально пестрят отсылками к «Краткой истории времени».

То, что популяризация сегодня – не создание «науки для бедных» и не низведение сложного к примитивному, а процесс перевода с одного языка на другой, неизбежно порождающий новые смыслы и проясняющий смыслы первоначальные, подтверждает и сам Цветков в эссе «Карл Поппер и его враги»: «Доказывая принципиальную ненаучность истории, Поппер полемизирует прежде всего против мыслителей, претендовавших на такую научность, Маркса и Гегеля. Последнего он жесточайшим образом высмеял и опозорил,  переведя на повседневный язык некоторые из его заумных пассажей, оказавшихся на поверку невежественной чепухой». Эта сила повседневного языка по сравнению с профессиональной терминологией и «всевластием дискурса» в его изначальном смысле у Цветкова ощущается постоянно.          

В западной профессиональной среде не существует стыда популяризации. Возможно, это связано с особенностями академического процесса, когда на лекции по теории литературы, истории кино или философии могут оказаться студенты с профильных факультетов и, скажем, какие-нибудь химики, физики или медики, записавшиеся на тот же курс, поскольку сочли его важным для себя. Это заставляет лектора уважительно относиться к тому, кто знает меньше, но стремится к новым знаниям и новой информации. В результате рождаются именно те переводы с языка высокой науки на повседневный, которые обладают культурной или даже художественной самоценностью. Примеров этому сколько угодно. Так, книга Йохена Фогта, профессора университета Эссен-Дуйсбург, называется «Приглашение к литературоведению». Это написанный живым, хорошим слогом аналог отечественных пособий по дисциплине «Введение в литературоведение». Ощутимая разница – в модальности. «Приглашение» демократичнее и человечнее «введения», даже если это введение в храм. Понятно, что ведомому не оставлено права на выбор или хотя бы сомнение.

Тонкие и глубокие эссе Алексея Цветкова – тоже приглашение  к основной теме, которая объединяет внешне разнородный материал книги. Нельзя сказать, что в последние полтора десятка лет эта тема была у нас модной. Но когда о ней опять заговорили с высоких трибун и в эфире федеральных телеканалов, захотелось зажать уши и зажмурить глаза.

Речь о нравственности. О чем бы ни говорил автор со своим слушателем-читателем – о неодарвинизме Уильяма Хэмилтона и Джона Халдейна («Любить дальнего») или мировоззренческом конфликте Сартра и Камю («Два полушария»), о современном капитализме и новом прочтении Макса Вебера («Золотая клетка») или домашних животных («Братья и сестры»), о Толкиене («Властелин сердец») или русской классике («Невостребованное наследство»), – его всегда интересуют конкретные нравственные последствия. Каждое эссе, если присмотреться, завершается переводом любого феномена – эстетического, естественнонаучного, социального – в пространство этики, выводом, который можно назвать морализаторским в лучшем смысле этого слова. Если угодно, под видом занимательного экскурса в современную западную цивилизацию читатель получает замаскированную светскую проповедь. И это главная черта, которая заставляет увидеть в Алексее Цветкове прямого наследника Гилберта Кийта Честертона, уже упомянутого выше.

Вообще-то сравнение с Честертоном как своего рода канонической фигурой жанра стало общим местом в отношении бурного расцвета эссеистики 1990-х – 2000-х. Сравнивали Петра Вайля и Александра Гениса – тандемом и поодиночке. Игоря Померанцева и Михаила Эпштейна. Сравнивали даже Бориса Парамонова. Однако
 во всех случаях имелась в виду бойкость пера, неожиданные ассоциации и прочие свидетельства превращения журналистики в поэзию. Но, прежде всего, подразумевалась занимательность. То есть  речь шла о стиле в отсутствие внятной этической программы, тогда как именно вера в то, что «нет приключений романтичней и мятежней, чем сама цивилизация», а «добродетель – самый отважный и тайный из заговоров», создала особую честертоновскую манеру и превратила автора историй о патере Брауне в эталон жанра. 

Дело, конечно, не в идейной общности двух авторов из разных эпох и культур, которую если и можно усмотреть, то только в пристальном внимании к вопросам веры и безверия. Дело, повторимся, в этической внятности, которой так не хватает в нынешней отечественной ситуации. Поэтому можно лишь посетовать на то, что книга Цветкова так долго складывалась и вышла так поздно. Разумеется, она в принципе не могла опоздать, поскольку настоящая литература всегда ко времени и всегда смотрит вперед. Но то, что отечественный либерализм проиграл в сегодняшней России - и надолго, связано, прежде всего, с небрежением этикой. Не на практике, а именно в теории. Либеральные ценности были восприняты только как набор социально-экономических рецептов, вырванных из их гуманистического контекста. Надо ли напоминать, что в 90-е годы все приличные люди слова «нравственность» не просто стеснялись, а боялись, как огня. По понятным причинам, прямое этическое слово казалось «тоталитарным». Пример публицистики Солженицына только подтверждал опасения. В результате имеем то, что имеем. Инфантильный имморализм стал в глазах обывателя синонимом «демократии», а сама «демократия» за компанию с Западом – антонимом нравственности. Вернувшись к традиционной форме самообольщения, Россия снова превратилась в оплот «духовности», противостоящий «бездуховной» европейской цивилизации.

