«Ах, Франция, нет в мире лучше края!» — сколько русских людей произносили эту ироническую формулу Грибоедова вполне всерьез. Тот факт, что французская культура в самом широком смысле слова, от моды до словесности, с середины XVIII века почти неизменно служила в России образцом для подражания, общеизвестен; менее известно другое: очень часто находились французы, которые, со своей стороны, восхищенно смотрели на Россию и отыскивали в российском политическом устройстве и русской словесности черты, недостающие их родной стране.

Политические отношения двух государств, ставшие постоянными с начала XVIII века, отнюдь не были безоблачны. После визита Петра I во Францию (1717) страны обменялись дипломатическими представителями и был заключен русско-французский союзный договор, но когда царь умер, ситуация вновь ухудшилась, а с 1748 по 1756 год отношения вообще были разорваны[1]. К середине 1770-х годов положение более или менее нормализовалось, но революция, начавшаяся в 1789 году, довольно скоро положила конец пребыванию русских в столице бунтующей Франции: 4 июня 1790 года русский посол И. М. Симолин получил от Екатерины II приказание ускорить выезд всех ее подданных из Франции. Зато Россия давала приют эмигрантам, бежавшим от революционного Террора. В первое десятилетие XIX века, при Консульстве и Империи, отношения между Россией и Францией постоянно менялись, переходя от войны к миру, а затем снова к войне, и это немедленно отражалось на французской официальной идеологии: доброжелательные водевили, изображавшие прелести жизни в России, уступали место публицистическим статьям, обличавшим зверство варварских казацких орд, которые затем опять сменялись публикациями, воспевавшими выгоды русско-французского союза. После разгрома Наполеона русские вообще оказались для французов одновременно и избавителями от тирана, и варварами-захватчиками... В 1830 году, после Июльской революции, в отношениях двух стран вновь наступило резкое охлаждение; вновь, как и в 1790 году, русский посол был вынужден передать всем российским подданным, находящимся в Париже, приказание покинуть Францию. Несмотря на то что дипломатические отношения между двумя странами довольно быстро были восстановлены, в последующие несколько лет император Николай I формально запретил своим подданным поездки во Францию. Чинились препятствия и французам, желавшим въехать в Россию; их всех «по умолчанию» причисляли к смутьянам-мятежникам, распространителям революционной заразы, и при первом же подозрении навсегда закрывали для них российскую границу.

В середине 1840-х годов во Франции начали раздаваться голоса в защиту дипломатического альянса Франции и России, в сентябре 1846 года был даже заключен торговый союз, но тут разразилась революция 1848 года, вызвавшая у Николая I еще большее негодование и повлекшая за собой новое охлаждение в отношениях двух государств, а пять лет спустя началась Крымская война... После войны Наполеон III рассматривал возможность сближения с Россией, но в конце концов отказался от этого намерения: политика российского правительства по отношению к полякам, которым Франция традиционно сочувствовала, затрудняла образование русско-французского союза, а интриги Бисмарка сделали его вовсе невозможным. И только после франко-прусской войны 1870—1871 годов, когда разгромленная Франция оказалась в изоляции и ей остро потребовались новые союзники, начали намечаться перспективы русско-французского союза, который и был заключен в начале 1890-х годов[2].

Таким образом, идиллическими отношения между Россией и Францией не были почти никогда. И тем не менее едва ли не на каждом из перечисленных этапов некоторые французы предлагали своим соотечественникам в качестве образца для подражания не что иное, как Россию. Разумеется, эта идеальная Россия, описываемая французами, зачастую имела довольно мало сходства с действительностью: выражение «русский мираж», придуманное французским исследователем Альбером Лортолари в 1951 году применительно к восприятию России французскими просветителями во второй половине XVIII века, может быть употреблено и по отношению к другим эпохам. Однако именно эти «русские миражи» — важнейшая составляющая того, что называется «франко-русскими культурными связями».

