Николай Вахтин, Евгений Головко,
Петер Швайтцер. Русские старожилы
Сибири: Социальные и символические
аспекты самосознания. М.: Новое
издательство, 2004. 292 с.

Книга эта, с какой стороны ни посмотри, не
совсем обычна для нашей книгоиздательской
практики. Элегантный томик ярко-алого цвета; на обложке — поясное изображение женщины в платочке, которое даже далекий от
истории искусства читатель распознает как
образец русского авангарда (это фрагмент
картины Н. Суетина). Под стать обложке
изысканный макет, так что при формате покетбука книжка как бы подарочная. К тому же она
и написана прозрачным языком, как чтение «для всех».
Однако это не что иное, как
научный труд, причем без тех
забавных историй и «вкусных» описаний одежды, жилья или нравов, сама экзотичность которых в работах
этнографов нередко служит
приманкой для широкого читателя.

Более того. Авторы предупреждают, что не стоит искать в этой книге ни описания культуры русских
старожилов Сибири (поскольку это особая тема), ни
подробной истории колонизации Сибири русскими, в
результате которой эти самые
старожилы и поныне живут на Индигирке,
Колыме, Анадыре и в иных местах (соответствующих исторических трудов и так предостаточно). Тогда о чем же нам рассказывают почти на трехстах страницах — и рассказывают
захватывающе интересно?

Скажем для начала несколько слов об
авторах, а потом — о предмете книги. Николай Борисович Вахтин, доктор филологических наук, ректор Европейского университета
в Санкт-Петербурге, лингвист и этнолог,
автор известных книг о языках и культуре народов Севера. Евгений Васильевич Головко,
социолингвист, также специалист по языкам
Севера, направленно изучавший проблемы
идентичности так называемого русского старожильческого населения Сибири и Дальнего
Востока. Наконец, Петер Швайтцер, антрополог и историк, профессор университетов
Аляски (Фербенкс) и Вены, более десяти лет
участвовавший вместе с русскими коллегами
в полевых исследованиях в Сибири.

Книга посвящена лишь одному аспекту
культуры сибирских старожилов, а именно их
культурной и этнической самоидентификации.
Старожилы Сибири и Дальнего Востока — потомки русских переселенцев XVII–XIX веков,
казаков, крестьян, мещан и вообще ссыльных.
Книгу предваряет краткий очерк истории колонизации Сибири — однако это не фактография, а размышления о целях завоевания Сибири и методах, которыми оно велось. Русские
пришли в Сибирь прежде всего за мехами —
данная модель колонизации напоминает
французскую, реализованную
некогда в Канаде.

За триста лет пришлое
русское население значительно смешалось с коренным, хотя власти отнюдь
не поощряли женитьбы русских на женщинах из коренного населения. Причина была чисто экономическая:
с крещеных не полагалось
брать ясак — подать, уплачиваемую пушниной. Коренное
население — «инородцы» —
тщательно учитывалось именно с целью сбора ясака; это
были чукчи, юкагиры, эвены
и другие народности. Однако
до наших дней сохранились
русскоговорящие культурные
общности, не причисляющие
себя ни к современным русским, которых они называют приезжими, ни к
коренному населению. Это и есть потомки первых колонистов, старожильческие группы, составившие предмет описания данного
труда. Каждая из них считает себя как бы самостоятельным народом.

Для детального исследования авторы книги выбрали три старожильческих поселения —
Русское Устье на Индигирке, поселок Походск
на Колыме и поселок Марково на Анадыре.
Участниками многочисленных экспедиций
и отдельными исследователями Севера были
собраны обширные материалы об этих поселениях и довольно солидная статистика. Между
жителями поселков издавна существовали
экономические, брачные и просто личные
связи, так что, несмотря на географическую удаленность, эти населенные пункты в известном смысле образуют единую территорию.
Истории старожильческих групп посвящена
первая глава книги.