Читая Алексея Цветкова, поддаться этому обольщению сложно, потому что сразу придется понять: те самые «духовность» и «нравственность», а если более точно, «классическая совесть», «неуклюжая совесть Чехова», уплыли в другие руки: «Чтобы понять Чехова,  уж тем более, чтобы писать, как он, надо быть готовым к трудной дороге на Сахалин или, с поправкой на эпоху, в Чернокозово. Эти условия, которые мы отвергли, целиком принял Запад, и наше родовое имение досталось ему» («Невостребованное наследство».

Вовсе не столп отечественного благонравия, а философ Джон Ролз, порождение все той же «бездуховной» американской цивилизации, заставляет вслед за автором признать нелегкую этическую истину: «Поскольку человек – политическое животное, бессмысленно говорить о его нравственности за пределами общества, то есть именно того, что сегодня в России именуют словом «политика», относя к этой сфере практически все, что выходит за пределы частной жизни. На практике это означает, что нельзя быть одновременно нравственным человеком и законопослушным гражданином безнравственного государства. И даже шире – нельзя быть нравственным человеком и одновременно аполитичным, из числа уже упомянутых интеллигентов, воздающих себе сомнительные похвалы. Человек не имеет права считать себя нравственным, если беда ближнего представляется ему чем-то посторонним, не требующим от него немедленной и острой реакции, если он именует эту беду «политикой» и презрительно от нее отмахивается» («Политическое животное»).

«Закрытое общество» рассматривается по Карлу Попперу – как взаимосвязь общественного устройства и морали: «При таком образе жизни  проблемы возникают редко, и уж вовсе не возникает ничего подобного нравственным проблемам» («Карл Поппер и его враги»).

Таким образом, цивилизация и этика оказываются соединены самыми прочными узами. Противостоящая «культуре» «натура» в любых ее формах – природного наследия в человеке или мифологизированного прошлого в истории – главный враг автора «Атлантического дневника». Не закрывая глаза на грехи и пороки современной цивилизации, печально иронизируя над ее идолами и комплексами, Цветков убедительно доказывает, что в прошлом – природном или сказочном – спасения нет и не может быть в принципе. Поэтому он одним и тем же этическим оружием воюет и с мифологизацией истории, и с неодарвинистскими теориями альтруизма.

Роковым препятствием в развитии страны становится идеализация прошлого и пропагандистская ложь: «Там, где историк пристально смотрит из-за спины журналиста, он всегда сумеет поправить не в меру разыгравшееся воображение. Но этот механизм не сработает в обществе, где историк и журналист состоят в совместном сговоре. В России историей слишком часто управляло правительство с помощью преданных идее профессионалов – при этом неважно, преданных за деньги или по совести. Результатом явилась почти полная подмена реального прошлого патриотическим, и любое выступление против патриотизма приравнивалось к измене…» («История и правда»).

Высшим достижением человеческой эволюции к настоящему времени признается христианская этика как требование бескорыстной любви: «Секрет новозаветной морали, которую я пытаюсь здесь защитить от происков эволюционных психологов, заключен именно в ее противоестественности. Нет ничего естественнее, чем обнять мать после разлуки, и ничего естественного  в том, чтобы оставить ее за дверью ради общения с учениками.

Альтруизм в значении, которое придают ему сторонники генетической этики, – это просто другое название корысти, пусть не всегда осознанной. Мораль, пришедшая на смену муравьиной, предпочитает другой термин, которого мы нередко стыдимся: любовь. Противоположность любви – вовсе не ненависть, а цинизм, поиск скрытого мотива. <…> Любовь – это полное отсутствие мотива, способность видеть в ком-то чужом и неказистом такое же, как ты, Божье творение или просто равного и одинаково достойного («Любить дальнего»).   

Эволюция самого Алексея Цветкова здесь не оставляет сомнений: начав с обусловленной профессиональной необходимостью цели строительства культурных мостов, он пришел к тому, что стал замечательным писателем-моралистом. Без всяких скидок на то, что ниша, предназначенная отечественному Честертону или Клайву Льюису, пустовала долгие годы. Сам факт появления эссеистики Цветкова говорит о том, что общественная потребность в такой литературе велика, и - что не менее важно –  у тошнотворного официозного морализаторства больше нет шанса захватить эту нишу, воспользовавшись пустотой. Место занято, просьба не беспокоиться.

О повороте современной литературы в сторону привычного «гиперморализма», от которого она так долго открещивалась и отказывалась, критики писали много. Однако оживления моралистической эссеистики такого уровня – жанра очень европейского, очень западного по своей генетике, да еще и впорхнувшего через форточку научно-популярной тематики, думается, мало кто ждал: у нас-то традиционно продолжают морализировать, ворочая романами, в крайнем случае – повестями. В этом повороте сюжета нынешней литературной жизни есть ощущение какой-то новой правды. Как, впрочем, и недавнее возвращение Алексея Цветкова в поэзию, заставившее всерьез вспомнить о том, что такое настоящая гражданская лирика.