Конкретное наполнение «русского миража» и его идеологическая окраска могли быть очень разными. Для упомянутых французских просветителей Россия при Екатерине служила образцом просвещенной монархии, более свободной, чем абсолютная монархия Людовика XV или Людовика XVI. Напротив, французские легитимисты 1830—1840-х годов воспевали Россию как монархию патриархальную, страну идеального самодержавного порядка, единственный островок покоя среди бушующего парламентского моря и конституционного хаоса[3]. В 1880-е годы на смену «демократическому» миражу просветителей и «монархическому» миражу легитимистов приходит мираж «духовный»; в 1886 году Эжен-Мельхиор де Вогюэ выпускает книгу «Русский роман» (отрывки из нее даны в настоящем номере «Отечественных записок»), в которой предлагает французам, испорченным позитивизмом и натурализмом, приученным видеть в человеке прежде всего низменные животные черты, взять пример с русских авторов, которых интересует в человеке не только тело, но и душа. Успех книги Вогюэ среди широкой публики был подготовлен не только политическими обстоятельствами (сближение Франции с Россией), но и обстоятельствами литературными: в 1876 году вышел из печати роман Жюля Верна «Михаил Строгов», из которого многие французы до сих пор черпают первоначальные сведения о русской географии и русских пейзажах, а равно и о гостеприимной атмосфере русских деревень. Если верить Жюлю Верну, «путник в России может постучаться в любую дверь. И ему откроют. Войдет улыбающийся мужик и протянет гостю руку. Путешественнику предложат хлеб-соль, разогреют "самовар", и он почувствует себя как дома. Чтобы гостя не стеснять, хозяева даже уйдут к соседям. Приехавший чужеземец становится для всех родственником. Ведь его "Бог послал"»[4]. Роман Жюля Верна решительно порвал с тем отождествлением русских и татар, которое довольно долго жило в массовом европейском сознании и отразилось как в поговорках (мол, если поскрести русского, обнаружишь татарина — а в других вариантах казака или медведя), так и в авторских суждениях (маркиза де Кюстина в 1839 году удивил тот факт, что цесаревич Александр Николаевич «ничуть не похож на калмыка»). В «Михаиле Строгове» мужественные и великодушные русские ведут борьбу с коварными и жестокими татарами, пытающимися отвоевать у российского императора Сибирь, и все симпатии автора отданы идеальному заглавному герою и его соотечественникам.

Сочувственно-восхищенное отношение к русским людям и «русской душе» закрепится во французском сознании надолго; на рубеже веков возникает феномен французского «славянофильства» (термин был предложен в 1897 году в качестве самоназвания французским славистом Луи Леже)[5]. Адепты этого направления не просто считают необходимым изучать Россию и русский язык (именно на рубеже веков русский язык постепенно занимает место в программе лицеев и университетов), они ищут (и находят) в России особое, бескорыстное и возвышенное, мировосприятие, неизвестное у них на родине, — пресловутую русскую душу. О русском характере, каким он виделся французским «русофилам», можно судить по публикуемым в этом номере «Отечественных записок» текстам Жюля Легра и Пьера Паскаля. Последний проявил свое русофильство не только на словах, а на деле и прожил в России, а затем в Советском Союзе целых 17 лет; к 1933 году, когда жена все-таки уговорила Паскаля уехать домой во Францию, его иллюзии относительно существования в Советской России «большевистского христианства», или «христианского социализма», развеялись почти полностью, и тем не менее еще в 1969 году в беседе с Жоржем Нива он по-прежнему настаивал на том, что у русских имеются особые, отсутствующие у других наций, превосходные свойства: «Я был глубоко поражен ее [России] человечностью. Вероятно, это слово наилучшим образом передает совокупность достоинств, которые я увидел в русских: чрезвычайная легкость и откровенность отношений, даже с иностранцами, тогда как во Франции я встречался с множеством предубеждений... В России нет нотариусов. То есть теоретически их не может не быть, но они где-то прячутся, их не видно. Русские не занимаются расчетами. Не знаю, плохо это или хорошо, но совершенно ясно, что такое может существовать лишь в стране, где есть обмен добрыми чувствами, великодушием. В России это так — там можно быть непредусмотрительным, потому что знаешь: другие тебе помогут»[6]. (Справедливости ради следует отметить: в конце жизни Паскаль признавался, что ему не известно, сохранились ли все эти свойства у русских людей и после 50 лет господства советской власти.)