Вторая глава называется «Кто они?». Авторы сопоставляют то, как в разное время представители власти классифицировали старожильческие группы, что писали об этом ученые
и кем себя считают сами старожилы.

Царская администрация записывала одних поселенцев крестьянами, других, живших в поселках покрупнее, — мещанами, третьи оставались казаками (сейчас не каждый
помнит, что казачество — это сословие, а не
национальность). Переписи, проводившиеся
при советской власти, имели свою особенность — понятие сословия было упразднено,
зато появилась категория «коренной национальности». К ней относились те многочисленные «малые народы Севера», которым,
согласно политике советской власти, предоставлялись разнообразные права и льготы —
обучение в интернате, преимущества при поступлении в вузы, до 1946 года они не подлежали призыву в армию и т. д.

Возможность получения привилегий
представителями «коренных национальностей» добавила немалую путаницу при определении этнической принадлежности жителей. Власть навешивала ярлыки по-своему,
а жители руководствовались совсем другими
соображениями, подчас очень своеобразными: ведь то, как человек определяет себя сам,
вовсе не обязательно совпадает с тем, как определяют его соседи, а тем более власти,
от которых русские старожилы именно из-за
своей «русскости» никаких привилегий ждать
не могли.

Русские строители и геологоразведчики,
появившиеся на Колыме, Анадыре и Индигирке сравнительно недавно, для старожильческого населения остаются «приезжими
русскими». Для приезжих русских старожилы тоже «не свои», тем более что фенотип
старожила в целом имеет мало общего
со стандартным представлением о «славянской внешности».

Как подтверждается многочисленными
интервью, помещенными в книге, причисление жителя к той или иной национальности
в советское время производилось по формальному признаку, пресловутому «пятому
пункту». Вопрос интервьюера о национальной принадлежности воспринимался русскими старожилами как вопрос о паспортных
данных, которые не имели, по мнению этих
людей, никакого отношения к их человеческой личности, к ее сути. В результате многие
информанты как бы примирялись с «двойной» этничностью. Я — марковец, но поскольку в паспорте власти меня записали русским, вы тоже можете так считать, но я-то
знаю, кто я на самом деле.

Существенно, что самоидентификация
русских старожилов часто основывается
на фактах из семейного прошлого информантов и на рассказах старшего поколения о тех
далеких временах, которых сам информант
помнить не может. Мы — местнорусские, потому что еще в детстве дед велел вести себя за
столом так-то и так-то, потому что мать тоже
ходила в кофте и платке, а не в меховой одежде, потому что наши родители похоронены
на здешнем кладбище, а иконки мы хранили
на полочке, дед лошадей держал и т. п.

Маркерами этнических границ являются,
таким образом, прежде всего культурные признаки (об этом — третья глава книги). При их
описании авторы опираются на теорию норвежского исследователя Фредрика Барта, который на материале самых разных этнических
групп раскрыл культурные механизмы, формирующие этноидентификацию. При этом
принципиальную роль играет то, каков «вес»
декларируемых сходств и отличий с точки зрения самих информантов.

Четвертая глава описывает жизнь старожильческих поселков после 1917 года. Все те
же безумные манипуляции власти с людьмивинтиками, которых можно согнать в колхоз,
а можно в рамках кампании по «укрупнению»
сселить в одно место, как в гетто; одних как
«кулаков» можно лишить рыболовных сетей (!), имущества и дома, а других, записав
в «коренные народности Севера», задешево
облагодетельствовать.

В 1938 году в Русское Устье пришел приказ населению заняться оленеводством.
У потомственных рыбаков, не имевших понятия об оленеводстве, появление оленя вызывало лишь одно желание: поскорее его
убить. Так однажды перестреляли целое стадо
домашних оленей, переплывавших реку. Замечательны воспоминания информантов
о коллективизации, когда несколько родственных семей решали, кому жениться на беднячке и объявить себя бедняком, чтобы избежать раскулачивания.