Наконец, уже после революции 1917 года мираж «духовный» сменяется миражом «коммунистическим», и французы (особенно те, которые в реальном Советском Союзе не бывали, но знали его по пропагандистским статьям и фильмам) уверовали в то, что там, в стране Советов, в самом деле осуществилась утопия и построена жизнь без угнетения. О том, как сильны были эти иллюзии и с каким трудом совершался отказ от них, свидетельствуют признания Андре Жида в его знаменитой книге «Возвращение из СССР» (1936—1937): «Советский Союз не оправдал наших надежд, не выполнил своих обещаний, хотя и продолжает навязывать нам иллюзии. Более того, он предал все наши надежды... Но мы не отвернем от тебя наши взгляды, славная и мученическая Россия. Если ты сначала была примером, то теперь, увы! ты показываешь нам, как революция ушла в песок»[7].

Жид, увидевший советскую жизнь своими глазами, прозрел в 1937 году, но тысячи французских коммунистов прозреть не хотели или не могли, а победа Советского Союза над фашистской Германией отодвинула это прозрение еще на много лет. И если политические иллюзии в конце концов развеялись полностью, то вера в существование некоей особой русской души жива в массовом французском сознании до сих пор, о чем свидетельствует, например, успех во Франции романа русского уроженца Андрея Макина «Французское завещание» (1995), умело эксплуатирующего эту веру.

Разумеется, когда в умах французов рождался и укреплялся очередной «русский мираж», это происходило не без участия и не без помощи русских: Вольтера и Дидро «обольщала» Екатерина II, на словах выглядевшая гораздо более просвещенной, чем на деле (в чем и убедился Дидро после своего недолгого пребывания в России), французские легитимисты прислушивались к подсказкам русских публицистов (и по совместительству агентов русского правительства в Париже[8]), писавших по-французски и печатавшихся во Франции, а французские обличители царского деспотизма черпали аргументы в издаваемых также за границей и также по-французски сочинениях русских эмигрантов; наконец, в ХХ веке миражи социалистического рая вовсю творила советская пропаганда. И тем не менее обольщение теми или иными аспектами русской жизни всякий раз объяснялось в первую очередь внутренними потребностями французов. Всякий раз они искали у русских то, чего им недоставало у себя: то просвещенного реформаторства, то непреклонного традиционализма, то духовности, соборности и антибуржуазного коллективизма, — и «подсказки» русских собратьев по перу исполняли роль важную, но второстепенную. Иначе говоря, портрет России и русского характера, нарисованный французами, всякий раз оказывался в сущности автопортретом, только не позитивом, а негативом: в России искали черты, противопоставляющие ее Франции. Здесь большую роль играла французская внутриполитическая ситуация: вместе с ней изменялось отношение французов к России, причем порой те же самые люди, которые еще вчера были врагами всего русского, назавтра становились горячими сторонниками России. Один из самых выразительных примеров — судьба публициста Сен-Марка Жирардена, который в 1830-е годы обрушивал на императора Николая и его режим громы и молнии, а посмотрев своими глазами на поведение революционного народа в 1848 году, стал высказываться на страницах той же газеты «Журналь де Деба» в том смысле, что порядок — и в частности русский порядок, поддерживаемый Николаем Первым, — вещь не такая уж плохая, и если раньше он, Сен-Марк Жирарден, этого не понимал, то пришла пора одуматься...

Не меньшее значение имела и внешнеполитическая конъюнктура. Противники русско-французского союза пророчили, что «если русский колосс завоюет старый мир, он обратит его в рабство, и свободе не останется ничего другого, как бежать в Америку» (слова Тьера из седьмого тома «Истории Консульства и Империи», 1847); они настаивали на том, что благоденствие Европы может зиждиться либо на союзе Франции и Германии, либо на «сердечном согласии с Англией», однако союзу с Англией мешало ее давнее соперничество с Францией в колониальном вопросе, что же касается союза с Германией, то его иллюзорность доказала Франко-прусская война 1870—1871 годов, после которой французы испытали унижение даже большее, чем после крушения наполеоновской империи в 1815 году. Симпатии французов к русским в 1870—1890-е годы во многом объяснялись именно стремлением порвать с Германией и ее культурным влиянием; характерно, например, что историк Альфред Рамбо в книге «Эпическая Россия» (1876) противопоставлял русские былины, воспевающие труд, германскому эпосу, прославляющему войну, а бескорыстного Илью Муромца ставил куда выше алчных Нибелунгов (парадокс, однако, заключался в том, что изучать русский язык и русскую литературу французским исследователям приходилось с помощью методов, созданных немецкими филологами[9]).

Говоря о мираже, мы не хотим сказать, будто французские представления об идеальной России не имели под собой решительно никаких оснований. Всякий раз они использовали, доводя до крайности, некоторые невымышленные политические и социально-экономические особенности русской действительности. В самодержавной России в самом деле не разразилось в 1848 году таких революций, какие имели место в Европе и прежде всего во Франции, — отсюда разговоры о русском «порядке»; уклад русской крестьянской общины в самом деле отличался от форм жизни и хозяйствования западноевропейского крестьянства — отсюда рассуждения о русском коллективизме, противостоящем западному индивидуализму, об уникальной натуре русского крестьянина, его исконном «коммунизме» (который одних очаровывал, а других пугал). Мираж никогда не возникал на пустом месте, но реальность, увиденная сквозь его призму, оказывалась сильно приукрашенной.

Впрочем, не стоит думать, будто среди французов, писавших о России, были только русофилы; не меньше — а пожалуй, даже и больше — было среди них убежденных и пылких русофобов, т. е. людей, для которых Россия олицетворяла варварство и дикость, тиранию и деспотизм, царство кнута и «империю зла»; людей, которые, фигурально выражаясь, конструировали не «русский мираж», а «русский жупел». Поскольку крайности сходятся, разница между обоими восприятиями порой была, как ни парадоксально, очень невелика. Известно, что автор одной из самых прославленных французских книг о России, маркиз Астольф де Кюстин, ехал в Россию адептом абсолютной монархии в ее русском изводе (т. е. веря в то, что мы называем легитимистским «русским миражом»), а возвратился сторонником конституционной монархии, поскольку увиденное в реальной, а не мифологизированной России его сильно разочаровало. Однако не случайно верноподданный русский патриот московский почтдиректор А. Я. Булгаков высказался о книге де Кюстина «Россия в 1839 году» (1843) в том смысле, что «черт его знает, как его истинное заключение, то мы первый народ в мире, то мы самый гнуснейший», а в советское время такой пламенный борец с русофобией, как В. В. Кожинов, назвал Кюстина «восхищенным созерцателем России»[10]. В книге де Кюстина в самом деле можно обнаружить и восхищение русской красотой и сообразительностью, и возмущение русской двуличностью и вороватостью, хотя, строго говоря, инвектив у де Кюстина все-таки больше, а для того чтобы отыскать славословия, нужно изрядно постараться. Французские современники маркиза увидели в его книге и усвоили из нее в первую очередь критику русского характера и русского государственного устройства и, сильно упростив его тезисы и откинув все кюстиновские уточнения и оговорки, стали описывать Россию (известную им лишь с чужих слов) исключительно в обвинительном тоне. Блестящий (и в смысле стилистической отточенности, и в смысле типичности) образец такого подхода — публикуемый в данном номере текст Мишле.

Однако бывали и случаи полностью противоположные: эльзасский протестант Жан-Жоффруа Рор отправился в Россию в 1839 году с надеждой проповедовать там демократические идеи, а возвратился, как свидетельствуют некоторые пассажи из его книги «Республиканский миссионер в России» (1852), с ощущением, что, несмотря на все издержки самодержавного правления, российская стабильность надежнее западной политической смуты.