Судьбы старожильческого населения после 1917 года мало отличаются от судеб жителей остальной России — та же жестокость
властей, те же чудовищные социальные эксперименты. Разве что ссылать русских старожилов приходилось на юг — юг Сибири, потому что севернее были только льдины.
Жизнь стала несколько легче в последние годы, поскольку бессилие и равнодушие государства, по крайней мере, развязало руки
наиболее закаленным и трудолюбивым из
поселян.

Вообще же описанный в книге феномен
самоидентификации старожильческого населения представляет интерес, далеко выходящий за рамки изучения особенностей
именно данных конкретных культурных
общностей.

Национальная самоидентификация —
факт культурный, а не биологический. Она
обретается как артефакт в процессе усвоения
и присвоения той или иной национальной
культуры и поддерживается, пока эта культура жива в самосознании ее представителей, —
не важно, происходит это на уровне быта, ритуала или высокого искусства. Сибирские
старожилы, участвующие в местном языческом ритуале «кормления реки», хранят иконы и считают себя русскоустьинцами, марковцами и походчанами — значит, они
таковыми и являются.

Мне представляется, что ценность обсуждаемой книги — не только в ее конкретике,
но и в том, что она побуждает к обобщениям
на более широком этническом материале —
русском, латышском, татарском, еврейском
и т. п. Именно так можно понять феномен
изобретения идентичности. Раскрыть значимость «изобретенной традиции» (читайте
Хобсбаума!) можно только путем продолжительных полевых наблюдений.

Многие и притом разнонаправленные
процессы изобретения и переизобретения
традиций совершаются и у нас на глазах.
Татары, укорененные в русской культуре,
еще не так давно не интересовались, есть ли
вообще в Москве мечеть. Применительно
к некоторым из них можно сказать, что
именно теперь они обретают «мусульманскую» идентичность, не отменяющую, однако же, идентичность русскую. Этнические
армяне, живущие в столице чуть ли не два века, нарекают детей именами своих знаменитых предков, хотя армянский язык не знают
и притом нередко обладают прямо-таки рязанской внешностью.

Что уж говорить о питерских и московских
евреях! По мнению моего учителя А. А. Реформатского, самый чистый, самый образцовый
русский язык во всем Институте русского языка Академии наук СССР был у его друга и коллеги профессора Абрама Борисовича Шапиро.
В 1927 году Л. Я. Гинзбург, заметив, что «нельзя
шутить культурой», писала: «...Я, человек русского языка, русских вкусов и русской культуры и, смею думать, абсолютной преданности
русской культуре, именую себя в анкетах еврейкой — все это не заботясь о тонкостях различия между расой, национальностью, гражданством и вероисповеданием»[1].

В 60–70-е годы мы с мужем часто навещали в Риге подругу его школьных лет. Женщина
редкой доброты, она едва знала латышский
язык, что не мешало ей быть в самых лучших
отношениях со всеми соседями-латышами,
которые примерно на том же уровне объяснялись по-русски. Я вспомнила о ней в связи
с протестами русского населения против введения латышского языка в школах как основного языка обучения. Как известно, президент
Латвии заявила, что проблемой является
именно многочисленность русскоговорящих
в Латвии — их примерно 30 процентов. Вот если бы их было девять процентов — то в порядке вещей было бы объявить их меньшинством
и наделить соответствующими правами.

В Латвии русскоговорящие школьники — это уже внуки нашей знакомой, т. е. третье или — в крайнем случае — второе поколение местных жителей. Составляя вместе
со своими родителями и дедами 30 процентов
населения, они отныне вообще не смогут
обойти вопрос своей этнической идентификации. Это ли не самый верный способ понизить уровень толерантности в обществе?

Сверхценный смысл этноидентичность
обретает из-за отсутствия иной почвы под ногами, нежели та, к которой нас отсылает формула «кровь и почва». Самое время напомнить
об этом.


[1] Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 393.