Наконец, некоторые французы, даже оставаясь верными восприятию русских как варваров-завоевателей, могли давать этому образу дикарей, наступающих с севера на юг, положительную оценку. Об этом свидетельствует сочинение анархиста Кёрдеруа «Ура!!! или Революция от казаков» (1854), отрывок из которого также вошел в нашу подборку переводных материалов. После 1848 года во Франции в умах царили смута и тревога, и французы, по традиции, искали спасения и поддержки у России, причем если одни публицисты надеялись, что «русские пушки» защитят их от «красного призрака» (брошюра Огюста Ромье, в которой выражалась эта надежда, так и называлась «Красный призрак 1852 года»[11]), а русское самодержавие поможет сохранить в Европе разумный порядок (этой точки зрения придерживались, в частности, уже упомянутый Сен-Марк Жирарден и основатель позитивистской философии Огюст Конт), то другие, напротив, искали в России не стабильности, а динамизма, ждали от нее не восстановления, а разрушения. Именно по этой модели «чем хуже, тем лучше» построено сочинение Кёрдеруа, убежденного, что раз французам в 1848 году самим не удалось разрушить прогнивший западный порядок, то следует предоставить эту возможность казакам.

Авторов, восхваляющих или разоблачающих Россию, изображающих ее как безупречный идеал или, напротив, как царство беспросветного ужаса, роднит то обстоятельство, что все они, хоть и принимают в расчет политическое устройство страны, все-таки исходят прежде всего из наличия некоего, сформированного климатическими и географическими условиями, национального характера — именно на этой основе они и развивают свои политические и этические построения. Реальное знакомство с русской жизнью сильно осложняло такое — впрочем, вполне традиционное и уходящее корнями в глубокую древность — восприятие целого народа как одного человека, отношение к нему как к единому национальному типу. Так, например, Жермена де Сталь, побывавшая в России в 1812 году и описавшая это свое пребывание в мемуарной книге «Десять лет в изгнании» (изд. 1821), испытывала большие затруднения с квалификацией русских как северного народа (не склонны к меланхолии и абстрактному мышлению, как положено северянам, не сидят взаперти, как полагается людям, рожденным в суровом климате, порой выказывают совсем не северные пылкость и страстность). Также и французы конца Х1Х — начала ХХ века — скажем, Жюль Легра или Пьер Паскаль, — при всей любви к русскому характеру, отмечают в нем противоречивые черты, не всегда сливающиеся в стройный единый образ. Людям, которые в России не бывали, умозрительные построения давались легче, поэтому Мишле беспрепятственно рассуждает о русских как о южном народе, не имеющем ни северной мощи, ни северной серьезности и очутившемся в «океане северной грязи» лишь в силу исторической случайности, а Кёрдеруа, напротив, — как о северной расе, стремящейся, как и все живое, к югу. Но в целом и русофобы, и русофилы оставались верны уже описанной нами модели восприятия: исходили из наличия единого для всех жителей России национального характера, который конструировали, отталкиваясь от французской ситуации, и далее либо превозносили и ставили французам в пример, либо развенчивали и разоблачали (любопытно, что о «русской душе», которую с конца XIX века французы всегда описывали очень сочувственно, едва ли не первым во Франции заговорил безжалостный критик России Жюль Мишле). Общим для апологетов и ниспровергателей было восприятие русских как людей совершенно особенных, то ли рыцарей без страха и упрека, то ли исчадий ада.

Но существовали сочинения, которые нельзя отнести ни к русофильским, ни к русофобским. Их авторы не стремились ни идеализировать Россию, ни развенчивать ее; они пытались посмотреть на нее трезво и непредвзято, не давая себе увлечься какими бы то ни было миражами; сознавая всю условность термина, назовем их «реалистами». Эти авторы — как правило, бывавшие в России и неплохо знакомые с ее внутренним укладом — исходили из того, что Россия «нормальная» страна, не отличающаяся от прочих европейских стран, разве что по некоторым объективным причинам слегка отставшая от Европы, но имеющая все шансы ее догнать, а значит, столкнуться с теми же проблемами, что и она. Мудрый и осмотрительный историк и дипломат Проспер де Барант, французский посол в Петербурге в 1835—1841 годах, превосходно знавший жизнь русского двора и сложность отношения Николая I к «июльской» Франции, сохранял тем не менее непоколебимый оптимизм относительно будущего России и в своих донесениях постоянно убеждал парижских начальников:

«Здешнему двору возможность гордиться достижениями цивилизации дороже реальной пользы этих достижений. Чем более наглядной и существенной, однако, будет становиться эта польза, чем более здешнее правительство будет учитывать интересы всего общества, тем меньше это общество будет зависеть от верховного произвола. Форма правления, возможно, останется в течение многих лет такой же, как сегодня; внутренний же принцип ее постепенно изменится. Ведь уже сегодняшняя Россия существенно отличается от России тридцатилетней давности. <...> Торговые сношения России с Европой будут идти своим чередом и укрепляться по мере того, как будет расти промышленность внутри России; просвещение и любовь к комфорту будут распространяться все шире, а значит, будут умножаться связи с Западом»[12].

В настоящем номере «Отечественный записок» эта точка зрения представлена двумя текстами разного масштаба: статья Леве-Веймара — проходное публицистическое сочинение на злобу дня, а статья Леруа-Болье — детальное исследование историка, который посвятил всестороннему рассмотрению «Империи царей» три толстых тома. И тем не менее для нас они важны в равной степени, потому что представляют взгляд на Россию как на страну, не свободную от действия общих исторических и экономических законов и ничем принципиально не отличающуюся от остальных европейских стран. Идее особого пути России (не важно, ведет ли этот особый путь, фигурально выражаясь, в рай или в ад) здесь противопоставлена другая идея — общего пути, по которому неизбежно, хотя и несинхронно, идут все страны и народы без исключения. Леруа-Болье в первом томе трехтомника о «Царской империи» также отдал дань рассуждениям о меланхолической и склонной к мистицизму и коллективизму русской душе, но это не помешало ему пятнадцатью годами позже (как раз в статье, публикуемой нами) бросить трезвый взгляд в будущее и вступить в спор с русскими славянофилами и народниками, полагающими, что перед Россией западные проблемы не стоят и никогда не встанут.

Вопрос о том, «обычная» ли Россия страна или «исключительная», остался актуальным для французских авторов, пишущих о ней, и в ХХ веке. Ему, например, была посвящена опубликованная в 1999 году на страницах французского журнала <<Comrnentaire» дискуссия двух выдающихся историков-русистов, Мартина Малиа и Алена Безансона[13]. Малиа был убежден, что «не существовало и не существует Европы как однородного культурного целого, противостоящего России» и что «с петровских времен и до эпохи построения "реального социализма" при Ленине и Сталине Россия и Европа вместе составляли "Запад" в широком смысле слова». Безансон же, на словах также не солидаризируясь с идеей вечной «русскости», против которой направлена вся книга Малиа[14], на деле, как справедливо заметил его оппонент, именно из нее исходил — и даже, как отмечает Малиа, дошел до того, что сочувственно процитировал фразу Кюстина о «рабе, который стоит на коленях и мечтает о власти над целым миром», фразу, которую можно назвать квинтэссенцией стереотипного видения России[15].

Спор между Безансоном и Малиа — это спор между адептом «вечной русскости» и сторонником концепции «Россия — обычная страна, не хуже и не лучше других, но с очень трагической историей». Сразу после крушения коммунизма приверженцев этой второй концепции охватила эйфория, о которой превосходное представление дает заключение книги Элен Каррер д'Анкос «Победившая Россия» (1992). Заключение это носит показательное название: «Конец отверженности». Каррер Д'Анкос убеждена, что «хотя вся история России отмечена печатью трагизма, эта длинная цепь несчастий вовсе не плод некоей русской особости, не говоря уже о том, что некоторые обозначают неуместным и невнятным словосочетанием русская душа. Россия и русский народ ничем не отличаются от всех прочих стран и народов. Ее мучительную судьбу обусловило роковое стечение обстоятельств. Но точно так же как не существует славянской души (ведь никому не придет в голову объяснять историю Франции или Германии особенностями французской или немецкой души!), не существует и русской специфики, рока, обрекающего Россию на вечные несчастья. Сегодня Россия приходит в сознание, и этот мучительный процесс заставляет ее проститься с мифами, какими она тешилась, понять, что, подобно другим странам и нациям, она принадлежит к цивилизованному миру, где нет ни проклятых, ни призванных. Россия перестает быть отверженной, она открывает себя и принимает жизнь такой, как она есть. Она знает, что победила коммунизм и тех, кто помыкал ею ради светлого будущего. Победа эта, конечно, горька, потому что ставит Россию лицом к лицу с ее бедностью и ее трагедиями, с необходимостью сделать выбор и принять далеко не легкие решения в самых разных областях жизни. Однако в то же самое время эта победа очень важна и, главное, необратима, поскольку, несмотря на все настоящие и будущие трудности, она позволила России не просто существовать, но еще и отвечать за собственную судьбу. Победа эта кладет конец отверженности России и ее долгим скитаниям. Благодаря ей Россия вновь занимает свое место в мире»[16].

Между тем вера в вечную «русскость» никуда не делась, и если сверхположительные истолкования этой русскости сейчас редки, то сверхнегативные отыскать нетрудно; назовем хотя бы недавно изданную по-русски книгу Андре Глюксмана «Достоевский на Манхэттене» (2002)[17], где даже за атаку на нью-йоркские небоскребы вина возлагается косвенным образом на российских «нигилистов», к числу которых автор относит всех деятелей российской истории от Петра I до Германа Грефа.

Разумеется, не все современные французские авторы, пишущие о России, идут по пути Глюксмана или Мишле и доводят свои оценки почти до карикатуры. Однако убежденностью в существовании российской (и/или советской) специфики, губительной для страны, проникнуты и куда более серьезные работы. Известный ученый, специалист по русской и советской истории Жан-Луи ван Режеморте начинает свой учебник по истории России ХХ века, впервые изданный в 1998 году, с обоснования необходимости (впрочем, вполне естественной) написания нового учебного пособия на эту тему:

«Неожиданное и почти мгновенное крушение советского режима ретроспективно меняет наше видение Октябрьской революции и даже предшествующего развития России: прежняя общепринятая эсхатологическая трактовка, согласно которой победа социализма была неизбежна и необратима, теперь может считаться окончательно опровергнутой. Но следует ли из этого, что необходимо, как пытаются сегодня сделать некоторые историки, пересмотреть всю историю России в ХХ веке полностью и утверждать, что большевизм прервал модернизацию Россию, которая бьла начата в конце царского режима, и что России достаточно вычеркнуть из своей истории большевистский «эпизод», чтобы построить лучшее будущее? В таком случае становится трудно объяснить, отчего же эта система, которой ее противники столько раз предрекали неминуемый крах, просуществовала три четверти века и отчего эта страна, в отличие от стран Центральной Европы, с таким трудом приспосабливается к либеральной демократии и рыночной экономике»[18].

В «Заключении» ван Режеморте не утрачивает скептицизма:

«Россия, кажется, обречена на трагическую судьбу: карикатуру на социализм сменила карикатура на демократию... Даже если государству никогда не удавалось полностью задушить гражданское общество, оно тем не менее сумело помешать его нормальному развитию: после Петра Великого оно неизменно, хотя и в разных формах, навязывало обществу нововведения, вызывавшие отторжение. Впрочем, исход не всегда был неудачен: реформы 1860-х годов доказали, что синтез между необходимой европеизацией и национальной традицией не вовсе невозможен, однако для этого требуется соблюдение двух условий: чтобы власть руководила эволюцией, а не упорствовала либо в отказе от любых новшеств, либо в несвоевременном подражании непригодным образцам, и чтобы понятное нетерпение масс не разрушало раньше времени еще не доведенную до конца работу реформаторов»[19].

Итак, сильно огрубляя, можно сказать, что во французском восприятии России сосуществовали и соперничали три «направления»: русофилы, русофобы и «реалисты». Они не только по-разному оценивали прошлое и современное состояние России, но и по-разному прогнозировали ее будущее; опять-таки сильно огрубляя, можно сказать, что русофилы пророчили России стабильность и благоденствие, русофобы предсказывали бунт, кровь и разруху, а «реалисты» говорили: «все образуется, как у всех». Кто победит в этом необъявленном тотализаторе, покажет время.



[1] См. подробнее: Черкасов П. П. Двуглавый орел и королевские лилии. Становление русско-французских отношений в XVIII веке, 1700—1775. М., 1995. С. 5—32.

[2] См. подробнее: Огенюис-Селиверстоф А. Франция — Россия — Германия (1878—1918) // Россия и Франция XVIII—ХХ в. Вып. 3. М., 2000. С. 149—165.

[3] В «Письме о Киеве» (1847, изд. 1927) Бальзак восхищался «русской покорностью», которая рано или поздно поможет России завоевать мир, и с досадой противопоставлял ее «духу неповиновения», воцарившемуся во Франции, где «каждый француз желает стать существом высшего порядка, каждый создает собственную систему, чтобы иметь повод для мятежа» (см.: Бальзак О. де. Письмо о Киеве // Приложение к журналу «Пинакотека». 2000. № 13/14. С. 16—17). Подробнее см.: Мильчина В. А. Россия и Франция: дипломаты, литераторы, шпионы. СПб., 2004. С. 344—389.

[4] Верн Ж. Михаил Строгов. Возвращение на родину. М., 1997. С. 81. К числу французов, которые в детстве плакали над приключениями Строгова, принадлежал, в частности, Жан-Поль Сартр.

[5] См. подробнее: Данилова О. С. Французское «славянофильство» конца XIX — начала ХХ века // Россия и Франция XVIII-XX в. Вып. 7. М., 2006. С. 236-270.

[6] Нива ^.Возвращение в Европу: Статьи о русской литературе. М., 1999. С. 127.

[7] Два взгляда из-за рубежа. М., 1990. С. 138.

[8] Назовем, например, таких дипломатов-контрпропагандистов, как князь Элим Петрович Мещерский (1808—1844) или граф Яков Николаевич Толстой (1791—1867); см. о них: Мазон А. Князь Элим // Лит. наследство. М., 1937. Т. 31/32. С. 373—490; Тарле Е. В. Донесения Якова Толстого из Парижа в III Отделение // Там же. С. 563—662.

[9] См.: Espagne M. Le train de Saint-Petersbourg. Les relations culturelles franco-germano-russes apres 1879 // Philologiques IV. Transferts culturels triangulaires France-Allemagne-Russie. P., 1996. P. 311—335.

[10] См.: Кожинов В. В. Маркиз де Кюстин как восхищенный созерцатель России // Москва. 1999. № 3.

[11] Виктор Гюго намекал на него, когда 17 июля 1851 года, выступая в палате депутатов, клеймил людей, которые, лишь только заслышат слова демократия, свобода, человеколюбие, прогресс, «в ужасе бросаются на землю и вслушиваются, не раздастся ли вдалеке гром русских пушек». См. подробнее: CadotM. La Russie dans la vie intellectuelle francjaise (1839—1856). P., 1967. P. 510—516; Corbet Ch. A l'ere des nationalismes. L'opinion francjaise face a l'inconnue russe (1799—1894). P., 1967. P. 279—283. Две эти классические работы — незаменимое подспорье для каждого, кто хочет получить подробное представление о динамике русско-французских отношений в XIX веке.

[12] Barante P. de. Souvenirs. P., 1896. Т. 5. Р. 415—416, 519.

[13] См. ее перевод в: Отечественные записки. 2004. № 5. С. 246—271.

[14] Malia M.Russia under Western Eyes. From the Bronze Horseman to the Lenin Mausoleum. Belknap Press of Harvard University Press, Cambridge, Massachusetts, London, England, 1999.

[15] Отечественные записки. 2004. № 5. С. 270.

[16] Carrere d'Encausse H. Victorieuse Russie. P., 1992. P. 343-344.

[17] См.: Тлюксман А. Достоевский на Манхэттене. Екатеринбург, 2006.

[18] Van Regemorter J.-L. La Russie et l'URSS au XXe siecle. P., 2002. P. 7.

[19] Ibid. P. 220.